Из новгородских Каменная не позвала никого. Пусть Иван знает, что ему достаточно иметь дело с ней одной.
Тщательно продумала чин рассадки. Один стол – головной. Там красивое кресло немецкой работы, с золотыми разговорами на высокой спинке – для Ивана. Рядом простой табурет для хозяйки. Вроде скромно, а всё же отличительно от прочих и даже выше великокняжеских братьев. У тех каждого по отдельному столу, небольшому – одесную для Андрея Большого, князя Углицкого, ошую – для Бориса Волоцкого. А замыкался квадрат столом длинным и низким, с обыкновенною скамьей – для свитских.
Однако вышло не так, как прикидывала Настасья. Никого из бояр и дьяков Иван с собою не взял, вошел сам-четверт, с братьями и Борисовым. Наместнику жестом велел подкатиться к головному столу, занять место рядом с собой, и получилось, что Настасья сидит не вдвоем с Иваном, а будто бы на равных с Борисовым.
Недовольная таким принижением, Настасья поклонилась умеренно и, произнося положенное величание, назвала великого князя всего лишь «пресветлым господином великим князем», без большого титула и уж, конечно, без «государя».
Он принял от нее золотую чарку с вином, учтиво поднес к губам, но не отпил – передал кравчему. Пока что не произнес ни единого слова и не улыбнулся, а лишь внимательно разглядывал хозяйку сверху: она была высокая, а он на полголовы выше.
Рассказывали, будто от взгляда Ивана Васильевича на Москве многие цепенеют, а Настасья ничего такого не почувствовала. Таращит очи, в них блеск оловянный – и только.
Братья казались много моложе великого князя. Андрей был краснощекий, густобородый, подвижный; Борис с нежной, как у девки, кожей, с золотистой бородкой – наверно, нравился бабам. Оба тоже помалкивали. У московских прежде государя болтать не положено. Борисов на своем стульце вовсе сидел тише воды ниже травы.
Нешумное у нас веселье, подумала Настасья, подав знак нести угощение.
Сначала подали пироги: рыбные, мясные, с луком и редькой, с капустой и хреном. Потом отборную рыбу, украшенную зеленями. Потом разные мяса.
Как и предупреждал Захар, великий князь ни к чему не притрагивался, всё пробовал кравчий, кладя проверенное государю под правую руку. Один раз Иван коснулся пальцем кадыка – это, видно, был условный знак: хочу пить. Кравчий налил в кубок какого-то своего питья, сняв с пояса баклагу.
Братья – те ели в три горла, ничего не опасаясь. А и кому они нужны, их травить? Андрей напихал в широкий рукав пирожков со стерлядью – видно, понравились. Он пил вино жадно и много, становясь всё красней. Борис отдавал предпочтение сладкой мальвазее, а заедал солеными рыжиками. (Григориева решила послать первому ушат с такими пирожками, второму – бочонок мальвазеи и бочку рыжиков. Это кроме дач деньгами и красным товаром, просто для дружества.)
Сама она держала в левой руке калач, так от него и не откусив. Все молчат – тоже молчала, на пустые разговоры не тратилась. Пир получался совсем мертвым, будто трапезничали немые с глухими.
«Ишь, глаз сонный, – подумала Каменная, сбоку поглядывая на Ивана, – как у щуки, когда готовится кинуться на карася. Поглядим только, кто тут карась, а кто щука».
– Не прикажешь ли, господин великий князь, новгородскими забавами распотешиться? – спросила она, соскучившись слушать, как чавкает и хлюпает князь Углицкий – других звуков на безмолвном пиру не было.
Иван кивнул.
Кивнула и хозяйка – оборотясь к двери.
Оттуда, пройдясь кувырками, на середину выскочили веселы-молодцы, лучшие во всем городе. Начали показывать всякие штуки: запрыгивать другу другу на плечи, кричать звериными и птичьими голосами, представлять то немца, то татарина, то жидовина – потеха. Оба младших князя смеялись до слез, Андрей в восторге даже стучал кулаком по столу. Иван же сидел все такой же немигающий, круглоглазый, словно кот. Не распотешили его веселы-молодцы.
«Ладно, – подумала Настасья. – Проверим, каков ты на девок».
Сомкнула ладони – скоморохи убрались. Вместо них выплыли две сказочные царевны, запели райскими птицами.
Певуний прислала Ефимия, большая по таким делам знатчица. Сказала: одну выберу белую, с звонким голосом, который мужей до самого сердца пробирает; вторую – черную, с хрипотцой, которая пронзает ихнего брата до самых чресел. А ты примечай, на какую Иван больше глазеть станет. Если на первую – значит, не столь он и страшен, подберем к нему отмычку. Если на вторую – дело хуже: сердцем груб, и добром с ним не сладить.
Девки были до того хороши обе, что боярыня поневоле на них загляделась, заслушалась.
Золотокосая, белокожая, пышная выводила мелодию высоко, тоненько, глаза под пушистыми ресницами были томно опущены. Вторая – смуглая, быстрая, тонкая – вторила низко и чувственно, остро стреляла черными глазами.
Андрей с Борисом жадно смотрели на непокрытые женские волосы. В Москве такое можно увидеть только в бане – да и в Новгороде тоже, но певуньи считались скоморошьими женками и головных уборов не носили.
Углицкий князь впился взглядом в черноволосую, Волоцкий – в светлую, а Иван трогал пальцем край золотой ендовы да позевывал.
Значит, и женки ему не любы…
Настасья хлопнула – пение стихло. Девки поплыли прочь, младшие князья разочарованно проводили их глазами.
– Теперь позволь одарить тебя, господин Иван Васильевич, – сказала Григориева. – Баба я вдовая, убогая, так что не взыщи, если бедны дары…
Ну-тко, каков ты на алчность?
Вот тут великий князь ожил, в тусклых очах зажглись огни.
И было от чего.
Денег Настасья дарить не стала, на них смотреть скучно. Слуги внесли мохнатый персидский ковер, ловко раскатив его по полу. Стали один за другим выставлять золотые ковши, будто наполненные разными винами – красным, желтым, зеленым, синим, а это лалы, топазы, смарагды, сапфиры. Потом разложили драгоценное оружие.
Младшие братья повскакивали с мест.
– Иване, меч франкский хорош! – не выдержал Андрей Васильевич. – Ты его в Оружейную палату сложишь, будет там лежать без пользы, а мне такого давно хотелось!
Великий князь будто и не услышал.
– Вам, князья Васильевичи, свои дары приготовлены, – с поклоном сказала Настасья. – Я московский обычай знаю, при государе никого другого одаривать не положено. Потому ваши подарки в другой горнице разложены. Ныне проводят вас, если господин великий князь дозволит.
И снова выплыли певуньи. Смуглая подошла к Андрею Углицкому, пышная – к Борису Волоцкому, и повели их за собой, одного в правую дверь, другого в левую.
Тень улыбки мелькнула на лице Ивана – первое живое движение.
Говорить о деле, однако, было еще рано.
– Вина налей, – шикнула Григориева на стоявшего за спиной слугу. – Пусто у меня, не видишь?
Немолодой, длиннобородый виночерпий сунулся неуклюже, пролил несколько капель на скатерть. Настасья с размаху стукнула его серебряной ложкой по костяшкам – больно. Тут великий князь улыбнулся пошире, с превосходством: его отроки прислуживали ловчее.
Настасья же еле сдержалась, чтобы не ударить бородатого еще раз. Ишь, прилип, словно репей. Какой при нем разговор?
Иван сделал знак кравчему.
Тот объявил, будто о великом событии:
– Государь великий князь желает облегчиться.
С чего бы это, удивилась Каменная, вроде не ел и почти не пил.
Сказала:
– Слуги проводят до нужного чулана.
Кравчий уставился на нее в изумлении.
– Государь не выходит. Все прочие выходят, а он остается, – укоризненно пояснил Борисов, словно Настасья должна была знать кремлевские порядки.
Наместника покатили прочь, вышла и Григориева, пытаясь представить себе – каково это, если великому государю принуждится на большом пиру, где сидят двести или триста человек. То-то, поди, в дверях давка! Ну москвичи, ну потешники…
В залу уже семенил слуга с серебряным тазом и утиральником.
Мысленно плюнув, Настасья ускорила шаг. За нею, оглядываясь, тащился неуклюжий виночерпий.
– Коли так, схожу-ка пока что и я опорожнюсь, – молвила вслух боярыня, повернула за угол – и тут ее принял за локоть человек в багряном кафтане. Шепнул:
– Идем, государь ждет.
Удивившись, но не слишком (ах, вон оно что!), она вернулась в залу другой дверью. Ни кравчего, ни слуги с тазом там не было. Иван стоял у стола, длинный и сутулый, похрустывал пальцами.
– Вот теперь поговорим, Настасья Юрьева, – сказал он скрипучим, будто ссохшимся голосом. – Без доглядчика от Борецкой.
– Откуда ты, княже, знаешь? – поразилась Григориева.
По условию на время пира был к ней приставлен верный Марфин человек, вечевой дьяк Назар – под видом виночерпия: чтобы всё видеть, слышать и потом Борецкой пересказать.
Ответа на вопрос не последовало. Ах да, у московских великому князю вопросов не задают.
Ответа на вопрос не последовало. Ах да, у московских великому князю вопросов не задают.
Иван Васильевич, весь вечер просидевший к Настасье боком, ни разу головы не повернувший, сейчас смотрел ей прямо в глаза.
– О каком это ключе ты моему наместнику говорила? – ровным голосом спросил он.
Жабья голова
Ноября 26 дня, в воскресенье, собрал государь и великий князь на своем государевом городище всю Господу: архиепископа с архимандритами, посадников и тысяцких, бояр и первых купцов, чтобы объявить господину великому Новгороду свою монаршью волю – зачем пожаловал.
Большая палата старого наместничьего дворца только звалась большой, а места в ней было немного. Сам Иван, полуокруженный багряными кафтанами, сидел высоко и просторно, на специально привезенном из Москвы походном троне, под который поставили укрытый коврами помост, но именитейшие из новгородских мужей теснились плечом к плечу, будто черный люд на вече. Их тут было не менее трехсот. Вышло так, что половина залы рябила золотым и серебряным шитьем богатых новгородских одежд, а половина была почти пустой и одноцветной, собравшись багровым сгустком вокруг престола.
Перед великим князем высился малый столец, на стольце лежал бумажный свиток и еще нечто продолговатое, завернутое в шелк.
Григориева (она была здесь единственной женщиной) встала далеко от возвышения, у самой дальней стены, где было вольготнее и воздушнее.
Когда новгородцы входили в палату, оглядываясь и расходясь по кучкам, свои к своим, к боярыне подошел степенной посадник Василий Ананьин, озабоченно спросил:
– Чего нам ждать? Что он тебе давеча говорил?
– Я вчера вам на Совете Господ всё рассказала, добавить нечего. – Настасья была невозмутима, только глаза блестели больше обычного. – Дарила ему дары, тешила зрелищами, угощала, а он за весь вечер не раскрыл рта. Ты и сам знаешь, ваш Назар все время близ меня был. Иванова душа потемки. Будто и не русский вовсе, а татарин.
– Он и есть татарин, – хмуро пробормотал посадник. – У них при московском дворе татарское платье носят, по-татарски говорят. Еще с родителя его повелось, с Василия Темного, чтоб ему, собаке, в геенне гореть…
И прошел в первый ряд, согласно чину.
Ждать великого князя пришлось долго. Все потели, переминаясь с ноги на ногу, терпели.
До сей поры, принимая по дороге встречающих или сидя на владычьем пиру, Иван Васильевич был молчалив, поэтому, когда он наконец вошел, поднялся на высоту, оглядел непокрытые склоненные головы и негромко произнес: «Что ж, новгородцы, поговорим…» – стало очень тихо. Собравшиеся напрягли слух, затаили дыхание.
Великий князь сел, минуту-другую водил суровым взглядом по лицам, на некоторых чуть задерживаясь.
– Согласно договору, на котором вы целовали крест, Новгород обязался держаться Москвы крепко, с иноземными государями самочинно в сношения не вступать, блюсти мою государеву пользу, моим друзьям соратничать, моим врагам не потворствовать, – заговорил Иван ровным голосом, без выражения. – А приехал я сюда, отложив многие важные заботы, потому что договор этот вы, новгородцы, нарушаете.
По залу пронесся скрип и шорох, это зашевелилась толпа. Многие переглянулись с соседями, многие закряхтели. Жестко начал великий князь. Без приветствий, без церемоний. Что-то дальше будет?
Иван взял со стольца грамоту, развернул.
– Доносят мне, что иные из вас с Казимиром, моим недоброжелателем, переведываются, думают перейти под литовскую руку…
Теперь в палате зароптали, и даже раздались голоса: «Неправда то!», «Клеветы тебе доносят!».
Но Иван поднял от свитка холодные глаза, посмотрел – сделалось тихо.
– Знал, что станете отпираться. И готов вам поверить. Гонцов ваших мои люди не перехватывали, изменных писем не добывали. Мой суд не облыжен, а справедлив, ибо сказано: лучше отпустить виноватого, чем покарать невинного. Потому говорю вам про литовское прелестничество не в обвинение, а в предостережение…
Новгородцы перевели дух, иные отерли пот со лба.
– …Однако есть в чем мне вас и обвинить, – не повышая голоса, продолжил великий князь. – И тут злотворители не отопрутся. Есть доказательства, есть свидетели.
Опять сделалась великая тишина – ни шепота, ни шелеста.
«Эк он на толпе, будто на гуслях, играет, – подумала Настасья. – Ловко струны перебирает».
– Пошто же вы, новгородцы, преданных мне людей, моих радетелей обижаете и разоряете? В чем согрешили они перед вами кроме того, что меня любят и мне верны? – Оказалось, что Иван умеет говорить и с чувством. Его голос налился горечью, даже слезно дрогнул. – Были у меня вчера жалобщики, знатные ваши люди, кого вы поставили на «поток», кому пограбили дворы и побили слуг – лишь за то, что эти честные бояре были с Москвой дружны. И случился тот разбой не из-за мятежа черни, не из-за воров-грабителей, а по вашему приговору. Правил же «поток» сам ваш степенной посадник Василий Ананьин с ближней старши́ною.
Ледяной взор великого князя вонзился в побледневшего Ананьина.
– Выйди, Василий.
Посадник сделал шаг вперед и открыл рот, готовясь оправдываться, но Иван властно поднял ладонь.
– Передо мной говорят, когда я спрошу. А спрашивать тебя буду не я – мои дьяки, на допросе. Им ответишь, они запишут, а я после решу, виновен ты или нет. Возьмите его.
Вышли двое багряных, взяли посадника под руки и утащили, будто воришку, подталкивая в спину. Ананьин оборачивался белым лицом, шлепал губами, но так ничего и не крикнул.
Толпа смятенно заколыхалась. Никто не ждал такой скорой расправы.
– Спрошу ответа и с особенных усердников, кто на «потоке» больше всех лютовал.
Иван Васильевич стал зачитывать имена ближайших помощников Ананьина. Произнесет одно – замолчит, и тут же багряные врезаются в толпу, без ошибки выхватывая названного.
В «потоке» участвовали многие из присутствующих, и почти все за него на Совете проголосовали. Поди знай, кого Москва сочла «особенным усердником». С каждым именем ужас делался всё острее.
Так повторилось одиннадцать раз. Потом великий князь бумагу отложил, и палата зажужжала – столько народу забормотали благодарственную молитву.
Но то был еще не конец.
– Мало того что вы верных мне людей грабите, когда я вдали от Новгорода… – Голос зазвучал громче и злее. Святые слова застыли у молившихся на устах. – Вы и много худшее учинили! Уже ныне, по моем приезде, некий злодей умертвил Александра Андреевича Курятника! Зарезали ночью, в спальне, будто жертвенного агнца! И кого? Московского окольничего, ближнего моего слугу!
Только что голос рокотал громом – и вновь сделался едва слышен. Задние, чтобы не упустить ни слова, приподнялись на цыпочки.
– Хотели острастку дать? Чтобы другим было неповадно идти на мою службу? Давно известно: убийство тайное, нераскрытое, безнаказанное запугивает сильнее. Но знайте, новгородцы, что от меня тайн не бывает.
Великий князь поднял руку.
Багряные кафтаны раздвинулись, выкатился на своем стуле наместник Борисов. Поклонился.
– Дозволь, пресветлый государь?
Взял со стола шелковый сверток. Медленно, очень медленно развернул.
Новгородцы выгибали шеи – что там такое?
Ахнули.
Борисов держал в высоко поднятой руке кинжал с необычной рукояткой в виде жабьей головы.
– Сей торчал в груди убитого окольничего. Жаба – знак предательства, все знают. Это у вас Александр Андреевич был новгородскому делу изменник? Так надо понимать? – Наместник сокрушенно покачал головой. – Эх вы… Я за вас перед государем ратую. Значит, за ваше воровство на мне вина…
– Не греши на всех новгородцев, Семен Никитич, – сказал Иван. – Не мешай добрые зерна с плевелами. Говори, что сыскано.
Боярин приложил руку к груди:
– Слушаюсь, пресветлый государь… Расспрошено было по лавкам, по торговцам, по всякого звания людям. И опознали ножик. Видели его за поясом у одного из вас…
Настасья уже некоторое время из-под приопущенных ресниц наблюдала за Иваном Лошинским. Тот, едва увидел кинжал, рванул на горле тугой златотканый ворот.
– Твой это нож, Иван Лошинский! – показал пальцем Борисов. – Не отопрешься!
– Потерял я его! Давно, не упомню где! – крикнул обвиненный.
Стоявшие рядом шарахнулись от него, и государевы молодцы быстро добрались до боярина. Потащили.
Толпу охватил трепет пуще давешнего. Ведь не кто-нибудь, а родной брат Марфы Железной! Это больше, чем посадник.
– Нельзя так! – закричал племянник схваченного Федор Дурень. – Может, у него нарочно выкрали!
Наместник указал на Дурня пальцем:
– А се, государь, Федор Борецкий, Ваньке Лошинскому родственник и первый товарищ. Надо бы по такому страшному делу и его расспросить – не вместе ли придумали.