Так или иначе, именно этого заколдованного ридикюля она хватилась после похода по магазинам. Они с сестрой прибыли к дому с горой покупок и, разобрав их на подъездной дорожке и перенеся в три приема в дом, расстались как раз в тот час, когда сумерки загоняют птиц по деревьям и сгущают тени в кустарнике, посаженном мною вдоль аллеи тридцать лет тому назад. Инге отказалась поужинать и переночевать. Она торопилась домой, где ее ждал собственный горшочек овощного супа и собственная стая кошек.
– Ну, – сказала она, окинув взглядом хаос пакетов на столе, – я поехала.
И дверь закрылась, отгородив тишину.
Проходят дни. Моя вдова ведет обычную жизнь, вовсе не вспоминая о ридикюле, пока, заметив, что кошачий корм подходит к концу, не собирается совершить путешествие на рынок в древнем, помятом, цвета корицы, «BMW B3», которым я когда-то так гордился, и не обнаруживает, что ни в одном из ридикюлей не находится ни бумажника, ни ключей, ни очков, без которых она и не разглядит машины, не говоря о том, чтобы вести ее. Когда кошки, жалобно мяукая, собираются вокруг нее, она принимается перебирать события последних дней и в конце концов приходит к выводу, что оставила кошелек в машине сестры. Определенно, там. Ну, конечно! Если только она не оставила его на прилавке у «Распродажи», или в подвальчике «Поторгуемся!», а может, и «У Маки». Да, но тогда бы они позвонили, верно?
Она пробует дозвониться сестре, но Инге теперь не так охотно, как прежде, отвечает на звонки. «К чему беспокоиться, – рассуждает она. – Вряд ли это кто-то, с кем ей хотелось бы поговорить». В ее возрасте любая новость может подождать. Да и откуда ждать добрых новостей? Моей вдове, однако, терпения не занимать, и на двенадцатом гудке Инге поднимает трубку.
– Алло? – скрипит она голосом, который и прежде был не слишком мелодичным, а теперь лишился всякой звучности.
Моя вдова сообщает ей о пропаже, не меньше пяти минут выслушивает упреки и напоминания о дюжине старых грехов, а потом ждет у телефона еще пятнадцать минут, пока Инге доковыляет до гаража и посмотрит в машине. Шлеп, шлеп… она снова берет трубку, и мою вдову ждет дурная весть: в машине ридикюля нет.
– А ты уверена?
Да, да, она уверена. Она еще не сошла с ума! У нее, кажется, еще есть глаза!
Следующие два часа моя вдова разыскивает телефонную книгу. Она намерена отыскать телефоны всех лавочек, где они побывали, и «Дворца» тоже – она встревожена, а кошки хотят есть. Но телефонная книга неуловима. Изгнав дюжину котов с мебели в гостиной, покопавшись в кладовке и шкафах, обнаружив множество вещей, потерянных много лет назад, она забывает, что искала, погрузившись в воспоминания над старым фотоальбомом, выпавшим из шкафчика под духовкой вместе с противнями и сковородками. Она сидит у стола, полумесяц желтого света лампы освещает ее лицо, а она изучает жестокие свидетельства прошлого. На фотокарточках мы вдвоем улыбаемся в камеру на фоне разнообразных экзотических пейзажей: рождественских елок и именинных пирогов, гор и минаретов – и год мелькает за годом; наш сын, его пес, первый котенок. Ее сердце – сердце моей вдовы – разрывается. Это прошло, все прошло, и что толку жить, зачем это все? «Детство в Буффало, колледж, романтика, и любовь, и надежды, и будущее – зачем все это было, куда ушло?» – кричат ей фотографии. Они рыдают со страниц. Они терзают и мучат ее, пока в груди не застывает дыхание. И как раз тогда, когда мир готов обрушиться, звонит телефон.
Боб Смит, А.К.А. Смайт Роберте, Роберт П. Смайти, Клаудио Норьега и Джек Фронс
– Алло? – отвечает моя вдова и ее голос потрескивает, как ключ в ржавом замке.
– Миссис Б.? – осведомляется мужской голос.
Моя вдова осторожна, но вежлива: женщина, привыкшая отдавать свое время и доверие людям, которые, почти всегда, отвечали ей добротой и великодушием. Но она ненавидит телефонную рекламу, в особенности тех наглых брокеров, что наживаются на пожилых людях – по теленовостям в последнее время часто о таких рассказывают, и в листовках службы безопасности тоже. Она с минуту молчит и потом еле слышно шепчет:
– Да?
– Меня зовут Боб Смит, – отзывается позвонивший, – и я нашел ваш ридикюль. Кто-то, видимо, выкинул его в мусорный бачок возле «Маки» – наличных, конечно, не осталось, но ваша кредитная карточка цела, и права, и все такое. Послушайте, я думаю, не завезти ли вам… конечно, можно бы отправить почтой, но в наше время разве можно доверять почте?
Моя вдова согласно хмыкает. Она тоже не доверяет почте. Хотя, по правде сказать, она никогда об этом не думала. Она прикрывает глаза и представляет почтальона в серо-голубых шортах с черной полоской вдоль бокового шва, с аккуратной старомодной стрижкой, и как он улыбается, а глаза так и шарят по сторонам, будто его все касается, будто он патрулирует улицы по обе стороны от ее дома и заодно наполняет почтовые ящики. Может быть, она и доверяет почте. Может быть.
Боб Смит говорит: «Посылка идет три дня, и мне еще придется искать коробку…».
Моя вдова отвечает, как и надеялся Боб Смит, она говорит:
– О, мне не хотелось бы доставлять вам столько беспокойства. Я бы подъехала к вам сама, но без очков… Видите ли, они остались в ридикюле, и другая пара у меня есть, даже не одна, но понимаете, я не могу…
– Все в порядке, – воркует он, и его голос льется как сладкая водица в детскую чашечку. – Я буду рад вам помочь. Да, тот адрес, что у вас в правах, правильный?
Моя вдова ждет его у дверей, когда он подходит к воротам: ноги как щепки, волосы – крашеный пушок, зачесанный торчком, словно у тех комедиантов эры наших отцов, а лицо все в морщинах, и, когда он улыбается, глаза совсем исчезают в складочках кожи. При мне он бы шагу не сделал за ворота, как бы стар или немощен я ни был – это недобрый человек, а моя вдова этого не видит. «Осторожней, милая, – сказал бы я ей. – Присматривай за этим типом».
Но она улыбается своей чудесной улыбкой, и на щеках ее все еще появляются ямочки, а лицо спокойное и сияет радостью, и…
– Здравствуйте, здравствуйте, мистер Смит, – говорит она, – не зайдете ли в дом?
Он зайдет. В дверях он автоматически пригибается, словно боится разбить макушкой притолоку, – высокий человек, а руки словно привязанные, и белая рубашка несвежая, а галстуком словно отскребали жирный котел в «Макдональдсе». В левой руке у него простой коричневый пакетик для покупок, и когда она закрывает за ним дверь, он, под подозрительными взглядами шести-семи котов, примостившихся на камине, протягивает ей пакет.
– Вот он, – говорит он, и правда, в пакете – ее ридикюль, мягкая черная кожа, серебряный замочек и пятно от соуса на правой боковине, въевшееся в кожу абстрактной гравюрой. Она роется в ридикюле в поисках бумажника, подумав, что надо бы предложить ему вознаграждение, а потом вспоминает, что денег-то нет – он ведь сказал, что деньги пропали?
– Я хотела… – начинает она, – то есть, вы были так любезны, и я…
Боб Смит ее не слушает. Он бродит по просторам большой комнаты, сцепив руки за спиной, огибая горы старых журналов, мотки шерсти, опрокинутые лампы и засиженную кошками кушетку. У него вид покупателя, сомневающегося в качестве товара.
– Довольно старый домишко, – неторопливо тянет он. Моя вдова переполнена благодарностью и спешит согласиться.
– Девятьсот девятый, – говорит она, вертя в руках сумочку. – Это единственный дом в стиле «прерии»…
– Все эти коврики, – говорит он, – должны немало стоить. Да еще фарфор и бронза… да у вас, должно быть, и драгоценности есть…
– О, да, – говорит моя вдова. – Я начала собирать старинные драгоценности еще, когда… ну, когда сама еще не числилась древностью, – и она тихонько смеется. «Какой милый человек, – думает она, – ведь многие теперь и не подумают вернуть даме сумочку. Да что там сумочку! Газонокосилку украдут прямо из гаража, и покрышки сняли, когда она в тот раз оставила машину в «Окснарде». У нее кружится голова и не терпится позвонить Инге, похвастаться чудесным возвращением ридикюля.
– А муж ваш дома? – спрашивает Боб Смит, пробираясь к ней словно по кренящейся палубе корабля. Кажется, что-то прилипло к подошве его левого ботинка.
– Муж? – новый смешок, немного сдавленный. – Он двадцать лет как скончался. Двадцать один… нет, уже двадцать два.
– Дети?
– Наш сын, Филлип, живет в Калькутте, в Индии. Он врач.
– Стало быть, вы здесь одна… – говорит Боб Смит, и тут только моей вдове становится немного не по себе. Уголком глаза она видит встающего и потягивающегося кота. Луч, пробившийся в окно, освещает скелет погибшей пальмы в большом горшке в углу. Все тихо. Она только кивает головой в знак согласия и прижимает к себе ридикюль, и думает: «Все в порядке, сейчас я его провожу, поблагодарю, мол, вознаграждение по почте, оставьте только адрес…»
Но Боб Смит не собирается уходить. Он уже навис над нею, и лицо у него мятое и рваное, как старый мешок, а глаза блестят, как осколки стекла на мостовой.
– Ну, так где же драгоценности? – спрашивает он, и в голосе его нет ничего от «доброго самаритянина», ни капли благовоспитанности, ни дружелюбия, ни даже простой вежливости. – Ты сама-то найдешь их в этом гадюшнике? Ну?
Моя вдова молчит.
Его пальцы внезапно обхватывают ее запястье, жесткие как наручники, и он дергает ее за руку, кричит в лицо:
– Ты, старая дура! Ты заплатишь, да, блин, заплатишь! Где деньги? Ну! Наличные где? – И тут же, не дав ей ответить, вскидывает другую руку, правую, и дает ей пощечину, а она вырывается, как зверь, попавший в челюсти капкана.
Моей вдове не давали пощечин семьдесят с лишним лет – с тех пор, как они с сестренкой подрались над сковородкой с горячими оладьями, пока мать вышла к телефону. Она, конечно, потрясена – все случилось так быстро – но она крепка, моя вдова, в душе она крепче многих и многих. Никому не позволено давать ей пощечины. Никому не позволено проникать в дом под ложным предлогом и… ну, вы себе представляете. И в следующий миг ее рука выныривает из ридикюля, сжимая древний баллончик «мейса», и – ведь я создал для нее добрый и благополучный мир – баллончик срабатывает, несмотря на истекший десять лет назад срок годности, и она еще сама не понимает, что сделала, а Боб Смит уже корчится на полу в комках кошачьей шерсти, пыли и пряжи, ругаясь и протирая глаза. И больше того, когда моя вдова поворачивается к двери, готовясь выбежать на кирпичное крыльцо и вопить, надрывая легкие, в дверях стоит не кто иная, как Меган Капальди, и сама визжит что есть мочи.
С ее собственных слов
Как я уже говорил, газет моя вдова не получает, больше не получает. Но на следующий день Меган Капальди приносит ей два оттиска, ради ее фотографии на первой странице под заголовком: «Восьмидесятилетняя старуха управилась со взломщиком!» На фотографии она сутулится и косится на камеру, стоит рука об руку с Меган Капальди, которая вызвала по своему сотовому телефону «911» и увела мою вдову в безопасное место на то время, пока полиция надевала на Боба Смита наручники и заталкивала его в машину. На фотографии, которая, как мне кажется, выгодно показывает фасад нашего дома, особенно окна с фигурными переплетами и резными наличниками – их я сам, пока был здесь хозяином, трижды скоблил, шлифовал и красил, моя вдова улыбается. Улыбается и Меган Капальди, которая была бы совсем недурна собой, если бы следила за своей осанкой. На крупнозернистом черно-белом снимке под нависающей кровлей нашего дома их почти не отличишь друг от друга.
На второй странице окончание заметки: моей вдове дали возможность порассуждать о своем подвиге. «Настоящий, позор, вот что я вам скажу, – цитируются ее слова, – как эти люди охотятся за стариками – и еще те, что занимаются телефонной рекламой, тоже не лучше. Прежде такого не водилось, это нынче приходится всех и каждого подозревать и запирать на ночь двери на три замка!»
Сказано было больше, намного больше, потому что молоденькая журналистка, которую они прислали к ней на дом, слушала с сочувствием, и сама оказалась любительницей кошек, но газетное пространство ограничено, а история, хотя и необычная, обошлась без тех ужасов, которых ждет современный подписчик. Например, моя вдова не раз и не два начинала фразу со слов «Когда был жив мой муж…», но все это вырезали при сокращении.
Ночь
Рождество, ясная, холодная ночь, небо над домом прогибается под тяжестью звезд. Моя вдова не знает о звездах – вернее, знает, но только теоретически. Она теперь редко выходит из дому, разве что за покупками, а покупки совершаются почти исключительно в дневное время. Сейчас она сидит в гостиной на вишневой скамеечке перед камином, в котором лежит кучка золы, остывшей двадцать два года назад. Она вязала, и на коленях у нее среди четырех или пяти котят, лежат голубые блестящие спицы и мотки шерсти. Откинув голову на широкую деревянную спинку, она уставилась в провисший высокий потолок над ней и не помнит, что еще выше есть небо, и холодные иголочки звезд толпятся вокруг млечного пути. Она не думает ни о крыше, ни о кровельщике, ни о дожде. Она ни о чем не думает.
Здесь не много примет праздника – несколько рождественских открыток на откидном столике, да веночек искусственной хвои, который она шесть лет назад надела на абажур. Она больше не возится с эльфами и ангелочками ручной работы, привезенными из Гштаада, с деревянным игрушечным вертепом и даже с цветными свечками и гирляндами. Все это было в свое время: зимнее волшебство, и наш сын, сбегающий по лестнице в пижаме, год от года все выше ростом и недоверчивей, и ангелы блекли, а горка подарков росла вместе с ним, но и это время прошло. Они с Инге собирались встретиться и обменяться подарками, но у обеих не хватило духа, да и машина у Инге не заводилась. Хотелось бы мне, чтобы к дому на такси подкатил наш сын, пролетевший через полконтинента, чтобы встретить с матерью Рождество, – и он так и собирался, хотел сделать ей сюрприз, но в лагере беженцев появился новый, особо стойкий штамм холеры, и он не смог вырваться.
И вот она сидит перед холодным камином, прислушиваясь к невнятным стонам и кряхтению старого дома Ночь сгущается, звезды забираются все выше по выгнувшему спину небосводу. Она ждет чего-то, сама не зная чего, красивая старая дама, одетая кошками, моя вдова, ждет. Очень тихо.