Том 8. Помпадуры и помпадурши. История одного города - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 6 стр.


— Нет, вы подумайте, сколько надо было самоотвержения, чтоб укротить такого зверя! — говорили одни.

— Ведь она, можно сказать, всякую его выходку на своем теле приняла! — утверждали другие.

— Да-с, это искусство не маленькое! Быть ввержену в одну клетку с зверем — и не проштрафиться! — прибавляли третьи.

И таким образом, и старый помпадур, и сама Надежда Петровна, и даже надворный советник Бламанжѐ — все действовало заодно, все способствовало, чтобы привязать к ней сердца обывателей. Так что, когда старый помпадур уехал, то она очутилась совсем не в том ложном положении, какое обыкновенно становится уделом всех вообще уволенных от должности помпадурш, а просто явилась интересною жертвою жестокой административной необходимости. Одно только казалось ей странным: что в ее существовании вдруг как будто некто провел черту и сказал при этом: «Отныне быть тебе, по-прежнему, девицей*!»

Однако, как ни велика была всеобщая симпатия, Надежда Петровна не могла не припоминать. Прошедшее вставало перед нею, осязательное, живое и ясное; оно шло за ней по пятам, жгло ее щеки, теснило грудь, закипало в крови. Она не могла взглянуть на себя в зеркало без того, чтобы везде… везде не увидеть следов помпадура!

— Противный ты, помпадурушка! нашалил и уехал! — говорила она, томно опускаясь на кушетку, а слезы так и сыпались крупными алмазами на пылающие щеки.

Надворный советник Бламанжѐ обыкновенно ловил такие минуты на лету и неслышно, словно у него были бархатные ноги, подползал к кушетке.

— Друг мой! — начинал он, — бог милостив! Со временем…

— Отстаньте! вы мне мерзки! все противно! все мерзко! все отвратительно! — кричала она на него и нередко даже разбивала при этом какую-нибудь безделицу.

Прежде всего ей припоминались первые, медовые дни их знакомства. Что она пленила его — в том ничего не было удивительного. Это была одна из тех роскошных женщин, мимо которых ни один человек, на заставах команду имеющий, не может пройти без содрогания. В особенности же раздражительно действовала ее походка, и когда она, неся поясницу на отлете, не шла, а словно устремлялась по улице, то помпадур, сам того не замечая, начинал подпрыгивать. Многие пробовали устоять против одуряющего действия этой походки, но не устоял никто. Однажды управляющий акцизными сборами даже пари подержал, что устоит, но как только поравнялся с очаровательницей, то вдруг до такой степени взвизгнул, что живший неподалеку мещанин Полотебнов сказал жене: «А что, Мариша, никак в лесу заяц песню запел!» В этом положении застал его старый помпадур.

— Вы, государь мой, в таких летах, что можете, кажется, сами понимать, что визжать на улице неприлично! — сказал он ему строго.

Но управляющий даже не извинился, а продолжал лопотать языком что-то невнятное и указывал рукой на удаляющуюся Надежду Петровну.

С тех пор все пошло у них как по маслу.

Помпадур начал с того, что обласкал надворного советника Бламанжѐ. Потом стал беспрерывно прохаживаться под окнами дома, в котором жила Надежда Петровна, и напевать: «Jeune fille aux yeux noirs»*[8]. Напевал он этот романс то грустным фальцетом, то подражая звуку трубы, причем фальшивил неупустительно. Весь город заметил нелепое помпадурово шатанье и с тревожным волнением ожидал, чем оно кончится. Надежда Петровна тоже что-то предчувствовала и, завидев из окна влюбленного помпадура, смеялась тем тихим, счастливым смехом, каким смеются маленькие дети, когда у них слегка пощекотят животик. Наконец в этом деле приняла участие Ольга Семеновна Проходимцева…

Губерния на этот счет очень услужлива. Когда заметит, что помпадур в охоте, то сейчас же со всех сторон так и посыплются на него всякие благодатные случайности: и нечаянные прогулки в загородном саду, и нечаянные встречи в доме какой-нибудь гостеприимной хозяйки, и нечаянные столкновения за кулисами во время благородного спектакля. Одним словом, нет такого живого дыхания, которое не послало бы своего отвратительного пожелания, которое не посодействовало бы каким-нибудь омерзительным движением успеху сего омерзительного предприятия.

Так было и тут. Помпадур встречался с Надеждой Петровной у Проходимцевой, и встречался всегда случайно. Сначала он все пел: «Jeune fille aux yeux noirs» — и объяснял, что музыка этого романса была любимым церемониальным маршем в его полку. Иногда, впрочем, для перемены, принимался рассматривать лежавшие на столе картинки и бормотал себе по-дурацки под нос:

— Неприступная!

— Про кого вы там еще шепчете? — спрашивала его Надежда Петровна.

— Небожительница!

О, ежели бы у него был хвост, она, наверное, увидела бы, как он вилял им в это время!

Долго, однако ж, она не поддавалась обаянию его любезности; по временам случалось даже так, что он затянет:

A она в ответ:

И с такой усмешкой посмотрит на него, что он вдруг, словно обожженный, переменит материю и затянет: «T’en souviens-tu?»[11]

— Что это вы вдруг какую похоронную? — спросит Ольга Семеновна.

— Что ж делать-с? Вот Надежде Петровне не имеем счастья нравиться! — ответит он и как-то так уморительно надует губы, что Надежде Петровне так вот и хочется попробовать, какой они издадут звук, если нечаянно хлопнуть по ним пальчиком.

Но так как никто своей судьбы не избежит, то и для них настала решительная минута.

Однажды — это было осенним вечером — помпадур, по обыкновению, пришел к Проходимцевой и, по обыкновению же, застал там Надежду Петровну. В этот раз нервы у ней были как-то особенно впечатлительны.

затянул помпадур. Надежда Петровна вполголоса ему вторила:

— Ах, нет! ах, нет! не пойте этого! не смейте петь! — как-то нервически вскрикнула Надежда Петровна, как будто хотела заплакать.

— Вы… ты… Сердца их зажглись.

Вспоминала об этом Надежда Петровна в теперешнем своем уединении, вспоминала, как после этого она приехала домой, без всякой причины бегала и кружилась по комнатам, как Бламанжѐ ползал по полу и целовал ее руки; вспоминала… и сердце ее вотще зажигалось, и по щекам текли горькие-горькие слезы…

— Какой он, однако ж, тогда глупенький был! — говорила она, — и как он смешно глазами вертел! как он старался рулады выделывать! как будто я и без того не понимала, к чему эти рулады клонятся!

От одного воспоминания мысль ее невольно переходила к другому.

Однажды у Проходимцевой состоялись живые картины. Были только свои. Он представлял Иакова, она — Рахиль.* Она держала в руках наклоненную амфору, складки ее туники спускались на груди и как-то случайно расстроились… Он протягивал губы («и как он уморительно их протягивал… глупушка мой!» — думалось ей)…

— Эх, Надежда Петровна! кабы вы меня таким манером попоили! — сказал ей тогда действительный статский советник Балбесов; но она сделала вид, что не слышит, и даже не пожаловалась ему.

Почему она не пожаловалась? А потому, что он однажды сказал ей:

— Ты, Наденька, если будут к тебе приставать, только скажи! я сейчас его на тележку — и фюить!*

Она же не только не добивалась ничего подобного, но желала одного: чтобы все на нее смотрели и радовались.

Потом, однажды — было уж очень-очень поздно — он расшалился и вдруг сказал ей:

— Наденька! какое, однако ж, у тебя тело, так и тает! Потом… они были однажды в губернии… он — по делам, она — случайно… Их пригласил предводитель обедать… Беседка… сад… поет соловей… вдали ходит чиновник особых поручений и курит сигару…

Все это так и металось в глаза, так и вставало перед ней, как живое! И, что всего важнее: по мере того как она утешала своего друга, уважение к ней все более и более возрастало! Никто даже не завидовал! все знали, что это так есть, так и быть должно… А теперь? что она такое теперь? Старая помпадурша! разве это положение? разве это пост?

— Ах, где-то он теперь, глупушка мой?!

Надежда Петровна томилась и изнывала. Она видела, что общество благосклонно к ней по-прежнему, что и полиция нимало не утратила своей предупредительности, но это ее не радовало и даже как будто огорчало. Всякий новый зов на обед или вечер напоминал ей о прошедшем, о том недавнем прошедшем, когда приглашения приходили естественно, а не из сожаления или какой-то искусственно вызванной благосклонности. Правда, у нее был друг — Ольга Семеновна Проходимцева…

С этим другом она запиралась один на один и вспоминала. Она даже сама удивлялась, какой неисчерпаемый источник подробностей открывался перед нею всякий раз, как она принималась припоминать.

— Вот какой этот помпадурушка глупенький! сколько он нашалил! — говорила она Ольге Семеновне и вновь отыскивала какую-нибудь еще не рассказанную подробность и повествовала об ней своему другу.

От остальных знакомых она почти отказалась, а действительному статскому советнику Балбесову даже напрямки сказала, чтобы он и не думал, и что хотя помпадур уехал, но она по-прежнему принадлежит одному ему или, лучше сказать, благодарному воспоминанию об нем. Это до такой степени ожесточило Балбесова, что он прозвал Надежду Петровну «ходячею панихидой по помпадуре»; но и за всем тем успеха не имел.

— Ведь вот, сударь, какое этому помпадуру счастье! — говорил он, — ведь, кажется, только и хорошего в нем было, что на обезьяну похож, а такую привязанность к себе внушил!

Большую часть времени она сидела перед портретом старого помпадура и все вспоминала, все вспоминала. Случалось иногда, что люди особенно преданные успевали-таки проникать в ее уединение и уговаривали ее принять участие в каком-нибудь губернском увеселении. Но она на все эти уговоры отвечала презрительною улыбкой. Наконец это сочтено было даже опасным. Попробовали призвать на совет надворного советника Бламанжѐ и заставили его еще раз стать перед ней на колени.

— Голубчик! не от себя, а от имени целого общества… — умолял злосчастный Бламанжѐ, ползая на полу.

— Вы с ума сошли! вы, кажется, забыли, кто меня любил! — отвечала она, величественно указывая на портрет старого помпадура.

А помпадур, словно живой, выглядывал из рамок и, казалось, одобрял ее решение.

И вот, однажды утром, Надежда Петровна едва успела встать с постельки, как увидала, что на улице происходит какое-то необыкновенное смятение. Как ни поглощена была ее мысль воспоминаниями прошлого, но сердце ее невольно вздрогнуло и заколотилось в груди.

— Поздравляю, душенька! новый помпадур приехал! — весело сказал вошедший в это время надворный советник Бламанжѐ.

II

Между тем уважение к Надежде Петровне все росло и росло. Купцы открыто говорили, что, «если бы не она, наша матушка, он бы, как свят бог, и нас всех, да и прах-то наш по ветру развеял!». Дворяне и чиновники выводили ее чуть не по прямой линии от Олега Рязанского. Полициймейстер настолько встревожился этими слухами, что, несмотря на то что был обязан своим возвышением единственно Надежде Петровне, счел долгом доложить об них новому помпадуру.

— Скажите бабе, чтобы она унялась, а не то… фюить! — отвечал новый помпадур и как-то самонадеянно лихо щелкнул при этом пальцами.

Новый помпадур был малый молодой и совсем отчаянный. Он не знал ни наук, ни искусств, и до такой степени мало уважал так называемых идеологов, что даже из Поль де Кока и прочих классиков прочитал только избраннейшие места*. Любимейшие его выражения были: «фюить!» и «куда Макар телят не гонял!»

Тем не менее, когда он объехал губернскую интеллигенцию, то, несмотря на свою безнадежность, понял, что Надежда Петровна составляет своего рода силу, с которою не считаться было бы неблагоразумно.

— Поверьте, mon cher[13], — открывался он одному из своих приближенных, — эта Бламанжѐ… это своего рода московская пресса! Столь же податлива… и столь же тверда! Но что она, во всяком случае, волнует общественное мнение — это так верно, как дважды два!*

Но что всего более волновало его, так это то, что он еще ничем не успел провиниться, как уже встретил противодействие.

— Помилуйте! я приехал сюда… и, кроме открытого сердца… клянусь богом, ничего! — говорил он, — и что ж… на первых же порах!

Однако мало-помалу любопытство взяло верх, и однажды, когда полициймейстер явился утром, по обыкновению, то новый помпадур не выдержал.

— А что… эта старая… какова? — спросил он.

— Птичка-с!

— Гм… вы понимаете… я… Но!..

— Точно так-с.

— Ну да!

У полициймейстера сперло в зобу дыхание от радости. Он прежде всего был человек доброжелательный и не мог не болеть сердцем при виде каких бы то ни было междоусобий и неустройств. Поэтому он немедленно от помпадура поскакал к Надежде Петровне и застал ее сидящею в унынии перед портретом старого помпадура. У ног ее ползал Бламанжѐ.

— Где-то ты теперь, глупушка! Нашалил — и уехал! — рассуждала она сама с собою.

Однако, когда в передней послышалось звяканье полициймейстерской сабли, она не могла не вздрогнуть. Так вздрагивает старый боевой конь, заслышав призывной звук трубы. Надо сказать, впрочем, что к Надежде Петровне всякий и во всякое время мог входить без доклада и требовать себе водки и закусить.

— Принеси ты мне, Семен, этой рыбки — знаешь? — командовал полициймейстер в передней. — А вы, Надежда Петровна, все еще в слезах! Матушка! голубушка! да что ж это такое? — продолжал он, входя в комнату, — ну, поплакали! ну и будет! глазки-то, глазки-то зачем же портить!

— Да-с, вот не могу убедить! — вступился Бламанжѐ.

— До тех пор, покуда… — сказала Надежда Петровна, и голос ее оборвался.

— Ну да, есть резон! а вы бы, сударыня, и об нас, грешных, тоже подумали!

— Что ж я могу сделать! теперь моя роль… Надежда Петровна поникла головой.

— А я вот что вам доложу, сударыня! — настойчиво продолжал полициймейстер, — вместо того чтобы перед этим, прости господи, идолом изнывать, вам бы, сударыня, бразды-с… вот что, сударыня!

Но Надежда Петровна по-прежнему смотрела в упор на старого помпадура.

— Я, сударыня, еще сегодня имел счастье докладывать… Полициймейстер вздохнул.

— Что же? — вступился Бламанжѐ.

— А что ж, говорят, коли оне хотят противодействовать, так и пускай!.. Нехорошо это, Надежда Петровна! Бог с вас за это спросит! так-то-с!

Но она все молчала и, казалось, в глазах смотрящего на нее помпадура почерпала все бо̀льшую и бо̀льшую душевную твердость.

«Нашалил — и уехал!» — думалось ей.

— Вот то-то оно и есть-с! — продолжал полициймейстер, как бы предвосхищая ее мысль, — они-то уехали, а мы вот тут отдувайся-с!

— Я постоянно ей это твержу! — оправдывался Бламанжѐ, — и не я один — все общество!

Но Надежда Петровна уже не слушала более. Она вскочила с места и, как раненая тигрица, устремилась на полициймейстера.

— Так вы забыли, кто меня любил? — вскрикнула она на него, — а я… я помню! я все помню!

И с этим словом она величественно удалилась из комнаты.

Попытки, однако, этим не ограничились. Чаще и чаще начали навещать Надежду Петровну городские дамы, и всякая непременно заводила речь об новом помпадуре. Некоторые говорили даже, что он начинает приударять.

— Как жаль, что около него нет… vous savez?[14] — прибавляла при этом какая-нибудь сердобольная дамочка.

— Нет, не знаю! — отвечала Надежда Петровна с изумительным равнодушием.

— Ну, этого… как это лучше выразить… руководящего…

— А!

Наступила эпоха обедов и балов. Надежда Петровна все крепилась и не спускала глаз с портрета старого помпадура. В городе стали рассказывать друг другу по секрету, что она надела на себя вериги.

— Mais, enfin, cela commence à devenir ridicule, ma chère![15] — говорили ей подруги, приглашая принять участие в общественных торжествах.

— Вы не знаете, mesdames, кто меня любил! — был ее обыкновенный ответ на эти приставанья, — а я… я знаю! О! я очень-очень много знаю!

— Все это так… c’est sublime, il n’y a rien à dire![16] но все же… всему есть наконец мера!

— Вот так-то я с ней каждый божий день бьюсь! — вступался при этом надворный советник Бламанжѐ, который, в последнее время, истаял, как свечка.

В сущности, однако ж, сердце ее мало-помалу подавалось. Она начинала уже анализировать физиономию старого помпадура и находила, что у него нос…

— Ах, ma chère[17], посмотрите, какой у него уморительный нос! — говорила она Ольге Семеновне.

— Я удивляюсь, как вы прежде этого не заметили, — отвечала госпожа Проходимцева, которая и с своей стороны употребляла все усилия, чтобы заставить Надежду Петровну позабыть о прошедшем. — Да и губы-то не больно мудрящие!

И вот, однажды, она рискнула даже взглянуть в окошко… О, ужас! она увидела нового помпадура, который шел по улице, мурлыкая себе под нос:

Он был так хорош, что она невольно загляделась. Брюнет, небольшого роста, но чрезвычайно пропорционально сложенный, он, казалось, был создан для того, чтобы повелевать и очаровывать. На левой щеке его была брошена небольшая бородавка (она все заметила!), а над губой прихотливо вился темный ус, который он по временам прикусывал. Красота его была совсем другого рода, нежели красота старого помпадура. У того и нос и губы были такие мягкие, такие уморительные, что так и позывало как-нибудь их скомкать, смять, а потом, пожалуй, и поцеловать. Но не за красоту поцеловать, а именно за уморительность. У этого, напротив, все было крепко, все говорило о неуклонности, неупустительности и натиске.

Назад Дальше