Я рассказала Роберту все без утайки. Да и как утаишь: за время беременности, поскольку таз у меня узкий, образовались сильные растяжки – кожа едва не лопалась. А когда мы впервые разделись друг перед другом, на моем животе отчетливо виднелись свежие красные шрамы крест-накрест. Постепенно благодаря участливости Роберта я перестала их стесняться – а стеснялась страшно.
Когда мы все-таки подкопили денег, Роберт стал искать нам жилье. И нашел, в трехэтажном кирпичном доме на зеленой улочке в двух шагах от Мертл. До Прэтта можно было дойти пешком. Нам предложили занять весь второй этаж с окнами на две стороны – на восток и на запад. Но состояние квартиры – не просто запущенность, а какая-то агрессивная оскверненность – меня огорошило: такого я доныне не видывала. Стены были измазаны кровью и исписаны психопатическими каракулями, духовка битком набита грязными шприцами, холодильник весь зарос плесенью. Роберт сговорился с хозяином – согласился сам сделать ремонт и навести порядок взамен на то, что мы внесем залог в размере месячной арендной платы, а не двухмесячной, как обычно полагалось. За квартиру мы платили восемьдесят долларов в месяц. Чтобы вселиться на Холл-стрит, 160, мы выложили сто шестьдесят долларов – залог и деньги за первый месяц. Это совпадение чисел показалось нам добрым знаком.
Улица была узкая, с приземистыми кирпичными постройками, по которым вился плющ, – гаражами, перестроенными из конюшен. В двух шагах – закусочная, телефонная будка и магазин “Художественные принадлежности Джейка” (он был на углу нашей улицы и Сент-Джеймс-сквер). На наш этаж вела темная узкая лестница с арочной нишей, но, распахнув дверь, ты попадал в кухоньку, озаренную солнцем. Над мойкой – окна, за окнами – огромная белая шелковица. Окна спальни выходили на улицу, потолок украшали вычурные медальоны – нетронутая лепнина рубежа веков. Роберт обещал мне создать уют и сдержал слово: не жалел сил, чтобы квартира стала нашим настоящим домом. Для начала отмыл загаженную плиту, содрал с нее стальной мочалкой грязную коросту. Полы натер воском, окна отдраил, стены побелил.
Наши скудные пожитки были свалены посреди будущей спальни. На ночь мы подстилали себе плащи вместо матраса. В день, когда в нашем районе вывозили мусор[24], вышли на промысел и, как по волшебству, нашли все необходимое. Уличный фонарь выхватил из мрака бесхозный матрас, маленький книжный шкаф, почти исправные настольные лампы, керамические миски, образа Спасителя и Пресвятой Девы в кривых, но богато украшенных рамах. Для моего уголка нашего общего мира отыскался потрепанный персидский ковер.
Матрас я помыла с питьевой содой. Роберт заменил провода ламп, смастерил из пергаментной бумаги абажуры и сам их разрисовал: получилось что-то похожее на татуировки. Руки у него были золотые: он и в детстве мастерил ожерелья для мамы. Несколько дней он провозился с занавеской из бус: нанизал все на новые нити и завесил вход в спальню. Сначала я смотрела на занавеску скептически – таких штуковин у меня отродясь не бывало. Но в итоге привыкла – обнаружила, что занавеска созвучна цыганским струнам моей души.
Я съездила в Нью-Джерси за своими книгами и одеждой. В мое отсутствие Роберт развесил по стенам свои рисунки и задрапировал стены индийскими тканями. На каминной доске расставил, точно на алтаре, религиозные артефакты и мексиканские сувениры с Дня поминовения усопших. И наконец, устроил для меня кабинет с маленьким рабочим столом и обтрепанным ковром-самолетом.
Мы объединили свои пожитки. Моя скудная коллекция пластинок поселилась вместе с его пластинками в ящике из-под апельсинов. Мое зимнее пальто и его овчинная жилетка повисли на вешалке рядом. Мой брат подарил нам новую иголку для проигрывателя, мама прислала сэндвичи с фрикадельками, завернутые в фольгу. Мы ели сэндвичи и радостно слушали Тима Хардина, и его песни становились нашими, рассказывали о нашей юной любви. Мама прислала еще и узел с простынями и наволочками: мягкими, привычными, залоснившимися – ими пользовались много лет. Вспомнилась мама: как она стоит во дворе и удовлетворенно оглядывает простыни на веревке, трепещущие в солнечных лучах.
Мои сокровища и грязное белье валялись вперемешку. Рабочий уголок тонул в моих рукописях и замшелых томах классиков, в талисманах и сломанных игрушках. На стену над самодельным столом я наклеила портреты Рембо, Боба Дилана, Лотте Ленья[25], Пиаф, Жене и Джона Леннона, на столе расположила тетради, чернильницу и перья. Этакая келья монашки-неряхи.
В Нью-Йорк я не взяла с собой ничего, кроме нескольких цветных карандашей и деревянной дощечки, служившей мне этюдником. Как-то я нарисовала девушку у стола с разложенными картами – девушку, гадающую на картах о своей судьбе. Мне было нечего показать Роберту, кроме этого рисунка. Но ему очень понравилось. Роберт захотел, чтобы я попробовала рисовать на хорошей бумаге хорошими карандашами, и поделился со мной своими. Мы часами работали бок о бок, в состоянии синхронной сосредоточенности.
Мы были бедны, но счастливы. Роберт работал на полставки и прибирался в квартире. Я взяла на себя стирку и приготовление еды, вот только готовить было особо не из чего. Часто мы ходили в итальянскую булочную около Уэверли-авеню и долго выбирали: вчерашний батон или четверть фунта черствого уцененного печенья “Вертушки”? Печенье часто побеждало: Роберт был большой сластена. Иногда продавщица бесплатно подсыпала нам печенья – с добродушным укором покачивая головой, доверху наполняла маленький бумажный пакет желто-коричневыми кругляшами. Наверно, догадывалась: вот и весь наш ужин. К печенью мы брали кофе навынос и пакет молока. Роберт любил шоколадное молоко, но оно стоило дороже, и мы долго размышляли, можем ли выложить лишние десять центов.
У нас было наше творчество и мы сами. Не было денег на билеты в кино или на концерты, не на что было купить новые пластинки, но мы просто слушали старые, снова и снова. Мою “Мадам Баттерфляй”, в заглавной партии Элинор Стебер. “A Love Supreme”. “Between the Buttons”[26]. Джоан Баэз. “Blonde on Blonde”. Роберт приобщил меня к своим любимцам – группе Vanilla Fudge, Тиму Бакли, Тиму Хардину, а под его альбом “History of Motown” мы ночами доставляли друг другу радость.
Первый портрет. Бруклин
Однажды в дни бабьего лета мы нарядились в свои самые любимые вещи: я накинула свои драные шали и обулась в битниковские сандалии, а Роберт надел овчинную жилетку и обвешался фенечками. Мы доехали на метро до Западной Четвертой улицы и провели день на Вашингтон-сквер. Попивали кофе из термоса и смотрели, как текут мимо потоки туристов, торчков, фолк-рокеров. Пылкие революционеры раздавали антивоенные листовки. Шахматисты, окруженные болельщиками, переставляли фигуры. Самые разные люди соседствовали здесь, и звуковой фон получался общий: сливались вместе гневные голоса агитаторов, стук маракасов и лай собак.
Мы шли к фонтану – эпицентру местной жизни, и тут какая-то немолодая пара остановилась, бесцеремонно на нас уставилась. Роберт обожал находиться в центре внимания. Он ласково сжал мою руку.
– Скорее, сфотографируй их, – сказала женщина своему озадаченному мужу. – Они наверняка художники.
– Тоже скажешь, “художники”, – отмахнулся муж. – Просто дети какие-то…
Листья окрасились в золотой и алый. На крылечках таунхаусов на Клинтон-авеню появились тыквы со свечками внутри. По вечерам мы гуляли. Иногда удавалось заметить в небе Венеру. Звезду пастухов, звезду любви. Роберт звал ее “Наша синяя звезда”. Придумал себе новую подпись – вместо буквы “т” рисовал звездочку. Тщательно практиковался. А расписывался синими чернилами, чтобы мне крепче запомнилось.
Я постепенно узнавала его. Во мне и в своем творчестве он был уверен стопроцентно, но бесконечно беспокоился, что будет с нами дальше, откуда взять денег, как мы выживем. Я же считала, что такие заботы нам пока не по возрасту – мы же молодые. Была счастлива уже потому, что свободна. А Роберта обескураживала наша бытовая неустроенность, хотя я как умела старалась его успокоить.
Он искал себя – и сознательно и подсознательно. Вступил в новую фазу метаморфозы. Сбросил с себя кожу студента вместе с мундиром будущего офицера-резервиста, а заодно отшвырнул и стипендию, и шансы на карьеру дизайнера, и отцовские надежды. Когда-то семнадцатилетний Роберт помешался на престижном имидже “Стрелков Першинга”[27]: их медных пуговицах, надраенных ботинках, позументах и эполетах. Его заворожила форма, и только форма – как раньше сутана алтарника позвала прислуживать в церкви.
Но он служил искусству, а не стране или церкви. Фенечки, джинсы и овчинная жилетка были для него не маскарадом, а символами свободы.
Но он служил искусству, а не стране или церкви. Фенечки, джинсы и овчинная жилетка были для него не маскарадом, а символами свободы.
После работы я встречалась с ним на Нижнем Манхэттене, и мы гуляли под желтым фильтрованным светом Ист-Виллидж, прохаживались мимо “Филмор-Ист”[28] и “Электрик серкус” – по местам нашей первой совместной прогулки.
Как здорово было просто постоять у священных дверей “Бердленда”, где витала благодать Колтрейна, или у “Файв спот” на Сент-Марк-плейс, где когда-то пела Билли Холидей, где Эрик Дольфи и Орнетт Коулмен, точно два живых молотка, разбили раковину, в которой джаз прятался от мира, впустили в нее вольный воздух.
В клубы мы попасть не могли – не было денег. А вот в музеи иногда ходили. Поодиночке – два билета были для нас немыслимой роскошью. Я шла на выставку, смотрела и потом пересказывала все Роберту. Или он шел, смотрел и пересказывал мне.
Однажды мы отправились в Музей Уитни на Аппер-Ист-Сайд – он совсем недавно появился. Очередь была моя, и я неохотно переступила порог. Что там экспонировалось, я давно уже позабыла, зато отлично помню, как выглядывала в окно музея – оригинальное, в форме трапеции – и видела на той стороне улицы Роберта: он стоял и курил, прислонившись к счетчику на автостоянке.
Он дождался меня, а когда мы возвращались к метро, сказал:
– Однажды мы войдем туда вместе и работы там будут висеть наши.
Через несколько дней Роберт сделал мне сюрприз – впервые повел меня в кино. Кто-то из сослуживцев подарил ему две проходки на пресс-показ фильма Ричарда Лестера “Как я выиграл войну”, где одну из главных ролей – солдата Грипвида – сыграл Леннон. Я восторженно смотрела на Леннона, но Роберт весь фильм проспал, уткнувшись в мое плечо. Его мало занимал кинематограф. Впрочем, любимый фильм у него был – “Великолепие в траве”[29].
В тот год мы были в кино лишь дважды, второй раз – на “Бонни и Клайде”. Роберту понравилась аннотация на афише: “Они молоды, влюблены и грабят банки”. На этом фильме он не заснул. Зато прослезился. Когда мы возвращались домой, он как-то необычно притих и смотрел на меня так, словно пытался без слов излить все свои чувства. В этом фильме он разглядел что-то о нас двоих, но что именно, я не понимала. “Внутри него целая вселенная, которую мне только предстоит узнать”, – сказала я себе.
Четвертого ноября Роберту исполнился двадцать один год. Я подарила ему тяжелый серебряный браслет с пластиной для группы крови, который отыскала в ломбарде на Сорок второй улице. На пластине заказала гравировку “Роберт Патти синяя звезда”. Синяя звезда нашей судьбы.
Вечер мы провели тихо, перелистывая альбомы по искусству. В моей коллекции были Де Кунинг, Дюбюффе, Диего Ривера, монография о Поллоке и небольшая стопка журналов “Арт интернейшнл”. У Роберта имелись огромные подарочные альбомы из “Брентано”: “Искусство тантрического буддизма”, “Микеланджело”, “Сюрреализм”, “Эротика в искустве”. Мы вместе обогатили библиотеку каталогами выставок Джона Грэхема[30], Аршиля Горки[31], Джозефа Корнелла[32] и Рона Б. Китая[33] – купили их в букинистическом, вся стопка обошлась в доллар.
Главным нашим сокровищем были книги Блейка. У меня было очень красивое репринтное издание “Песен невинности и опыта”, и я часто читала его Роберту вслух на сон грядущий. Еще у меня были избранные сочинения Блейка, отпечатанные на пергаментной бумаге, а у Роберта – “Мильтон” Блейка в издании “Трианон-пресс”. Мы оба любовались портретом рано умершего Роберта Блейка, брата Уильяма, – он был изображен со звездой у ног. Мы заимствовали для своих работ колорит Блейка: розовый, мшисто-зеленый, кадмий желтый и кадмий красный – тона, которые словно бы светились.
Как-то раз в конце ноября Роберт вернулся с работы сам не свой. В его отделе “Брентано” продавались гравюры, в том числе оттиск с подлинной доски из книги Блейка “Америка: пророчество”. Оттиск был на листе с водяным знаком в виде монограммы Блейка.
В тот день Роберт вынул этот лист из папки и спрятал на себе – засунул под брюки. Вообще-то Роберт обычно ничего не воровал – просто не мог, нервы у него были слишком слабые. Но эту гравюру присвоил, поддавшись какому-то внезапному порыву, – во имя нашей общей любви к Блейку. Под конец рабочего дня Роберт запаниковал: ему мерещилось, что кражу уже заметили и он разоблачен. Он шмыгнул в туалет, достал гравюру, изорвал в клочья и спустил в унитаз. Когда он рассказывал мне об этом, руки у него заметно дрожали. Он промок под дождем, с густых кудрей капала вода, белая рубашка облепила тело. Роберт был никудышным вором – совсем как Жан Жене, который погорел на краже рулона шелка и редких изданий Пруста[34]. Да уж, два вора-эстета. Я легко могла себе представить, какой ужас, смешанный с чувством триумфа, испытал Роберт, когда обрывки Блейка, покачиваясь на волнах, уплыли в нью-йоркскую канализацию.
Мы взглянули на свои руки – руки, сцепленные вместе. Глубоко вздохнули в унисон, смиряясь с тем, что сделались соучастниками не просто кражи (это бы еще туда-сюда), но уничтожения шедевра.
– И все-таки хорошо, что он не достался им, – сказал Роберт.
– Кому – “им”?
– Всем, кроме нас с тобой.
Из “Брентано” Роберта уволили. Оставшись без работы, он убивал время, неустанно преображая наше жилище. Когда он покрасил стены на кухне, я так обрадовалась, что приготовила нам особенное угощение. Сварила кускус с анчоусами и изюмом и свой коронный суп из салата латука. Этот деликатес представлял собой всего лишь куриный бульон, украшенный листами салата.
Но вскоре уволили и меня. Я не взяла с покупателя-китайца налог с продажи очень дорогой статуи Будды.
– Я не американский гражданин, почему я должен платить налог? – вопрошал китаец.
Я не знала, что ответить, и продала ему Будду без налога. Это решение стоило мне рабочего места, но я не огорчилась. Лучшее, что дал мне “Брентано”, – это персидское ожерелье и знакомство с Робертом. А Роберт сдержал слово – никому не подарил ожерелье, приберег для меня. В нашу первую ночь вдвоем на Холл-стрит он вручил мне эту бесценную вещь, завернутую в лиловую салфетку и перевязанную черной атласной лентой.
* * *Шли годы, и ожерелье кочевало – от меня к Роберту и обратно. Кому оно было нужнее, тот им и владел. Наши отношения регулировались неписаным кодексом со множеством правил. Это была как бы игра, но игра всерьез. Самое непреложное правило называлось “Посменное дежурство”. И означало оно, что в любой день и момент кто-то один из нас всегда должен держать ухо востро, оберегать другого. Если Роберт принимал наркотики, я должна была при этом присутствовать и бодрствовать. Если меня брала тоска, Роберту не разрешалось падать духом. Если кто-то заболевал, другой оставался на ногах. Главное – чтобы мы никогда не потворствовали своим капризам одновременно.
Первое время именно я пребывала в мрачном настроении, но Роберт всегда подставлял мне плечо: обнимал, говорил что-нибудь подбадривающее, уговаривал не зацикливаться на переживаниях и поработать. Но он знал: если ему понадобится на меня опереться, я тоже не подведу.
Роберт нашел работу на полную ставку – стал оформителем витрин в “Эф. Эй. Оу. Шварц”. На праздничный сезон туда брали временных работников, и я тоже устроилась кассиршей. Приближалось Рождество, но за кулисами этого знаменитого магазина игрушек никаким волшебством и не пахло: зарплата нищенская, рабочий день – долгий. Атмосфера была удручающая: сотрудникам не разрешали ни разговаривать между собой, ни даже вместе ходить обедать. Мы с Робертом встречались тайно, урывками – обычно у рождественского вертепа, устроенного на постаменте из сена. Там я спасла из мусорного ведра крохотного рождественского ягненка, а Роберт пообещал куда-нибудь его приспособить.
Роберту нравились коробки Джозефа Корнелла. Сам Роберт тоже часто сооружал настоящие “стихи для глаз” из всевозможного случайного хлама: цветных лент, бумажных кружев, найденных на помойке четок, лоскутков, бусин. Корпел над работой за полночь: кроил, сшивал, клеил, что-то подкрашивал гуашью. Наутро, когда я просыпалась, меня ждала этакая валентинка – готовая коробка в технике ассамбляжа. Для маленького ягненка Роберт смастерил деревянные ясли. Покрасил в белый цвет, нарисовал кровоточащее Сердце Иисуса, и мы исписали ясли священными цифрами, переплетенными, как лоза. Эта одухотворенно-красивая вещица послужила нам рождественской елкой. Вокруг нее мы разложили свои подарки друг другу.
В сочельник мы допоздна задержались на работе, а затем поехали на автобусе в Южный Джерси. Роберт страшно боялся знакомиться с моими родными, так как со своими тогда прервал все контакты. На автовокзале нас встретил мой отец. Моему брату Тодду Роберт подарил свой рисунок – птицу, вылетающую из цветка. Мы привезли наши самодельные открытки, а моей младшей сестре Кимберли – книги.