Маленькие победы. Как ощущать счастье каждый день - Энн Ламотт 8 стр.


И вот потом откуда ни возьмись рождается, является миру, заново открывается гигантская рана. Твой выросший ребенок ненавидит и обвиняет тебя, лжесвидетельствует против тебя, или бывший любовник твоей сестры обвиняет кого-то из родственников в омерзительном преступлении, чтобы насладиться местью. Или кто-то крадет твои пенсионные сбережения. Или твой бывший женится на прелестной девушке-подростке.

Я известна как человек, который время от времени точит на кого-нибудь зуб, обычно – на людей негодных. Однако не так давно я была безумно зла на папу – человека, которого любила больше всех.

Проблема в том, что к тому времени он уже тридцать четыре года был мертв. Умер трагически, слишком молодым. Так что можно было бы дать ему кое-какие поблажки.

Не тут-то было.

Я была – серьезно! – идеальной дочерью. Получала ради него отличные оценки, сплачивала семью, чесала ему пятки и читала, далеко опережая свой возраст. Позднее научилась ослеплять его друзей очарованием. Ему это нравилось. Я смотрела сквозь пальцы на слабости его характера и ту разруху, в которую они ввергли семью. Смешивала ему выпивку – и пила вместе с ним. Я стала той, кто есть: писательницей, интеллектуалкой, собеседницей – все для того, чтобы угодить ему.

Мне было двадцать три, когда он заболел раком мозга – ему тогда только перевалило за пятьдесят, после чего посвятила себя уходу за ним. Я была рядом с ним каждый день, потому что его подруга Ди и мой старший брат работали, а младший учился в школе. Я два года возила его по врачам, на химию, радиологию. Я не давала умереть надежде на то, что его разум по-прежнему работает, а потом стала его сиделкой в хосписе и матерью, когда разум отказал.

Я так и не оправилась до конца от его смерти – и тосковала невыразимо. Многое из его жизни и увлечений – литература, пешие походы, птицы, писательство – стало моим. Если не считать тех самых слабостей характера – вино, женщины, обращение с моей мамой, – он был прекрасным отцом: красивым и остроумным, как Кеннеди.

Однако несколько лет назад мне в руки попал дневник, который он вел с того времени, когда обнаружился рак мозга. Собственно, Ди прислала его мне с Восточного побережья, где уже тридцать лет жила с мужем, приложив записку, в которой говорилось, что, как ей кажется, мне хотелось бы иметь этот дневник у себя. Мы с ней не разговаривали с момента смерти папы. Ему поставили диагноз всего через месяц после того, как они полюбили друг друга, и хотя мы знали, что ей достался счастливый билет, между нею и мной с братьями существовала дистанция – и пока папа был жив, и когда он умер.

Я нырнула в этот дневник – в озеро, в котором мой отец снова был живым, – радуясь возможности услышать его голос, горя нетерпением прочесть добрые воспоминания… в основном, разумеется, о нем и обо мне.

Но вместо этого он писал, как утешают его общество и преданность Ди, довольно резко отзываясь обо мне: скажем, как неприятно ему было, когда я порой давала слишком много воли эмоциям. Например, я, не скрываясь, плакала, потому что человек, которого я любила больше всех на свете, умирал таким молодым. Он писал кое-что о том, как я переигрывала, стараясь быть мужественной и не терять надежду. Он писал: «Энни приехала в больницу, полная обычной фальшивой жизнерадостности и скверных шуток».

Прочтя это, я ощутила себя так, будто в известном мне мире отныне не осталось ничего несомненного. Я была уязвлена, потрясена – и не понимала, с чего начать это перерабатывать. Поэтому отключилась.

К следующему дню, когда слезы иссякли, сердце мое окаменело. Я вынесла его – буквально: отнесла дневник в гараж. И призвала всю самооценку, какую сумела наскрести, и гнев. Черт с ним. Какой же мертвый человечишко! Вот и говорите о неудачниках! Серьезно ведь – мертв, как гвоздь в притолоке. Я зря тратила свою жизнь, пытаясь заставить его любить и уважать себя. Сначала надо было поладить с собственной жизнью.

Ага, точно!

Несмотря на разговоры об этом предательстве с лучшими друзьями, с психотерапевтом и с младшим братом, который был едва упомянут в злосчастном дневнике, я не могла избавиться от негодования. Гематома ушла слишком глубоко – и отравляла меня. Негодование может заставить даже лучших из нас преисполниться чувства превосходства. Я всегда находила в нем некое утешение, словно оно – муляж «обезьяньей мамочки» (эксперимент, в ходе которого в клетку к маленьким обезьянам «подсаживали» обтянутый шкурой столб, игравший роль «матери»).

Негодование может заставить даже лучших из нас преисполниться чувства превосходства.

Я прошла через все стадии креста: обиду, онемение, отвращение, мысли о мести, реверсию к ребяческому ответу Тони Сопрано своей матери: «ты для меня мертва». Тоже мне, рецепт самоуважения: в шестьдесят вести себя, как десятилетний ребенок. Ты мертв для меня – дважды мертв, бесконечно мертв!

Наркоманы и алкоголики расскажут, что выздоровление началось, когда они проснулись в состоянии, достаточно жалком и деградированном, чтобы отважиться на Нулевой Шаг, а именно: «Это дерьмо должно прекратиться». К счастью, имея за плечами двадцать шесть лет в церкви, двадцать пять – выздоровления от алкоголизма, двадцать – блестящей, пусть и пунктирной психотерапии, а также благодаря присутствию любящих друзей я добралась до Нулевого Шага всего за год. Ну, может, за полтора.

Взросление происходило далеко не так эффективно, как я надеялась.

Однако наконец я выбралась из пропасти на Нулевой Шаг. Вся полнота бытия была в дыре сознания своей правоты. Я уже не была готова позволять постоянно вспыхивающему оскорблению обременять меня – и уничтожать все прочие представления о жизни и о самой себе.

Каким-то образом появилось мимолетное сомнение в том, что это со мной так поступили, а не что мой отец действовал с позиции собственных страхов и компульсий, своей потребности изложить правду. (Как действовала я с позиции своих страхов и компульсий, а Ди – своих, послав мне дневник и не предупредив о его содержании.)

Начало прощения – это изнеможение. Ты покакала: возблагодари Бога.

К Богу не попасть силой воли. Готовность исходит из движения мудрости и доброй воли – или того, что в безумные моменты импульсивности я называю благодатью. Есть куда более возвышенные примеры, чем собственные. Люди говорили Роберту Ли в сериале «Аппоматтокс»: «Если ты остановишься сейчас, значит, все эти жизни были прожиты напрасно». Но он ответил: «Довольно. Все кончено». После 1945 года вопреки мнению людей, говоривших: «Давайте вобьем немцев в землю», – в жизнь вступил план Маршалла. Давайте восстанавливать. Давайте поможем нашим врагам восстановиться – и посмотрим, что будет.

К Богу не попасть силой воли. Готовность исходит из движения мудрости и доброй воли – или того, что в безумные моменты импульсивности я называю благодатью

Я покончила с непрощением отца или Ди, и это было началом, но я чувствовала себя, как трясущийся посиневший ребенок, которому велят прыгнуть в холодное озеро.

Ужасно, но когда хочешь избавиться от боли, надо на нее настроиться – и подключиться напрямую. Чтобы узнать, сколько токсина в тебя просочилось.

Ужасно, но когда хочешь избавиться от боли, надо на нее настроиться – и подключиться напрямую. Чтобы узнать, сколько токсина в тебя просочилось.

И я начала дышать в кулак, словно ослабляя узел. Воздела очи к отцу, который пребывал на небесах, и это открыло мне его в настоящем свете: он больше никогда не будет живым. Он расплатился сполна. Какой ущербный и сложный человек – какой эрудированный и блестящий! Он смотрел на следы дорожек от уколов на руках моего пятнадцатилетнего брата и делал вид, что ничего не видит. Стоял бдение в Сан-Квентине, когда кого-нибудь казнили в газовой камере. Выстраивал теплые активные отношения между своими детьми и любовницей. Брал нас собирать моллюсков в сильный отлив, копался совочком в пропитанном водой песке, а потом готовил похлебку из собранной добычи. Фантастически писал и зарабатывал на жизнь творчеством, однако умер в долгах. Предал свою давнюю любовницу, с которой еще раньше предал нашу мать, – и жил по словам Эмерсона: «Воистину счастлив тот, кто научился уроку поклонения от самой природы». И встретил смерть с великим достоинством.

Я никогда не узнаю, откуда пришла эта готовность увидеть его настоящего, хотя бо́льшая часть прозрений возникает из разговоров с друзьями. Когда мое сердце слегка смягчилось, нутро, этот престол боли, поднялось и удивленно сказало: «Эй, погоди-ка… я это поддерживаю. Я поддерживаю тебя».

Увидев отца истинным, я смогла собраться с мужеством, чтобы противостоять негодованию и сказать себе: больше не лишаюсь чувства скромного великодушия.

Люди любят говорить: «Прощение начинается с прощения самого себя». Как мило! Спасибо, что сообщили. Так – да не так. Прощение определенно не начинается с логических доводов. Рациональное настаивает, что мы правы, стремится к нападению и защите. А это означает, что мира не будет. Оно любит сказочку на ночь – о том, как нас обидели. Рациональное клаустрофобно, поэтому выбор таков: хочешь ли ты застрять в своей правоте, но не быть свободным или признать, что слегка потерялся и стал доступен для долгого, глубокого вдоха – великого, как Вселенная.

Я никогда не узнаю, откуда пришла эта готовность увидеть его настоящего, хотя бо́льшая часть прозрений возникает из разговоров с друзьями. Когда мое сердце слегка смягчилось, нутро, этот престол боли, поднялось и удивленно сказало: «Эй, погоди-ка… я это поддерживаю. Я поддерживаю тебя».

Увидев отца истинным, я смогла собраться с мужеством, чтобы противостоять негодованию и сказать себе: больше не лишаюсь чувства скромного великодушия.

Люди любят говорить: «Прощение начинается с прощения самого себя». Как мило! Спасибо, что сообщили. Так – да не так. Прощение определенно не начинается с логических доводов. Рациональное настаивает, что мы правы, стремится к нападению и защите. А это означает, что мира не будет. Оно любит сказочку на ночь – о том, как нас обидели. Рациональное клаустрофобно, поэтому выбор таков: хочешь ли ты застрять в своей правоте, но не быть свободным или признать, что слегка потерялся и стал доступен для долгого, глубокого вдоха – великого, как Вселенная.

Выбор таков: хочешь ли ты застрять в своей правоте, но не быть свободным или признать, что слегка потерялся и стал доступен для долгого, глубокого вдоха – великого, как Вселенная.

Я призвала дух, который обычно рисую себе либо как бриз, либо как Исаака Стерна, но в тот момент увидела женщину-психиатра с планшетом. Она выслушала меня, сказала «Хм-м», кивая, пока я все это выплевывала: обиду, обвинения, изнеможение. Хм-м. Если кто-то очень внимательно тебя слушает, можешь свалить свою ношу к ногам нужного бога, презреть арифметику прибавления вреда, положить гроссбух на колени – и поднять глаза. Взгляд вверх – выход наружу. И «хм-м» очень похоже на «ом-м» – звук Вселенной. Хм-м, сказала она, хорошая работа.

Я чувствовала себя так, будто вызволила ногу и часть плеча из стеклянного колпака. Руми писал: «За границей представлений о грехе и праведности есть поле. Я встречу тебя там». В этом поле ты оказываешься под широкой просекой неба, так что эта история становится почти беспредельной – вместо повести о двух маленьких чокнутых людишках с их претензиями и страшилками. Однако приходится вылезти из клети: этого не случится в зоне комфорта. Но если сумеешь сбежать в это поле, возможно, забудешь все детали и краски истории, в которой (уверен!) ты был прав, но с которой ты обречен.

Итак, жертвуешь потребностью быть правым, потому что тебя несправедливо обидели, – и откладываешь бухгалтерские счеты, которые всегда помогали следить за ходом вещей. Это быстро освобождает от судорог и дрожи: можешь разжать пальцы, протянуть руку, раскрыть ладонь.

В какой-то момент этого процесса припомнилось, что ветеринар сказал много лет назад, когда умирала моя старая собака Сэйди. Он сказал: «Бо́льшая часть ее в порядке, и ей по-прежнему очень нравится быть здесь. Больна лишь очень небольшая ее часть». И я стала осматриваться по сторонам в поисках любой здоровой ткани. Опубликовала роман, который представлял собой любовное письмо к моей семье и Ди. Я почтила их, охватила самые прекрасные и самые забавные моменты в жизни родителей – и с этого романа началась моя писательская карьера. Погрязала в болоте воспоминаний, отматывая их назад от смерти отца, через все эти годы – вплоть до первого воспоминания, когда мне было два или три года и он застегивал пуговицы на моем свитере. Разматывала их вперед через годы, когда часто гуляла с ним после того, как он заболел, и как долго он отказывался признавать, что его мозг поврежден, даже когда стал писать для себя заметки прямо на кухонном столе своей подруги, минуя потребность в бумаге или карточках – и сохраняя при этом все тот же профессорский вид. Даже когда он расчесывал кошек щипцами для барбекю – до чего, возможно, и мне остались считаные недели (кошки, кстати, это обожали). В один из его последних амбулаторных визитов к врачу, когда нам с Ди пришлось поддерживать его на пути из машины, словно он был вдребезги пьян, онколог спросил, есть ли у него какие-нибудь проблемы с ходьбой. Отец обдумал вопрос и сказал: нет, он ничего такого не замечал. Потом повернулся к нам, ко мне и Ди, озадаченный этим странным вопросом, и спросил: у нас есть проблемы? Мы обе пожали плечами, не желая ранить его чувства. Нет-нет, мы ничего такого не замечали.

К определенному возрасту уже знаешь, что, несмотря на видимость, все мы – чудаки: с нашей угловатостью, пинками, отрицанием, осуждением, душевной глухотой, но при этом можем быть настолько славными, что сердце разрывается.

Через несколько месяцев после получения дневника я написала Ди письмо, извиняясь за то, что потребовалось так много времени, чтобы поблагодарить ее. Я написала «с любовью» от чистого сердца, что было истинным чудом.

Простить – значит отпустить на свободу узника – и обнаружить, что этим узником был ты сам

Прощение необязательно означает, что ты хочешь обедать вместе с прощенным. Просто пытаешься расстегнуть тугую застежку-липучку. Льюис Смидис выразил это, как никто другой: «Простить – значит отпустить на свободу узника – и обнаружить, что этим узником был ты сам».

Жаль, что нет коротких путей: для того чтобы исцелить рану, нужно ее обнажить. Отсутствие прощения казалось мне чем-то вроде друга, двигателем, справно тащившим мою жизнь, пылким маленьким моторчиком. Это помогало.

Позднее Ди прислала мне фотографии своих дочерей и внуков. Я была пристыжена и рада за нее. Она заботилась об отце почти два года у себя дома, а последние месяцы – в нашей семейной крохотной хижине над тихоокеанским рифом. Я начала ощущать нечто вроде осторожной нежности.

Я послала ей фото братьев, своего сына, его сына. Мы вышли за пределы старого уравнения. Я видела корочки на ее пирогах. Вспоминала прогулки с ней и с папой, когда мы уходили в лес так рано, что кролики еще продолжали играть в покер.

Всплывали шипучие пузырьки абсурдности. Я перестала жертвовать собой тому, что больше не существовало – тому, что придумала. Кто знает, какая часть наших историй истинна? Когда перестала жертвовать, отец вернулся – и я поняла, как отчаянно тосковала по нему!

Прощение – это освобождение от себя самой; долгожданное возвращение к своему лучшему светлому образу.

Прощение – это освобождение от себя самой; долгожданное возвращение к своему лучшему светлому образу. Теперь, когда больше не надо предаваться ядовитой трескотне, пререкаться и сеять страдания, туча жизненных невзгод уже не выглядит такой темной и плотной. Ее раздуло на струйки – дыма, снега, океанских брызг.

Прах и пепел

Пепельная среда в этом году была ранней. Ее назначение – подготовка пути к Пасхе, к воскресению и обновлению. Она дает шанс прорваться сквозь то, что не дает жить основной идеей Пасхи – идеей любви и жизни в чуде, а не в сомнениях. Для некоторых людей пост – символ солидарности с голодающими и жажды по богу. (Я не большая поклонница поста: мысль о том, что придется пропустить хотя бы одну трапезу, заставляет меня сломя голову мчаться на поиски мятного печенья.)

Есть немало способов почтить этот день, но насколько я знаю, ни в Писании, ни в традициях нет указаний, выделяющих эту среду как день, когда нужно вызвериться на собственного ребенка, а потом заниматься самобичеванием, пока он забирается на дерево и кричит сверху, что никак не может решить, что лучше – повеситься или броситься вниз.

Полагаю, каждая семья отмечает его на свой лад.

Начну с начала, если позволите. Видите ли, я пыталась за завтраком заинтересовать Сэма Пепельной средой. Приготовила ему какао и произнесла пламенную речь о том, что этот день означает. Мы помазываем свои лбы пеплом, объясняла я, потому что он напоминает о том, как сильно мы тоскуем по тем, кто уже умер, и как мы их воспеваем. Пепел – прах – напоминает нам об окончательности смерти. Как говорят теософы, смерть – это божье «нет» в ответ на самонадеянность человека. Мы порой напоминаем персонажей пьесы «В ожидании Годо», где единственное видимое искупление – появление во втором акте четырех-пяти молодых листьев на хилом деревце. Как можно сотрудничать с благодатью на такой сцене? Как открыть ей себя – и освободить место для чего-то нового? Как возделать поле? Люди ставят на себе пепельную метку, показывая, что верят в алхимическую реакцию, которую проводит бог, чтобы разбудить нас, побуждая к большему вниманию, открытости и любви.

Сэм очень вежливо прослушал мое маленькое выступление. А потом, когда думал, что я не вижу, включил телевизор. Я заставила выключить. Объяснила, что в честь Пепельной среды этим утром мы не смотрим мультики. Сказала, что он может порисовать, если хочется, или поиграть с «Лего». Я налила себе чашку кофе и начала просматривать альбом с фотографиями. Одна из них сразу завладела вниманием. На ней в черно-белых тонах была изображена большая меннонитская семья: муж, жена и пятнадцать детей, собравшиеся вокруг отполированного до блеска овального стола, на глянцевой поверхности которого сверхъестественно четко отражались их лица. Они выглядели сюрреалистичными и серьезными: в вытянутых торжественных лицах слышалось эхо Последней Вечери. Мне захотелось показать эту фотографию Сэму. Но тут внезапно и отвратительно Элвин и бурундуки запели песенку на свой гнусавый демонический манер – в телевизоре, который снова включил Сэм.

Назад Дальше