Словом, друзей из общежития на Трифоновке выгнали раз и навсегда. Тогда они нашли приют на улице Герцена, в бывшей конюшне, которую снимали несколько лет кряду. Кого там только не перебывало у них в гостях за это время! «Но не надо думать, что это была какая-то богемная жизнь, – отчаянно открещивался Леонид, – скорее нищенская. Богема предполагает хотя бы наличие ванны. А мы ходили летом и зимой в одних дырявых кедах…»
Михаил Задорнов отдавал должное своему другу юности Лене Филатову, он называл его: «Мой учитель, перед которым я преклоняюсь. Благодаря ему я стал чувствовать поэзию, разбираться в кино и театре. Он развил мое чувство юмора». Но в то же время Михаил Николаевич вовсе не собирался пристраивать ангельские крылышки своим друзьям-приятелям и признавал: «Чего греха таить, мы вели безнравственный образ жизни. Страшно много пили, причем всякую дрянь. Мне, например, очень нравился одеколон «Ромео и Джульетта». Когда разбавляешь его водой, он давал наименьший осадок…»
Нередко их компанию «разбавлял» (простите за невольный каламбур) однокурсник Александр Кайдановский, парень драчливый и решительный. Филатов навсегда запомнил, как они как-то вчетвером возвращались ночью через Марьину Рощу. Неподалеку от Рижской к студентам пристали шестеро. У них были ножи. В принципе вчетвером они могли бы отмахаться, но против ножей… И тогда Кайдановский подошел к тому, кто первый вынул нож, голой рукой взялся за лезкие. Кровь хлещет, а он держит. И что-то было в его лице такое, что «хозяева» Марьиной Рощи спасовали…
О своем сокурснике Филатов отзывался несколько настороженно, как о загадочном, не всем понятном человеке: «Кайдановский мог виртуозно материться, болтать на бандитском жаргоне, а мог всю ночь говорить с тобой о литературе».
Филатов много рассказывал друзьям о своей поэтико-среднеазиатской (как звучит-то!) юности, в которой случались подобные истории и передряги. Ведь жить приходилось в двойственном мире – жесткие, бессмысленные дворовые драки и увлеченность поэзией («Ну, кто не пишет в школе? Только ленивый»). Что еще? Цветы. Когда-то мальчик из Ашхабада получил путевку в «Артек» за то, что вырастил удивительнейшей красоты розу. Плюс сломанный в драке нос и тончайшие переводы восточных акынов. Нос? «Подправили, – смягчал ситуацию Леонид. – Он такой был довольно длинный, но прямой, а стал… волнистый. Я всегда мечтал Сирано сыграть. Не вышло: Миша Козаков, решившийся это ставить, уехал…» Стало быть, понапрасну Филатов нос свой в юности «косметически подправлял».
Само собой, многие детские впечатления позже выталкивались наружу. И, как оказалось, пригодились ему много позже в творческих поисках. Даже задумал повесть о своей ашхабадской юности, о городе конца 50-х годов. И название придумал – «Звезды величиной с тарелку». «Когда я приехал в Москву, – рассказывал несостоявшийся, к сожалению, прозаик, – многое мне не нравилось как человеку южному. И я всем рассказывал, что звезды в Ашхабаде величиной с тарелку. Вспоминал разных кумиров моей юности, и положительных, и отрицательных… Это будет не дневниковая повесть…»
Повесть о своих детских и юношеских годах Филатов написать не успел.
Многие рафинированные кинокритики, да и зрители тоже, недоумевали: как удалось исполнителю роли сдержанного, почти интеллигентного Виктора Грача в одноименном фильме «Грачи» вызывать такое жгучее отвращение? Откуда у интеллигентного, казалось бы, Филатова вырывалось такое достоверное знание подлинной дремучей, отвратительной сущности бандитской натуры?
Да оттуда же, из юности все, из нее самой, пытался объяснить он досужим и любопытным журналистам. Хулиганистый, полукриминальный ашхабадский мирок довелось знать не понаслышке. «Теплый край, – с легкой ностальгией вспоминал Леонид, – туда регулярно стекались бандиты, и я их наблюдал достаточно… Они самые угрожающие вещи говорили таким ленивым южным тоном – без единого резкого звука, без «р», «д», «г», на сплошном «ш», «щ», почти нежно: «Ты шо! Шо ты тя-янешь! Ты шо!» Ну, и у меня были собственные понты-припарки, чтобы отбиваться…»
В юные годы Филатов даже обвинялся в убийстве. Не пугайтесь, поклонники артиста, – по роковой ошибке. В городе произошло убийство. Свидетель преступления, блуждая по улицам, как-то совершенно случайно увидел в молодежном кафе начинающего поэта Леонида Филатова, который пил пиво и читал свои стихи друзьям, и указал на него милиционерам: «Вот этот, по-моему». Потом недоразумение, разумеется, разъяснилось, но пережитое юношей потрясение, допросы, длинные протоколы, жуткий лязг замков в КПЗ, очные ставки, весь этот ужас, увиденный и прочувствованный им во время следствия, как оказалось, через много лет аукнулись в нем во время съемок «Грачей».
«Южный город, – без конца подчеркивал Леонид, объясняя некоторые особенности своего непростого характера, – смешение национальностей, темпераментов. Там и армяне, и украинцы, и евреи, и грузины, и туркмены, разумеется. И понятно, что проводить девочку вечером было мероприятие небезопасное. В этих республиках надо рождаться аборигеном… Мне вот слово «еврей» объяснили в Москве. Живя в Ашхабаде, я это плохо понимал, ну еврей и еврей. И чем плох еврей, объяснила «великодушная» Москва…»
Самым главным в «ашхабадском» отрочестве Филатова было прикосновение (именно прикосновение – не приобщение, слово грубоватое) к литературе: «Терся в местной газете… Печатал там какие-то переводы, стихи… От тех лет, от людей из газеты осталось на всю жизнь ощущение тепла, бескорыстия, дружбы. Этим людям, казалось, ничего не нужно было в жизни, кроме тенниски, сандалий и постоянного общения. Все, что есть, – на стол. Пиво, нехитрая закуска и – бесконечные разговоры. А параллельно с этим шла, конечно, и моя обычная жизнь школьника-старшеклассника. Нормальные детские дела, в числе которых были и неизбежные потасовки, походы «квартал на квартал».
Особое влияние на взросление Лени Филатова оказал Ренат Исмаилов, который руководил театральной студией при Доме учителя. Этот невысокий человек, с чеканным лицом, жесткими скулами, отличавшийся не менее жесткой манерой общения, ставший впоследствии незаурядным туркменским режиссером, научил его особой, той самой ашхабадской независимости, остро необходимой в городе, где всегда полезно быть начеку.
В доме Рената на проспекте Свободы собирались молодые актеры и поэты. Именно здесь в ту пору Филатов узнал как следует Жоржи Амаду, Ремарка, Колдуэлла. Но вершиной были и остались навсегда «Маленькие трагедии», гениальные пушкинские строки.
А потом, много позже, уже одолевши свой 40-летний рубеж, Филатов напишет:
«Окольцованный» Пушкиным, он никогда не расставался с ним. Говорил, что не упускал ни малейшей возможности соприкоснуться с творчеством Александра Сергеевича. На первом курсе вместе с друзьями Ваней Дыховичным и Сашей Кайдановским они сыграли спектакль о поэте. Потом снимался в телевизионном спектакле по пушкинскому «Выстрелу». Была даже роль самого Александра Сергеевича на сцене «Таганки».
«Знаете, – застенчиво, но с оттенком гордости, говорил Филатов, – у меня и сын родился в день рождения поэта…»
* * *Студенческие годы… «Это был замечательный период, – с оттенком легкой ностальгии вспоминал позднее Филатов. – Многие грозы и беды на нас еще не обрушились. Не было и чудовищного завинчивания идеологических гаек, во всяком случае, молодые этого не ощущали. Ставить можно было все, что угодно, хоть Солженицына. Никто не спрашивал и не указывал. Что хочешь выбирай, во что угодно наряжайся. Найди только партнера, сам договорись, сам поставь. Это было очень любопытно. На спектакли всегда собиралась тьма людей, сидели допоздна, поскольку студенты играли по три-четыре отрывка. И вот тут уже я разворачивался…»
На одном из таких представлений среди зрителей появился и недавний выпускник режиссерского отделения ВГИКа некий Константин Худяков, который в будущем сыграл немаловажную роль в кинематографической судьбе Филатова. «Они показывали концерт, состоящий из полной чепухи, – без особого пиетета к потенциальным звездам вспоминал никому еще не известный кинорежиссер. – Но на него (Филатова. – Ю. С.) у меня была масса душевных привязанностей…» Друзья и познакомили Леню и Костю. И у них как-то сама собой надолго завязалась такая игра – Худяков ходил за Филатовым и время от времени ехидничал: «Смотри, ты мне попадешься». А Филатов по своему обыкновению посмеивался: «Да-да, когда это будет?» – «Обязательно будет», – клялся режиссер. В общем, потом они таки, слава Богу, «доигрались», вместе сделали пять кинолент. Но это будет потом. А пока…
«Леня писал стихи, Володя Качан – музыку, – рассказывала о «щукинской» молодости их однокурсница Нина Русланова, – и эти песни распевал весь институт. Да что там институт?.. Весь город пел…»
Будущий знаменитый пересмешник, писатель Михаил Задорнов вспоминал: «Нас было несколько рижан… Нас называли – «Филатов с дрессированными рижанами»… Любили театр, поэзию и разговоры «на кухне». Филатов писал стихи о любви… Он был отчаянно влюблен… Володя сочинял по ночам музыку, потому что был влюблен чаще, чем Леня. Пройдет время, и известного киноартиста-звезду наш читатель полюбит, как поэта… А мы любили его стихи уже тогда… В полуподвальной квартире на улице Герцена, за столом с ножками, изъеденными древесными жучками, он сидел, подвернув под себя правую ногу… Благодаря песням Володи и Лени я так и не смог никогда полюбить наши эстрадные песни…»
Песенки эти сочинялись легко, чуть ли не на подоконнике. Первая песня – «Ночи зимние» – сочинилась на кухне. Как рассказывал Владимир Качан, среди картофельной шелухи в полтретьего, в три часа ночи он мне читал стихи, только что написанные. И песня потом отозвалась таким диким резонансом у всех соседей по общежитию, всех студентов, такое дикое количество водки приносилось, все хотели эту песню послушать. Но не потому, что она была так хороша, а потому что у каждого была своя история, на которую так здорово ложились филатовские слова: «Вас вместе с другом как-то видели, мой друг, наверное, солжет…» Не Бог весть какое поэтическое открытие, верно? Но каждому из слушателей казалось, что это как раз сказано и спето о нем, о его незадавшемся первом романе.
«Премьеры песен проходили на кухне, – подтверждал Борис Галкин, – куда набивалось немыслимое количество народа из всех комнат, представители всего СССР. Оттуда эти песни разлетались по всей стране. Песенное священнодействие иногда длилось до утра, с соответствующим возлиянием виноградного вина из чайника, который периодически пополнялся у виноделов с Кавказа на Рижском вокзале по 2 рубля 50 копеек, и взысканиями, выговорами «за плохое поведение» от коменданта общежития. Зачинщиками «безобразий» чаще всего была наша комната… Персонально объявить выговор было невозможно, поэтому ответ держали все как один, а это не страшно».
Воодушевленные первым успехом, авторы продолжили свои песенные опыты. Их мало заботила дальнейшая судьба песенок. «Мне было все равно, – говорил автор стихов для «шлягеров». – Может, потому что давалось легко. В течение пятнадцати минут пристраивался в общаге, в уголочке, и стишки готовы. Ну и пусть никто не знает. А что это за шедевр такой, что нужно еще и автора слов помнить?»
Когда соавтор, то бишь композитор Владимир Качан, возмущенно рассказывал Филатову, что их песню «Тает желтый воск свечи, стынет крепкий чай в стакане…» поет один молодой актер и выдает ее за свою, Леонид лишь легкомысленно отмахивался: «Ну и черт с ним, мы еще сочиним». Считал, что для композитора это, может быть, принципиально, и ему обидно. А ведь в те годы оркестр Утесова приобрел песни у творческого дуэта Филатов–Качан за баснословные деньги – 150 рублей!
Много позже, спохватившись, Качан с помощью юристов оформил, как следует, все авторские права и всерьез занялся выпуском профессиональных компакт-дисков. А что, все правильно. «Раньше об этом не думали, – говорил Владимир Качан. – Но судиться с кем-то из-за этого…» Конечно, нет. Недаром позже Леонид Алексеевич зарифмует свое кредо:
В период студенчества Филатова куда больше, нежели поэтические упражнения, интересовали собственные драматургические опыты.
«Тогда я безумно стеснялся и обманывал, по существу, всех, – объяснял он. – Причем обман был довольно дерзкий. Я думал, раз меня печатают, то спокойно могу называться любой фамилией и читать свое. Причем ладно, выдумывал бы из башки нечто неизвестное, но я же знаменитые фамилии брал. В училище писал пьесы, но назывался Артуром Миллером. Рассекретили меня лишь на третьем курсе. Написал пьесу «Судебный процесс», ее поставили. Наш тогдашний ректор Борис Евгеньевич Захава пьесу похвалил, сказав, что, когда выбирается хорошая драматургия, актерам и играть легко. После этого встал мой друг (все тот же Галкин. – Ю. С.) и, задыхаясь от счастья, сказал: «А вообще-то эту пьесу Леня Филатов написал». Ректор побагровел и очень обиделся…» С тех пор стал проходить мимо дерзкого студента как крейсер, не замечая…
Простодушный Борис Галкин обнародовал подлинное имя автора, естественно, из самых лучших побуждений. Он был горд за друга, хотел похвастаться. «Мы же взрослым доверяли, а то, что они могут по-детски обидеться, – кто ж такое мог предположить? – пытался как-то смикшировать «инцидент» сам Филатов. – Наверняка знать все невозможно, а показать невежество никто не хочет…»
И он все равно продолжал без устали кропать свои театральные миниатюры, сценки, забавные «отрывки из пьес» под звучными, как ему казалось, псевдонимами с «киношным, западным душком» – Чезаре Дзаваттини, Васко Пратолини, Ежи Юрандот… А попробуйте-ка произнести и почувствовать вкус таких роскошных имен, как Ля Биш или таинственный Нино Палумбо!.. Они тоже присутствовали в секретной обойме псевдонимов Филатова.
Писал он не «в стол» – для студийных этюдов своего и других курсов училища. С тайным, кстати сказать, умыслом. Двумя курсами младше уроки актерского мастерства осваивала известная всем филатовская пассия. Вот для нее ему и нужно было расстараться.
Когда появилась пьеса «Кого ждать к ужину», подписанная очередным псевдонимом, отысканным в литературных архивах, один из педагогов авторитетно заявил, что у него дома, кажется, где-то завалялась эта пьеса, надо бы перечитать. Словом, назавтра обещал принести. Но так и не принес…
Может быть, именно эта нехитрая история в будущем подтолкнет Филатова к идее «перелицевать» старую-старую сказку о новом платье короля. Ведь, как рассказывал Владимир Качан, вся кафедра усердно стремилась продемонстрировать друг перед другом свою недюжинную литературную эрудицию, точь-в-точь как вымышленные царедворцы изображали свое восхищение голым королем. Не находилось там того отважного мальчика, который бы откровенно ляпнул при всем честном народе, что король-то голый…
Некоторая же часть педагогов были просто наивно-искренне уверены, что у Филатова просто присутствовал природный дар находить незаигранную, качественную драматургию. Взрослым людям было неловко сознаваться в незнании современных течений на мировой сцене.
В общем, скромно объяснял свои скрытые «дарования» автор, сочинял я пьесы из западной жизни. А так как про жизнь эту никто ничего толком не знал, то был на этом поле смел и отважен.
Ко всему прочему стихи его, как выражался Филатов, сами периодически «нагоняли». Когда он учился уже на втором или третьем курсе, стали появляться в «Комсомольской правде» вирши, подписанные: «Леня Филатов, ученик 6-го класса». Никакой мистики, обычная суета-неразбериха, тетрадки со стихами годами валялись по редакциям в отделах писем, пылились и желтели, появляясь на белый свет, когда в газетной полосе аврально требовалось возникшую «дырку» залатать. Тем не менее у студента Филатова присутствовала какая-то, пусть даже такая, связь с письменным столом…
На четвертом курсе Филатов, как уже выше было сказано, безоглядно влюбился. Но и столь же безнадежно. Его избранницей стала Наташа Варлей, которая к тому времени уже успела стать знаменитой «спортсменкой, комсомолкой, красавицей», снявшись в гайдаевском блокбастере «Кавказская пленница».
За развитием их романа, «глухого и безответного», с пристальным любопытством следила вся хищная «Щука». Особо ревностно, конечно, женская половина. «Нет, она (Наташа) не отталкивала Леню, позволяла любить себя, даже не ухаживать, а именно любить, общалась с ним. Но не больше. А он из-за этого страшно переживал, – томно вздыхала красотка Таня Сидоренко, учившаяся вместе с Варлей. – Мы с Леней часто сидели в одном кафе на Арбате, он рассказывал мне о своей любви, говорил, что страдает, просил у меня совета. А что я могла ему посоветовать? Сидела, слушала, боясь лишним вздохом ему как-то помешать…»
«О женщины, вам вероломство имя!..»
Уже много позже Филатов понял, как важны в предощущении любви, в моменты прелюдии, прежде всего «разговоры, в основном разговоры. Потому что интеллект, даже у женщины, – это вещь решающая».
– Прошу прощения за слово «даже», – уточняя, он галантно склонял голову, – это не означает, что я дискриминирую женщин. Просто принято рассуждать так: если мужик – дурак, это ужас, кошмар, это предел. А если женщина дурочка (не говорю – дура) – это как бы ничего, терпимо. Но когда ты понимаешь, что ты имеешь дело уж совсем с интеллектуальным болотом – это уже воздействует на половую сферу. И невозможно вообще дальше двинуться – потому что сознаешь, что человек совершенно другой по составу крови, существо другого подвида… И с ней играть в любовь, напрягаться на какие-то подвиги… уже просто нельзя.