Империя серебра - Конн Иггульден


Конн Иггульден «Империя серебра»


Пролог

Мальчик с хмурой сосредоточенностью топал мимо юрт, что теснились, как какие-нибудь неказистые раковины, разбросанные по берегу незапамятно древнего озера. Вокруг сплошь нищета и убогость, решительно во всем: в грязной желтизне войлока, латаного-перелатаного поколениями кочевых домочадцев, в блеянии худосочных, с присохшей сенной трухой и навозом коз и овечек, бестолково путающихся под ногами, мешая пройти к жилищу. Бату, так звали мальчика, поругиваясь, отпинывал их с дороги, от чего из двух тяжелых ведер, которые он нес, выплескивалась вода. Вблизи жилищ воздух припахивал мочой — затхлая едкость, особенно заметная после свежего речного ветерка. Бату шел и хмурился, досадуя на то, как сложился день. С утра уйма времени ушла на рытье отхожего места для матери. Он-то думал, что угодит, и не без гордости показал ей плоды своего труда, а та лишь пожала плечами: не хватало еще в такую даль отлучаться лишь за тем, чтобы оправиться. Мол, места, где можно присесть по нужде, вокруг и так навалом. Сиди сколько вздумается: теперь уж на меня, старую, никто не позарится. Тем более на краю становища.

В свои тридцать шесть мать была уже согбенной старухой, источенной годами и хворями. Ходила, припадая на одну ногу. Зубы, особенно которые снизу, все как есть повыпали, и выглядела она, можно сказать, вдвое старше своих лет. Хотя сил на затрещину сыну ей по-прежнему хватало — иногда, когда Бату упоминал об отце. В последний раз — нынче утром, прежде чем он отправился за водой к реке. Ведра паренек со стуком поставил у входа и взялся растирать занемевшие ладони. Слышно было, как мать в юрте заунывным голосом тянет напев — какой-то давний, времен своей молодости. Бату улыбнулся. Отходчивая она все-таки, была и есть.

Матери он не боялся. За прошлый год сил и роста в нем прибавилось настолько, что он мог остановить любой ее удар. Просто делать этого не делал, а сносил их, понимая, что вызваны они неизбывной материной горечью. Можно схватить ее за руки, унять, даже прикрикнуть, но не хоте-лось видеть, как она в ответ расплачется или, хуже того, униженно запричитает, а то и, что совсем уж худо, приложится к бурдюку с архи[1], чтобы полегчало. Эти моменты, когда мать напивалась до одури, были мальчику ненавистнее всего. Она тогда принималась бессвязно лопотать, что у него-де лицо отца и ей невмочь на него смотреть. Сколько раз он ее потом отчищал от нечистот; согнувшись, тер смоченной в ведре тряпицей, а она дрожащими руками придерживалась за него сверху, елозя по сыновней спине отвислыми плоскими грудями. Сам Бату уже сто раз зарекся хоть раз в жизни притронуться к архи. Из-за примера матери его воротило даже от запаха этого хмельного пойла: кислятина, неразделимо связанная с вонью блевотины, пота и мочи.

Заслышав стук копыт, Бату обернулся: любой повод хоть ненадолго задержаться снаружи казался отрадным. Ого, конники… Пускай и немного — никак не тумен[2], а голов двадцать, — но все равно событие, в этот безрадостный день поистине знаменательное для мальчугана, вынужденного обретаться на окраине становища. Все равно что гости из иного, несравненно лучшего мира.

Воины в седле держались нарочито прямо, и со стороны казалось, что они излучают непререкаемую силу. При виде этих грозных нукеров[3] Бату изнывал одновременно и от зависти, и от несбыточного желания оказаться в их числе. Каждому мальчишке из здешних юрт известно, что значат эти черно-красные доспехи. Кешиктены — отборные воины из стражи самого Угэдэя. Истории их славных битв нараспев излагали сказители в дни празднеств. Ходили из уст в уста и истории помрачнее, о кровавых изменах и предательствах. При этой мысли Бату невольно поежился. В некоторых из них значился его отец, из-за чего в сторону матери и ее полукровки-сына даже здесь, на отшибе, то и дело бросали косые взгляды.

Бату от досады плюнул себе под ноги. Он ведь еще помнил, что юрта его матери когда-то выделялась белизной и к ее входу чуть ли не каждый день приносили подарки. Мать тогда, видимо, была молодой нежнокожей красавицей, а не морщинистой беззубой каргой, как сейчас. Да, дни тогда были совсем, совсем другие — пока отец не предал хана, за что и был, как баран, забит на снегу. Джучи. Одно лишь звучание этого имени заставило сплюнуть повторно. Покорись тогда отец воле великого хана, глядишь, он, Бату, был бы сейчас среди этих красно-черных красавцев-воинов, скакал бы с высоко поднятой головой среди убогих юрт. А теперь он ошивается на отшибе, а мать при одном лишь упоминании сына о несбыточной мечте попасть в тумен пускается в слезы.

Почти всех ребят его возраста уже забрали в войско, остались только увечные и калеки с рождения. Таким был его приятель Цан, наполовину чжурчжэнь, с бельмом на глазу. От одноглазых в туменах толку нет — ни из лука прицелиться, ни аркан как следует метнуть, — а потому воины с хохотом выпроводили его под зад коленом: отправляйся, мол, обратно овец пасти. Тогда Бату вместе с Цаном впервые опился архи, после чего два дня болел. А за самим Бату наборщики так и не наведались: отпрыски изменников в войске не нужны. Видно было, как они ходят-бродят по их части становища, присматривают ребят покрепче да поладней, — но при виде него пожимали плечами и отворачивались. Хотя и силой, и ростом он вышел весь в отца… Но, похоже, в тумене такие без надобности.

Бату вдруг замер. До него дошло: всадники направляются не куда-то мимо, а, остановившись, выясняют что-то у одного из соседей, седого старика, который, к тревожному изумлению Бату, указал на материну юрту. Мальчик буквально прирос к земле и безмолвно смотрел, как кони рысью приближаются к нему. Не зная, как быть с руками, он дважды успел скрестить их на груди, прежде чем наконец свесил вдоль туловища. Слышно было, как из юрты что-то спросила мать, но Бату не откликнулся. Попробуй тут отзовись, когда к тебе близится отряд нукеров. Особенно выделялся знатный воин, что скакал впереди.

В бедных юртах никаких изображений не бывало отродясь; лишь самые богатые хошлоны[4] могли похвастаться одной-двумя картинками из империи Цзинь.[5] Тем не менее отцова брата Бату однажды видел. Сколько-то лет назад, точно не упомнишь, в день празднества он подполз поближе и украдкой поглядел между воинами, чтобы лицезреть самого хана. Угэдэй и Джучи тогда состояли при своем отце, великом Чингисхане, и воспоминание это осталось самым ярким пятном во всей горько-сладкой череде детских лет Бату. Быть может, это был проблеск той жизни, которая могла бы у него сложиться, не погуби ее опрометчиво отец из-за какой-то там размолвки, суть которой Бату и не уловил.

Угэдэй скакал с непокрытой головой, в глянцевито-черных пластинчатых доспехах. За спиной билась коса, сплетенная на цзиньский манер, — тугим узлом на бритом наголо черепе. Бату пожирал всадника глазами, как мясо ртом, а в это время из юрты снова подала голос мать. Сын великого хана смотрел прямо на него — более того, он к нему обращался, — но Бату словно окаменел, а язык отказался повиноваться. Между тем пристальные желтые глаза оказались совсем близко, и Бату оторопело понимал, что на него сверху вниз смотрит родной дядя, но не мог при этом вымолвить ни слова.

— Он что, слабоумный? — произнес один из воинов.

Бату хватило только на то, чтобы закрыть открытый рот.

— Мальчик, к тебе обращается мой повелитель Угэдэй. Или ты глухонемой?

Внизу от живота горячо хлынуло вверх, стиснуло горло. Бату тряхнул головой, внезапно разозленный тем, что столько людей прискакали к материнской юрте. Что они подумают? Что скажут о заштопанных стенах, о дурном запахе, о мухоте? Бату почувствовал себя униженным, а потому потрясение быстро переросло в гнев. Но и при этом он не произнес ни слова. Мать рассказывала, что такие же вот красно-черные убили его отца. А жизнь оборванца-сына стоит в их глазах немногим больше.

— У тебя что, совсем голоса нет? — задал вопрос Угэдэй. При этом он чему-то улыбался.

— Почему же, есть, — сипловато ответил Бату.

Один из нукеров свесился с седла. Удара мальчик не ожидал, и лишь слегка покачнулся, когда рука в кольчужной перчатке обхватила ему сбоку голову.

— Есть, господин, — с нажимом, хотя и без злобы, сказал воин.

Мальчик, выпрямившись, попробовал стряхнуть руку. Ухо зажгло, хотя Бату знавал боль и покрепче.

— Голос есть, господин, — повторил он, стремясь запомнить лицо обидчика.

Между тем Угэдэй обсуждал Бату так, будто того здесь не было:

— Выходит, это не домыслы. В его лице я вижу своего брата, и ростом он уже не ниже моего отца. Сколько тебе лет, мальчик?

Бату стоял тихо-претихо, пытаясь привести в порядок неугомонные мысли. Какой-то своей частью он неизменно подвергал сомнению слова матери о том, как высоко стоял его отец. И теперь так просто и однозначно убедиться в правоте ее слов оказалось выше его сил.

— Пятнадцать, — выговорил он и, видя, как вновь подается в седле тот нукер, поспешно добавил: — Господин.

Нукер с самодовольным кивком принял прежнее положение.

— Вот как? — Угэдэй нахмурился. — В такие годы начинать уже поздновато. Боевая выучка должна начинаться с семи, самое большее с восьми лет. Иначе хорошего воина из тебя не получится. — Заметив смятение Бату, он улыбнулся, довольный произведенным впечатлением. — Ну да ладно, посмотрим, на что ты годен. Завтра доложись темнику Джэбэ. Его стан в дневном переходе к северу, возле аила под горой. Отыщешь?

— У меня нет лошади, господин, — признался Бату.

Угэдэй поглядел на нукера. Тот, подавив вздох, слез с седла и передал поводья мальчику.

— Ну а скакать ты хотя бы умеешь? — спросил он надменно.

Бату принял поводья и благоговейно погладил лошадь по мускулистой шее. Такого великолепного животного он прежде и не касался.

— Да-да. Скакать я умею.

— Хорошо, если так. Но это не твоя кобылица, ты меня понял? Она домчит тебя до места, а там ты возвратишь ее мне, а себе подыщешь какую-нибудь клячу.

— Я не знаю твоего имени, — сказал Бату.

— Звать меня Алхун. Спроси любого в Каракоруме, меня каждый знает.

— В городе? — переспросил Бату завороженно.

Ему доводилось слышать о каменных чертогах, что возводятся сейчас над землей бесчисленным множеством мастеровых, но он до этих пор даже и не знал, верить тому или не верить.

— Пока еще больше стан, чем город, но это дело времени, — заверил Алхун. — Обратно лошадь пошлешь с нарочными, да смотри предупреди, чтобы обращение с ней было самое бережное. А не то за каждую отметину от плети рассчитаешься собственной шкурой. Ну так что, переросток, милости просим в войско. У моего повелителя Угэдэя на тебя виды. Смотри, не разочаруй его.

Часть первая 1230 год

Глава 1

Переливчато вспыхивали в лучах вечернего солнца облачка мраморной пыли. Сердце Угэдэя пело. В возвышенных чувствах он правил коня по главному проезду, вбирая взором и слухом всякий вид, всякий звук. Вокруг лихорадочно кипела работа: гремели молоты, хлопотливо постукивали кирки, стучали топоры и зудели пилы, выкрикивались приказы и понукания. За городом стояли в сборе монгольские тумены. Темники, простые воины и толпы народа были созваны сюда засвидетельствовать то, что было создано здесь за два года каторжного труда: город среди пустыни, с укрощенным по воле хана и изогнутым, как лук, руслом реки Орхон.

На минуту Угэдэй приостановил коня: захотелось поглядеть, как артель мастеровых разгружает повозку. Нервничая под взглядом чингизида, работники посредством вервей и шкивов, дружно навалившись, стаскивали, а затем водружали глыбы белого мрамора на полозья, на которых глыбы утаскивались затем в мастерские. Каждый сахарно-белый блок мрамора с синеватыми прожилками радовал глаз. Угэдэю нынче принадлежали все каменоломни, откуда за многие сотни гадзаров[6] с востока свозились эти глыбы, — и это было лишь одно из тысяч приобретений, сделанных им за последние несколько лет.

Сомнений нет, разбрасываться золотом и серебром так, будто это никчемные песок или глина, может позволить себе отнюдь не каждый. Эта мысль вызвала у Угэдэя улыбку. Интересно, как бы поступил с возведенным в пустыне белым городом отец. К рукотворным людским муравейникам Чингисхан всегда относился с презрением. Но в отличие от городов врага у этого стены не древние, а в стенах нет кишащих многолюдством улиц. Здесь все новое и принадлежит улусу, то есть всему народу.

В распоряжении Угэдэя имелась теперь поистине небывалая сокровищница, накопленная государями восточных царств и шахом поверженного Хорезма, да так ими и не потраченная. Получается, стяжали они впустую. А он теперь прибытком из одного лишь Енкина[7] может каждый дом облечь в белый мрамор, а то и облицевать яшмой, если того захочет. Своему отцу он воздвиг на этих плоских равнинах памятник, а себе — место, где сможет достойно стать ханом. Выстроил дворец с башней, возносящейся над городом подобно белому мечу: пусть все видят, как далеко ушел его народ от убогих юрт и стад.

За его, Угэдэя, золото сюда стянулось неисчислимое множество людей. Со своим нехитрым инструментом и всего с несколькими головами вьючных животных они пересекали равнины и пустыни, стекаясь из земель Цзинь и великих городов: Самарканда, Бухары, Кабула. На долгое путешествие отваживались каменщики и плотники далекой страны Корё, влекомые на запад молвой о новом городе, что возводится на реке из монет. С запасами редких сортов глины прибывали булгары; они же огромными караванами доставляли подобный камню уголь и твердую древесину из своих лесов. Город быстро рос, наполняясь строителями, всевозможными ремесленниками, торговцами, ну и — не без этого — ворами и всяким отребьем. Крестьяне на своих груженных провизией телегах совершали сюда многодневные переходы, чуя поживу в виде связок звонких монет. Он же, Угэдэй, не скупясь давал им всем серебро и золото, добытое из недр земли и отлитое в монеты надлежащей формы. А они взамен давали ему город — что и говорить, сделка неплохая. Так что на сегодня это место являло собой доподлинно разноликий и разноголосый людской муравейник, где звучали разом сотни наречий и тысячи разных блюд готовились на множестве специй. Кому-то из инородцев будет позволено здесь остаться, однако свой город он, Угэдэй, строит не для них.

На пути вдоль стен, отвлекшись от работы, распластались зеленорукие красильщики, почтительно поникнув красными тюрбанами. Стражники-кешиктены прокладывали путь сыну великого Чингисхана. Угэдэй скакал как во сне. Это он, он дал облик этому месту, обратив его в сказочный город из становища юрт, известного отцу. Он же, сын великого отца, воплотил это чудо в камне.

Кстати, вот что удивительно. Он не оплачивал приезд вместе с мастеровыми женщин, но они, гляди-ка, понаехали, кто при муже, кто с отцом. Какое-то время Угэдэй раздумывал над тем, как обустроить выгодные для процветания города ремесла, а они проклюнулись сами собой. Да еще купцы обратились к его советнику за правом снять в городе новые помещения, предлагая в уплату серебро и лошадей. То есть город уже не был простым набором жилищ. У него своя жизненная среда, выходящая из-под его, Угэдэя, догляда и правления.

Хотя как сказать — так, да не так. Недоделка в планировке породила на юге города сеть узких проулков, и там уже вскоре осел и стал множиться лихой люд — разбойники, бродяги и воры. Но все это лишь до тех пор, пока слух об этом не дошел до Угэдэя. Он тут же велел снести там восемьсот домов, а всю эту часть города перепланировать и отстроить заново. Что до массовых казней лиходеев, то их отслеживала его личная стража.

Перед Угэдэем вся улица умолкала. При виде человека, держащего в единой горсти их жизни, смерти и золото, мастеровые вместе с хозяевами все как один падали ниц. Чуткими ноздрями Угэдэй глубоко втянул воздух, наслаждаясь вкусом пыли на языке. Ощущение было такое, будто тем самым вдыхаешь само творение. Впереди уже проглядывали башни дворца, коронованного куполом с облицовкой из листового золота тоньше, чем бумага у его писцов. Своим жарким горением купол словно пленил и удерживал в городе солнце. Душа радовалась при виде этого.

Впереди улица, снабженная каменными гладко отшлифованными водостоками, шла на расширение. Эта ее часть с месяц назад была завершена, а потому шумливые толпы работного люда остались позади. Проезжая неспешной рысцой, Угэдэй не мог не поглядеть на внешние стены города, что приводили в недоумение и умудренных архитекторов из Цзинь, и простых работяг. Даже с невысокой точки седла взгляд временами ухватывал зелень наружных равнин. Да, стены невысоки, это известно. Но ведь даже мощные стены не уберегли от осады Енкин. Стены же чингизида — это воины, сыновья степных племен, что поставили на колени цзиньского императора и разрушили до основания города хорезмшаха.

Угэдэй уже любил свое творение — от необъятной площади для воинских упражнений, что по центру, до красных черепичных крыш и каменных водостоков, а также храмов всех вер, рынков и тысяч, тысяч домов — пока еще в основном пустых и лишь ждущих своего часа, чтобы наполниться жизнью. На каждом углу ветер равнин упруго трепал синие полотнища — дань Великому небу и благосклонно взирающему оттуда небожителю-отцу. На юге зеленели равнины, за которыми вдали млели розоватые громады гор. А здесь воздух был пылен и тепел, чем радовал сердце Угэдэя, любовно озирающего свой Каракорум.

Дальше