Большинство из нас прожило первые десятилетия, чувствуя себя желанными лишь тогда, когда выполнялись определенные условия: родители ладили между собой, а мы вели себя как паиньки, хорошо учась в школе, не создавая проблем и имея минимальное количество потребностей.
Не легче и от того, что наша планета не так гостеприимна, как хотелось бы надеяться.
Вначале была имплантация – то ли наилучшая весть, то ли наихудшая, – затем Бог или жизнь занялись неким вуду-вязанием, создавая каждого человека. Мы пришли в этот мир один за другим. Следующее, что осознается: мы сидим за одним обеденным столом с заблуждающимися и несчастливыми людьми – то уже пьяными, то такими, которым следовало бы напиться, – имеющими проблемы с гибкостью и не имеющими никаких границ. Эти люди, кажется, из кожи вон лезли, стараясь дать нам понять, что мы – не те дети, которых они имели в виду. Ты подрываешь их благие намерения своей странностью и плохой осанкой.
Им нравилось думать, что их любовь безусловна. Как мило! Только вот печаль: ребенок, который садился за стол, был не тем ребенком, которого они задумали сделать. И всякий раз они заново изумлялись.
Родители попросту воспроизводили то, чему научились, когда сами были маленькими. Это система.
И не то чтобы возникало ощущение, будто ты для них чужой или нудная обязанность. Просто становилось понятно, что надо неустанно следить за их настроениями, уровнем психического здоровья, растущим раздражением и объемами потребленного пива. Да, во все этом был вкраплены и приятные воспоминания – о пикниках, домашних любимцах, пляжах. Но напомню, что непоследовательность – это именно то, с помощью чего экспериментаторы сводят с ума лабораторных крыс.
Может быть, они знали, что ребенок следит за ними, видит их насквозь, понимает, насколько они безумны, нестабильны и отстранены. Мы знали их интимные запахи и звуки, места уязвимости – точно маленькие шпионы. Целью игр в пятидесятые и шестидесятые годы было то, чтобы никто не догадался, кто ты на самом деле. Мы, дети, были свидетелями тотального притворства в том, какими родители хотели казаться миру. Мы помогали им поддерживать эту личину, ибо если бы кто-нибудь за пределами семьи смог увидеть, каковы они на самом деле, вся система – семейная лодка – могла бы пойти ко дну. Мы задерживали дыхание, чтобы обеспечить лодке плавучесть: были маленькими воздушными цистернами.
Глубоко в душе они знали, что являются маниакально-депрессивными личностями, но им хотелось, чтобы другие видели в них хороших родителей, этаких мирных воинов, рабочих пчел и активистов, которые делают мир безопасным. Дети знали об их дурных характерах и пороках – но жили под заклятием чародея, а также под постоянной угрозой изгнания или голода.
Светлой же стороной было то, что поскольку мир, в который мы пришли, был алкоголическим, больным, травмированным и травмирующим местом, нам было выдано на руки руководство пользователя по обращению с безумием. Мы знали, как надо хранить тайны. К тому же в комплекте с родителями прилагались их братья и сестры, которые обожали нас, потому что мы не были их детьми. Вот они-то по-настоящему мне нравились. Стоило переступить порог, как на лицах дядюшек и тетушек расцветало счастье. А вот и она! Это же Энни! Разве она не лапочка? То, как они смотрели на меня – с удовольствием и любопытством, – показало мне, как выглядит любовь.
Близкие друзья меня обожали, однако я боялась постоянно и всего: людей, неудач, сексуальных поступков, о которых думала, или совершала, или хотела совершить. Я развила в себе мощный шарм, юмор и сообразительность – чтобы отогнать демонов. Но они всегда возвращались.
Их любовь была надежным убежищем в опасные для жизни подростковые годы. Никто на земле не чувствует себя менее желанным и более искалеченным, чем подростки. Алкоголь был необходим для того, чтобы я хоть немного была «в порядке». До того как открыла для себя выпивку, мне казалось, что я невидима для красивых людей, находясь при этом под постоянным присмотром: родителей, учителей и, что самое ужасное, – своим собственным. Близкие друзья меня обожали, однако я боялась постоянно и всего: людей, неудач, сексуальных поступков, о которых думала, или совершала, или хотела совершить. Я развила в себе мощный шарм, юмор и сообразительность – чтобы отогнать демонов. Но они всегда возвращались.
Учителя начали приветствовать меня, почти как друзья, потому что я была умненькой, веселой и отчаянной. Всячески подбадривали меня, когда я чувствовала себя особенно безнадежной неудачницей, а еще давали книги, в которых содержался главный секрет жизни: все люди чувствуют себя одинокими, обиженными, изуродованными, чуждыми и отравленными. Отравленной-то я и была. И все великие писатели пили, за исключением Кафки и Ницше, а когда взрослеешь, не особо хочется стать ни тем, ни другим.
Колледж подарил мне друзей (некоторые из них так и остались близкими) – наряду с чувством политической и творческой цели, от которого я не отклонилась. Но в какой-то момент пришлось уйти и пытаться как-то построить жизнь. Остальное известно. Катание на призрачной карусели взрослости, назойливая музычка, кричащие краски, головокружение от побед и скрытые опасности взрослой жизни.
Высокая производительность всегда улучшала обстановку. Помогала и ужасная занятость, но, конечно, не так хорошо, как алкоголь или секс, предпочтительно – в сочетании.
Потом, когда мне перевалило за тридцать, система рассыпалась в прах. Я стала трезвенницей, потому что еще раньше съехала с катушек. Несколько женщин в городке протянули мне руку помощи. Я рассказывала о своих самых порочных поступках, а они говорили: «И я тоже!» Я рассказывала о своих преступлениях против невинных, в особенности – против себя самой. Они говорили: «Ну, еще бы! Ура. Добро пожаловать!» Казалось, я просто не могла заставить их отвергнуть себя. Это стало сперва кошмаром, потом – спасением.
Оказывается, радушие – это солидарность. Мы рады, что ты здесь, и мы с тобой. В самом начале периода трезвости я узнала, что существуют две точки зрения на меня: какой меня видят близкие друзья и какой я вижу себя сама. Я-то считала, что всем очевидно: я – мошенница, притом довольно отвратительная. А друзья считали меня неотразимой, всерьез достойной доверия. Поначалу я решила, что одна из этих точек зрения непременно должна быть неверной, и приняла радикальное решение: поверить – на некоторое время – своим друзьям. Приняла свое достойное любви «я» обратно, устроив скромную вечеринку: только кошка, я и воображаемые чашки с чаем, которые я поднимала, отставив в сторону мизинчик.
Это радушие по отношению к самой себе потребовало значительной перестройки, повторной балансировки собственной души. Я чувствовала, что получила письменное разрешение на большую научную командировку в собственное сердце, под защиту нескольких доверенных друзей.
Честно говоря, надеялась увидеть больше белых скал и пляжей, меньше трясин и теней – но то была реальная жизнь, природа вещей, полная одновременно чудес и гнили.
Как только я стала на это способна, друзья побудили признать заблудшую, темную часть себя. Я пригласила ее к себе: займи место за столом, родная. Сегодня на ужин супчик.
Итак, наши родители были обломками сошедших с рельсов поездов; мы разрушаем землю; дети то и дело умирают. Как понять, что остается нечто радушное, порой скрытое – но такое, чему по-прежнему можно доверять? Когда кажется, что все потеряно, сгодится пара-тройка друзей, красивый вид и редкие отчаянные моменты благодати. Ничего другого я не знаю.
Я обнаружила, что радушное отношение здорово помогает – особенно к людям, глубоко неприятным или странным. Оно исцеляет обоих.
Я обнаружила, что радушное отношение здорово помогает – особенно к людям, глубоко неприятным или странным. Оно исцеляет обоих. И лучше всего работает, если выбрать целью тех членов общества, которые, похоже, не нужны никому другому. Оп-па – и радушие уже существует в тебе.
Ты нужна нам, такая какая есть. Можешь в это поверить? Входи же, присаживайся. Дай-ка я налью тебе славную чашечку чаю. Хочешь пирожное с лаймовым соком?
С того момента, как я стала трезвенницей и начала помнить сны, старая хижина стала декорацией для большинства снов, в которых принимала участие моя семья. Это основание для обеденного стола, для саги о межпоколенческом недуге, о психическом нездоровье и скрытности. В моем «любимом» сне фигурировал семейный обед многолетней давности, во время которого мои выросшие братья собрались за трапезой у обеденного стола вместе с нашими родителями, живыми и здоровыми. Хижина выглядела так, будто ее сотворила Лора Эшли – с покрывалами на выдвижных койках, с салфетками на стульях. Однако как ни печально, кто-то притащил в дом собачьи какашки и измазал ими все коврики и покрывала. Младший брат перегнулся через стол и прошептал мне на ухо: «Какое это было бы уютное местечко, если бы не дерьмо повсюду».
Я не знала, как поскорее освободиться от людей-судей, от того, как они смотрят, одеваются, разговаривают, поэтому не могла перестать осуждать себя
Для меня этим сказано практически все. Я уверена, что у вас была прекрасная семья, и если это так – не берите в голову. Но мне так долго не хватало книги радушия! Я не знала, как поскорее освободиться от людей-судей, от того, как они смотрят, одеваются, разговаривают, поэтому не могла перестать осуждать себя. Я не знала, что радушие – вопрос жизни и смерти. Посмотрите, как часто одинокие люди убивают себя или других. Поглядите, какую расточительную и жалкую жизнь ведет большинство людей.
До недавнего времени я не различала знаков радушия – например, как человек плюхается напротив меня за столик и глубоко вздыхает, глядя на меня с облегчением; или стеснительный взгляд на чьем-нибудь лице, который дает мне время перевести дух и успокоиться. Не знала, что раны и шрамы были тем, что мы находим желанным в других – ибо они подобны нашим собственным.
Уловки и чары изнашиваются, выяснила я. Книга радушия гласит: позволь людям разглядеть тебя. Они увидят, что у тебя красивые руки – нежные, чистые и теплые, – и станут видеть те же качества в собственных руках, хотя бы иногда. Это называется – иметь друзей, выбирать друг друга, быть найденным, выуженным из каменных обломков. Просто крышу сносит – как же случилось такое удивительное событие: я в твоей жизни, ты в моей!
Две части стыкуются. Такое случается не так уж часто, но когда случается, то ощущения – самые феерические. И это способно сделать из тебя верующего. Конечно, жизнь время от времени катится в тартарары. Налетают холодные ветры и щиплют тебя; дождь заливает за воротник; наступает тьма. Но теперь вас двое. Святые угодники!
Книга радушия гласит: не испорти! И вот два канонических правила: не нужно душиться маслом пачули (мы по-прежнему тебя любим, но сидеть рядом с тобой не хотим), и единственное оправдание, позволяющее принести за обеденный стол сотовый телефон, – ожидание звонка с сообщением, что врачи добыли необходимый орган для предстоящей тебе трансплантации.
В возрасте шестидесяти лет я наконец осознала, что меня в детстве не научили говорить «добро пожаловать», – и начала задумываться о том, как эта привычка укрепила мое чувство отчужденности. Когда я росла, девочек учили преуменьшать то, что они отдавали, количество времени и тяжелого труда, которое это даяние потребовало. Поначалу на твой поступок могли даже не обратить внимания, потому что люди рассчитывали, что ты будешь для них что-то делать. Им казалось, что они вправе получать щедрые дары. Так что это было двойное самоотречение: твой жертвенный акт великодушия не замечали первые четыре раза, а потом, когда ты, наконец, слышала слова благодарности, учили отвечать: «Не стоит благодарности». Или: «Вы на моем месте сделали бы то же самое». Мне только в радость это сделать. Пустяк, безделица.
Если великодушие – безделица, что же тогда – дело?
Теперь я заставляю себя принимать благодарность. Смотрю человеку в глаза и великодушно говорю: «Всегда пожалуйста». Иногда касаюсь его щеки тыльной стороной пальцев. Эта простая привычка изменила меня.
Теперь я заставляю себя принимать благодарность. Смотрю человеку в глаза и великодушно говорю: «Всегда пожалуйста». Иногда касаюсь его щеки тыльной стороной пальцев. Эта простая привычка изменила меня.
Например, сегодня утром мне снилось, что я в хижине, пакую вещи перед переездом. В это самое утро, Бог свидетель, мне казалось, что я одна, но мой младший брат то и дело заглядывал ко мне, чтобы помочь с переездом, выгружая мебель и книги в арендованный грузовик. Он довез меня до нового коттеджа, неподалеку от Агате-Бич, где мы проводили детство, гуляя с родителями, выискивая морское стекло и окаменелые куски китовых костей, вглядываясь в лагуны, иногда падая в них. Новый коттедж был теплым, с этаким характерным обветшалым шиком, но всякий раз, как мы возвращались к старой хижине, чтобы загрузить очередную партию вещей, сердце мое щемило от мысли: каким замечательным маленьким домом она была. Выгрузив ящики с книгами из грузовика, мы забрались в мой «фольксваген-жук» 1959 года, и я повезла брата на собрание алкоголиков-трезвенников в старой городской библиотеке. Там были знакомые истертые полы из твердого дерева, и свечи, и похожие на настоящие пластиковые цветы, какие видишь на буддийских алтарях. На парковке мужчина торговал восемнадцатью разновидностями живых желтых цветов с грузовой платформы. Потом древняя немка, которой я поднесла покупки, потому что она казалась слишком хрупкой, открыла мой «фолькс», резко вывернув дверную ручку, которую, очевидно, заклинило. И сказала мне: «О, это порой случается и с моими машинами. Некоторое время все будет в порядке. Спасибо вам за помощь».
Я сказала: «Всегда пожалуйста». И проснулась.
Лестницы
В мае 1992 года я поехала в Икстапу с сыном Сэмом, которому было два с половиной года. В то время моя лучшая подруга Пэмми уже два года боролась с раком груди. У меня также был бойфренд, с которым я разговаривала по два-три раза в день, которого любила и который любил меня. Потом, в начале ноября того года, с небес спустился гигантский ластик и стер из реальности Пэмми, а заодно и бойфренда, с которым я рассталась по взаимному согласию. Печаль моя была огромна, монолитна.
Все эти годы я покупалась на великую ложь о том, что со скорбью следует справляться как можно быстрее и приватнее. Но тогда же узнала, что вечный страх скорби удерживает нас в пустыне, в изоляции: лишь глубокая скорбь ведет к исцелению. Течение времени ослабит ее остроту, но без непосредственного переживания не исцелит. Сан-Франциско – скорбный город, мы пребываем в скорбном мире, и это одновременно и нестерпимо, и создает великую возможность.
Я совершенно уверена: только переплыв океан печали, мы приходим к возможности исцелиться.
Я совершенно уверена: только переплыв океан печали, мы приходим к возможности исцелиться, то есть – к переживанию жизни с истинным чувством присутствия и покоя. Я начала учиться этому, когда мы с Сэмом вернулись на тот же курорт через три месяца после смерти Пэмми.
Я снова привезла туда сына отчасти из соображений чередования. Однако на сей раз он был иным. Мы оба были иными. Я обнаружила, что едва способна жить без Пэмми. Всякий раз, приходя к ней домой, чтобы проведать ее дочь Ребекку, я слышала флейту Пэмми, отчетливо вспоминала желтизну ее волос, ощущала, как ее присутствие меня преследует. Это было похоже на жаркий желтый день, который Фолкнер описывает в «Свете в августе» как «сонно разлегшегося желтого кота», разглядывающего рассказчика. В любой момент кот может внезапно прыгнуть.
А еще я в то время была немного зла на мужчин и напугана; в послевкусии романтической утраты сердце мое ощущалось, будто окруженное забором. Теперь Сэм, казалось, стоял со мной за этим забором; похоже, он чувствовал себя в безопасности только рядом со мной. Он был мил и дружелюбен, но сделался стеснительнее, перестав быть тем общительным мотыльком, каким порхал годом раньше, когда Пэмми была жива. Тогда я могла оставить его на целый день в детской группе отеля. На этот раз он лип ко мне с ярко выраженной «эдиповостью». Я начала называть себя Иокастой; он меня – «милая».
В первый год я приехала сюда одна, с Сэмом. Я в основном плавала и ела одна, входила в столовую трижды в день, стесняясь и ощущая себя не в своей тарелке – съежившейся, с прижатыми к бокам руками, как у Пи-Ви Германа. Но в этом году я была со своим другом Томом, крайне забавным иезуитом и алкоголиком-трезвенником, который годами пил и ежедневно покуривал – не до привыкания – марихуану. Он также баловался некоторыми химическими препаратами – как он говорил, чтобы получше узнать людей.
Его лучшая подруга Пэт тоже была с нами. Я обнаружила, что с трудом способна терпеть людей, у которых есть лучшие друзья – притом еще живые. Но когда мы завтракали с ними в аэропорту тем утром, когда отправлялись в Мексику, они рассмешили меня и заставили забыться.
Пэт – очень красивая женщина около пятидесяти, с лишним весом примерно в сотню фунтов, трезвенница с семилетним стажем.
– У Пэт масса проблем, – сообщил нам Том за завтраком.
– Верно, – подтвердила Пэт.
– Она блюла трезвость семь лет, – продолжал Том, – пока ее муж не заболел раком мозга. Потом несколько лет она каждый день употребляла по чуть-чуть тайленола с кодеином, только в компании, и самую капельку найквила от простуды, которая ну никак не желала проходить.
– Я была немного расстроена, – пояснила она.
После завтрака мы полетели в Икстапу. Саманные гасиенды, мощенные булыжником дорожки, длинный белый пляж, пальмовые деревья, бугенвиллеи, теплые океанские воды – и никого дома в отчаянной надежде, что я позвоню.