Маленькие победы. Как ощущать счастье каждый день - Энн Ламотт 11 стр.


Мама

Часть вторая. Никки

Прах моей матери стоял на полке в гостиной, обернутый в подарочную бумагу, еще несколько недель. Я проходила мимо по многу раз в день, пока в какой-то момент не научилась улыбаться той горсточке, которой она стала. Я давно оставила всякую надежду когда-либо испытать добрые чувства в связи с тем, что она была моей матерью. Она представляла собой смесь гневной ветхозаветной предвзятости, перепуганной учтивости, заблуждающегося английского высокомерия. И, Бог мой, как же она раздражала! Я говорю это объективно. Можете порасспросить моих братьев или ее сестру. Когда-то в ее присутствии у меня начинался паркинсоновский тик. Но со временем сердце смягчилось, а потом и разум успокоился. Как бы то ни было, мать одарила меня глубоким невротическим интеллектом – в виде ДНК, памяти и тех странных уроков, которые мне давала. И все они суть одно. И все это – я.

Как бы то ни было, мать одарила меня глубоким невротическим интеллектом – в виде ДНК, памяти и тех странных уроков, которые мне давала. И все они суть одно. И все это – я.

Всю жизнь я помогала матери таскать за собой ее психические сундуки, точно озлобленный коридорный. Эта великая ноша стала сваливаться лишь после того, как она умерла: мало-помалу, день за днем.

Долгое время я вообще по ней не тосковала, но проклятая коробка из крематория, содержавшая ее прах, никуда не девалась. Постепенно время смягчило мое сердце, и в какой-то момент я обнаружила, что прощаю ей все больше и больше, хотя о серьезных вещах речь не шла – например, о том, что она вообще жила – и жила долго… И все же мозаичные кусочки прощения были каким-никаким началом. Я видела лоскутки прогресса: однажды, проходя мимо коробки с ее прахом, сказала вежливо: «Привет, мамуля!» Обнаруживала, что улыбаюсь ей, проходя мимо, как если бы она сидела там, за книжкой. И вот что случилось дальше.

Америка вступила в войну с Ираком, и мой пастор, Вероника, прочла блестящую проповедь о том, что теперь, когда война бушует на Ближнем Востоке, не время пытаться все расставить по полочкам, как то: кого следует винить или за кого мы хотели бы голосовать. Не время выстраивать новый план и пытаться протолкнуть его. Сейчас время быть неподвижными, объединяться, верить в то, во что верили всегда: в дружбу, доброту, помощь бедным и голодающим. Так что после ощущения разбросанности я приняла слова Вероники близко к сердцу – и начала успокаиваться при любой возможности: уходить на более долгие прогулки в горы, сидеть в просящей молитве и нетерпеливой медитации. Мой разум продолжал прокручивать суровые и резкие тирады, но я мягко отвлекала себя и говорила: «Эти мысли – не истина, они не достойны доверия, но предназначены лишь для развлекательных целей». Со временем стали появляться более спокойные мысли о матери, я стала видеть ее, как выражался богослов Говард Турман, «тихим взором». В моем случае – не совсем тихим. Но тихим для меня.

Джералд Мэй писал: «Благодать ставит под угрозу всю мою нормальность». Да, потребовалось два года, чтобы вынести ее на свет из темного, пыльного шкафа. Теперь я почувствовала, что пора вместе с семьей развеять ее прах, почтить ее. Проблема в том, что мать я не почитала. Намерение такое было, но единственное, что я ощущала, было сожаление при мысли о том, какой тяжелой была ее жизнь, и радость, что она наконец «успела» – так старейшины нашей церкви называют смерть. «О да, она успела»; полагаю, с богословской точки зрения они правы.

Проблема в том, что мать я не почитала. Намерение такое было, но единственное, что я ощущала, было сожаление при мысли о том, какой тяжелой была ее жизнь, и радость, что она наконец «успела» – так старейшины нашей церкви называют смерть.

Вот на каком этапе я была, когда Вероника призвала к неподвижности. И когда я это сделала, снова обнаружила, насколько гибок и коварен человеческий дух: потихоньку выбирается из-за кустов, как мультяшный кот, и накидывается на тебя из засады, если не поостережешься; обманом заставляет выдать чайную ложечку негодования и сделать еще один шаг назад с замороженной земли. Мой ожидал в засаде с того дня, когда я нашла фото своей матери, сделанное, когда ей было шестьдесят, и хотя мое сердце не воспарило, оно подпрыгнуло – неуклюже, словно у него оказались связаны шнурки.

На фото на лице ее была обычная маска из косметики, которая всегда казалась мне способом поддерживать как личину, так и поверхностное натяжение; она меня унижала. Но на этой фотографии вместо ощущения унижения я наконец сумела разглядеть то, в чем была цель матери: казаться красивой, достойной, энергичной женщиной. Она позирует перед вазой с цветами, перехватив одно запястье другой рукой, словно пытаясь измерить собственный пульс. К тому времени она была в разводе уже восемь лет или около того. Одна бровь выгнута дугой, словно один из нас снова сказал что-то двусмысленное или общественно неприемлемое. Одна треть ее во тьме, две трети на свету, что многое объясняет.

Видно, каким она была отважным маленьким моторчиком, несмотря на то, что за долгие годы лишилась всего: мужа, карьеры, здоровья. Но оставались друзья и семья, и она хранила яростную верность либеральному делу и обездоленным. И я подумала: что ж, это я уважаю – с этого и начнем.

Следующее, что помню, как я звонила родственникам, большинство из которых по-прежнему живут в области Залива, где мы выросли, и приглашала их на обед в день рождения матери (и ее сестры-двойняшки), чтобы развеять ее прах. Этот ее прах столкнулся с неожиданной трудностью: наша жизнь стала лучше после ее смерти – но я полагала, что если мы ее освободим, мир освободит нас, да и она сможет освободить себя. Ее освобождение надкололо бы мою жесткую скорлупу – или у меня случился бы нервный срыв, и я бы опять запила, и нам с Сэмом пришлось бы отправляться жить в миссию спасения. Но я знала – именно так надо поступить.

Через две недели три тетки, один дядя, полдюжины кузенов, брат и невестка, шестилетний двоюродный брат Сэма Даллас и Гертруда, которая всю жизнь была лучшей подругой матери, собрались на ужин в моем доме. Обожаю этих людей! У меня, конечно, случались ссоры с некоторыми из них, говорились ужасные вещи, один из них обвинял меня в великих грехах, за которые не видать мне прощения. Здесь имелись все обычные проблемы: неудачные браки, реабилитация, старые обиды, жалкие неуклюжие семейные тайны, резкость и напряженность. Но если бы было время, я рассказала бы вам, как мы любили и заботились друг о друге все эти годы. Мы – обычная пестрая американская семья, которая все еще держится вместе. По праздникам свекор моей подруги Нешамы, бывало, обводил взглядом свое семейство, качал головой и говорил: «Вот ведь какое мы лоскутное одеяло». Чудесно!

После обеда мы двинулись пешком вверх по холму к открытой площадке, ближайшей к моему дому. Одна из теток, которая велела мне говорить, что ей пятьдесят четыре, теперь еле ковыляет и ей нужно опираться на чьи-то руки. Даллас прилепился к Сэму, который волочил его с собой, как ручную кладь, но явно довольный. Ветер был будь здоров, и солнце начинало клониться к закату. Сэм с Далласом рванули к вершине холма, а мы, держа друг друга за руки, сдуваемые и сбиваемые ветром, прошли дрожащей процессией остаток пути.

Солнце садилось за призрачное облако, освещая его, накладывая поверх круг света, точно формочку для печенья. Вокруг нас, на краю травяной лужайки, кружком собрались эвкалиптовые деревья; выглядели они так, будто придерживали землю, как кирпичи на скатерти для пикника в ветреный день. И были они единственными предметами между нами и горизонтом. Ветер заставлял чувствовать себя все более беззащитными. Он был таким шершавым, что сдирал с нас кожу, – но, как кто-то заметил, повезло нам, что у нас есть тела, на которые можно наброситься. Даллас носился между нами, дурачась и заигрывая с Сэмом.

– Кто-нибудь хочет посмотреть мои фейерверки? – то и дело выкрикивал он. – Кто-нибудь хочет пойти и посмотреть их?

– Когда закончим, – сурово сказала ему мать. – А теперь оставь нас в покое.

Мы несколько минут постояли кружком.

– Я знала, что, если позову вас приехать сегодня вечером, вы приедете, – сказала я.

Мы все немножко всплакнули. Кузины действительно любили мою мать. У нее был нежный голос, сказала одна из сестер, и она всегда была добра к ним. Гертруда промолвила:

– Жизнь по природе своей сурова, и у Никки бывали ужасные срывы. Это несправедливо – то, как все для нее обернулось. Но она сделала много добра в своей жизни, и мы всегда будем по ней скучать.

– Да, будем скучать, – отозвались эхом несколько человек, точно в церкви. На сердце у меня вдруг стало тяжело от тоски по ней, хоть прежнее привычное отчаяние от того, что она была моей матерью, никуда не делось. Я лишь попыталась дышать.

Причина, по которой я не перестаю надеяться, заключается в том, что все на свете – безнадежно. И это подводит итог всему: глубокой печали в средоточии жизни, пробоинам в сердцах и в семьях, животной растерянности внутри нас самих; безумию короля Георга. Но когда оставляешь всякую надежду, многое может случиться. Когда она не извивается, пришпиленная к сияющему образу или ожиданию, то иногда воспаряет и раскрывается, как какой-нибудь из японских цветков, хрупких и судорожных, ярких и теплых. И это, похоже, почти всегда происходит в общине: с родственниками, по крови или по выбору; в церкви – для меня; на маршах в защиту мира.

Причина, по которой я не перестаю надеяться, заключается в том, что все на свете – безнадежно. И это подводит итог всему: глубокой печали в средоточии жизни, пробоинам в сердцах и в семьях, животной растерянности внутри нас самих.

Потом мой брат Стиво отошел от места, где мы стояли, и принялся вскрывать пластиковый ящичек ножом. «Хотите посмотреть мои фейерверки?» – завопил Даллас, и мать снова шикнула на него. Он носился по склону холма. Это отвлекало, словно щенка запустили в церковь, но солнце рассеяло мое раздражение, и я вспомнила замечательное наблюдение К.С. Льюиса: «На самом деле мы видим не свет, а более медленные тела, которые он освещает». За исключением Сэма и Далласа, мы были большими и медлительными, как стадные животные у водопоя. Мы смотрели, как Стиво вынимает мешочек с прахом и раскрывает его, пуская по воле ветра. Он швырнул Никки прочь от заката, ветер подхватил ее и со свистом увлек вдаль. Конечно, часть праха полетела обратно, осев на моего брата и Гертруду, которая стояла рядом с ним, разбрасывая цветы вослед. Прах всегда липнет и преследует тебя еще долго после того, как ты развеешь его; брат выглядел так, будто только что чистил камин.

А потом Даллас снова крикнул: «А теперь хотите посмотреть мои фейерверки? Неужели никто не хочет посмотреть мои фейерверки?» Мы повернулись лицом к солнцу – и ждали. Он пошарил по карманам, вынув полные горсти каких-то предметов, и швырнул их в воздух. Это была всего лишь мелкая галька, волшебно засиявшая в последнем луче солнца.

Бразермен

Мы – не то, что делаем, а то, что получаем. Я узнала это в свои шестьдесят лет от старшего брата, а он только что – от меня. Ему вчера исполнилось шестьдесят два. Последнее, что помню – как он снимал свои зубные скобки.

Когда он вышел из гостевой спальни, чтобы выпить кофе, я отпустила замечание по поводу пучков волос, торчащих из его ушей. Он притворился, что не слышал, приложил ладонь к уху и завопил: «Что такое?!» Когда мой дорогой племянник позвонил, чтобы поздравить папу с днем рождения, я взяла трубку и велела Тайлеру говорить как можно громче. «Теперь твой отец глух, как дорожный столб», – сказала я. Это была неправда, хотя на протяжении последних десяти лет он временами превращался в калеку из-за ревматоидного артрита.

Ростом он чуть выше шести футов, имеет густые седые волосы и карие глаза нашей матери. Он коренастый и мускулистый, хотя последний раз ходил в спортзал во время президентства Картера.

По-настоящему я знала его всего пару лет. Всегда была близка с младшим, Стиво, который помогал мне растить сына, но был еще Джон – блудный братец. Многие даже не знают, что у меня есть старший брат, поскольку двадцать пять лет назад он уехал в соседний город и не баловал нас визитами. Все изменилось два года назад.

Мы несколько раз ездили его навестить. Мы любили Джона, его жену и сына – однако насладившись временем, проведенным вместе, с облегчением вычеркивали этот пункт из списка дел.

Мы с его невестой Конни отпраздновали день рождения братца, позволив ему спать допоздна и приготовив ему кофе. Накануне они побывали у известного целителя, который, как они надеялись, мог помочь Конни победить рак. Сегодня они покинули мой дом после завтрака, чтобы совершить еженедельный визит в онкологическое отделение медицинского центра Калифорнийского университета в Сан-Франциско, где она проходит клинические обследования по поводу четвертой стадии рака груди, осложненного метастазами. Она резко отрицательно относится к идее проводить дальнейшую химиотерапию, поскольку в мае они с братом должны пожениться и она надеется не оказаться на свадьбе лысой и совершенно разбитой.

Они – два счастливейших человека, встреченных мною за долгую жизнь. Мелькнула даже мысль, что они красуются, чтобы задеть меня, но нет: просто очень любят друг друга – и Бога.

Умение взять ворох разрозненных деталей и заставить их работать, как слаженный механизм, никогда не было сильной стороной Джона. Во всяком случае, с нашей семьей это не получилось. Семья была вполне обычной: благонамеренной, с множеством зависимостей, тайн и психических расстройств. Энергия всех и каждого уходила на выживание и самолечение, а также на косметические маски и борьбу с близорукостью.

Джону было два года, когда родители привезли меня домой из больницы, чтобы разрушить его жизнь. Он посмотрел на меня и заявил маме с папой: «Увезите это обратно». До моего рождения он был блестящим, не по годам развитым ребенком – в два года уже хорошо говорил, но потом резко затормозил.

Принц был низложен. Через пять лет после меня родился наш младший брат. Родители сбивались с ног. Возможно, сумели бы успешно вырастить одного ребенка. А лучше было бы разводить орхидеи или лам… Мы со Стиво начали читать к четырем годам. Джон не мог за нами угнаться да и не пытался. Вместо этого делал все, что было в его силах, чтобы поднять настроение, включая всевозможные сумасбродства. Я его раздражала – и при моих странных взглядах на жизнь была сущим позорищем. Братец частенько меня поколачивал. Он вкладывал в семью малую часть своей энергии, в то время как я тратила бо́льшую часть жизненной силы на старания удержать нас вместе. Он уехал из родительского дома; я отправилась на восток, в колледж. Мама и папа наконец развелись.

Когда отец заболел, Джон порой заезжал, чтобы поужинать с папиной любовницей, Стиво и со мной, но эти визиты были краткими – чтобы не успеть поссориться. Мы всегда были рады видеть его, он умел быть теплым и приветливым, но ему всегда надо было спешить, поскольку он только что познакомился с женщиной, на которой потом женился и прожил тридцать три года. Когда отец стал беспомощным, мы с братом купали его, управлялись с катетерами, следили за гигиеной рта. Я бы тоже с удовольствием этим не занималась.

И, да, мы все трое пили и употребляли наркотики.

Жалкое подобие порядка, которое еще оставалось в жизни моей и Стиво, разрушилось, когда отец заболел, но мы оставались друг у друга – и, пьяно пошатываясь, брели вперед. Пять лет спустя Джон стал трезвенником и «чистым», что сделали и мы со Стиво двумя годами позже. Джон переехал еще дальше.

Он женился на той чудесной женщине, с которой тогда познакомился: прекрасно воспитанной, утонченной, со здоровыми реакциями на происходящее. Это была совершенная засада – после детства в нашей сумасшедшей, похожей на лисью нору семейке. Ему и хотелось засады, а не хаоса. Мы между собой называли его Бразерменом – сокращением из «Кошки на раскаленной крыше» – поскольку это он был успешным сыном.

Джон получил хорошую работу в страховом бизнесе и купил дом с бассейном. Уму непостижимо: наш безрассудный братец-хиппи стал правильным и успешным, с этаким впечатляющим фасадом. Мы же: Стиво, я и мама – были ранимыми, сверхчувствительными, психологически зависимыми; мы были банкротами.

Мама безумно любила Джона – намного больше, чем Стиво и меня, которые помогали ей ходить за покупками, возили по неотложным делам – и никогда не вычеркивали из жизни. И что это нам дало? Ну, да, великое благословение служения, правильного поступка, бытия маленькой церковной мышки-маньячки. Когда Джон звонил ей, она восклицала: «Ну разве он не душка?» Упоминала об этих звонках при любом разговоре, день за днем. «Ой, мы так мило поговорили с Джоном! Разве он не душка?» Принимать это было тяжко, и это не его вина. И все же…

Его жена была мило-отстраненной, ребенком – чудесным и легким в общении, сам он получал повышения, в то время как мы со Стиво были сущим позорищем среди кузенов и дальних родственников; жизнь была полна прорех. Но у нас были отличные дети, и мы были друг у друга. А еще в жизни был бог, прекраснейшие друзья и пешеходные тропы округа Марин.

С Джоном мы разговаривали по телефону раз в несколько месяцев, и дважды в год, если повезет, он наносил нам краткий царственный визит. Щедро одаривал наших детей: своего племянника и племянницу. У него было безукоризненное чувство момента: он никогда не являлся на старомодные каникулы с тетками, дядьями и кузенами, но всегда приурочивал свое появление к знаменательным событиям. Джон приезжал на свадьбу Стиво и на похороны нашего любимого дядюшки. Так получилось, что он был в городе в последний день, который провела на этой земле наша мать. Так что он всегда бывал отмечен в гостевой книге – и вкушал плоды по полной программе.

Назад Дальше