17 сентября, в тот самый день, когда поляки ожидали обещанного французами продвижения на Западном фронте, Советский Союз начал собственное вторжение, спеша обеспечить себе ту долю добычи, которую Гитлер выделил Сталину. Стефан Куриляк, тринадцатилетний поляк, живший в тихой украинской деревне возле русской границы, видел, как 17 сентября по пыльной главной улице пешком и верхом отступали разбитые польские части. Кто-то из солдат отчаянно кричал жителям: «Бегите, добрые люди, бегите, спасайтесь! Прячьтесь, куда сможете, они никого не щадят. Скорее! Русские идут!»42 И вскоре мальчик увидел, как через деревню мчится советский танковый отряд. Маленького ребенка, оказавшегося на пути армии и в испуге не сообразившего, куда деваться, преспокойно застрелили. Куриляк спрятался в яме для картофеля.
Советский министр иностранных дел Вячеслав Молотов сообщил польскому послу в Москве, что Польское государство прекратило свое существование, а потому Красная армия вынуждена вмешаться и прийти на защиту соотечественникам, проживающим на территории Западной Украины и Западной Белоруссии. Немцы несколько растерялись от такой оперативности Советского Союза, хотя Гитлер и согласился заранее на аннексию восточной части страны Сталиным. Еще более растерялись поляки. «Красная армия ударила нам в тыл», – с горечью писал маршал Рыдз-Смиглы‚ и с этого момента оборона «превратилась не более чем в вооруженную демонстрацию против нового раздела Польши». Верховное командование вермахта, избегая даже случайного столкновения с русскими, поспешило провести демаркационную линию по рекам Сан, Висла и Нарев, а где немецкие войска успели продвинуться дальше этой границы, им было велено отойти.
Гитлер надеялся, что действия Сталина побудят союзников объявить войну русским, и в Лондоне в самом деле поднялись дискуссии, требуют ли обязательства Британии перед Польшей вступить в конфликт также и с этим врагом. В Кабинете военного времени учитывать такую возможность и хотя бы подготовиться к ней призывали только двое: Черчилль и военный министр Лесли Хор-Белиша. Британский посол сэр Уильям Сидс отозвался из Москвы: «Не вижу, какие преимущества могла бы принести нам война с Советским Союзом, хотя лично я с удовольствием явился бы с декларацией войны к Молотову». К немалому облегчению премьер-министра Невилла Чемберлена, Министерство иностранных дел сочло, что обязательства перед Польшей касаются только германской агрессии. Британские СМИ яростно нападали на Сталина, но о вооруженной схватке с ним больше не заговаривали. Французы также ограничились лишь выражением своего неудовольствия. За несколько дней, потеряв всего 4000 человек, советские войска захватили около 200 000 км² территории, в том числе города Львов и Вильнюс. Под власть Сталина попали 5 млн поляков, 4,5 млн этнических украинцев, миллион белорусов и миллион евреев.
В Варшаве жители голодали, но все еще цеплялись за надежду, что с Запада придет помощь. Уполномоченный по гражданской обороне говорил знакомому: «Вы же знаете англичан: они долго раскачиваются, но они уже идут»43. Пассивность так называемых союзников сначала сбила миллионы поляков с толку, потом привела в ярость. Офицер, служивший в кавалерии, писал: «Мы гадали, что же происходит на Западе и когда перейдут к активным действиям французы и британцы. Мы не понимали, отчего наши союзники не спешат нам на помощь»44. 20 сентября польский посол в Лондоне обратился по радио к соотечественникам: «Сограждане! Знайте, что ваши жертвы не напрасны, их смысл, их красноречивый язык явственно слышат здесь. Войска наших союзников уже готовятся к бою. Наступит день, когда победоносные штандарты возвратятся с чужбины в Польшу»45. Но, даже произнося эти слова, граф Рачинский, как он признавался позднее, понимал, что это – лишь поэтическое преувеличение. Какие уж там союзнические войска!
В Париже польский посланник Юлиуш Лукасевич горько упрекал французского министра иностранных дел Жоржа Бонне. «Так нечестно! Вы сами знаете, что это нечестно! – твердил он. – Договор есть договор, вы обязаны его уважать! Понимаете ли вы, что, пока вы медлите с нападением на Германию, каждый час отсрочки несет смерть тысячам польских мужчин, женщин и детей?» Бонне пожал плечами: «Вы бы предпочли, чтобы погибали женщины и дети в Париже?»46 Американский корреспондент Дженет Флэннер писала из Парижа: «Складывается впечатление, будто войны все еще пытаются избежать, не допустить, чтобы она разгорелась всерьез. Возможно, члены правительства не хотят войти в историю как первые отдавшие приказ атаковать, или же эти усилия по предотвращению войны отражают настрой населения – люди хотя и исполнены отваги, но сбиты с толку и не знают, что думать. Ведь это первый в истории случай, когда уже после объявления войны миллионы людей на обеих сторонах продолжают надеяться, что столкновения удастся избежать»47.
Французы вовсе не хотели переходить в наступление на линии Зигфрида, на чем настаивал Черчилль, и тем более не собирались бомбить Германию из опасения навлечь на себя месть немцев. Британское правительство также не отдавало ВВС приказа атаковать наземные цели на территории Германии. Член парламента от консерваторов Лео Эмери пренебрежительно писал о премьер-министре Невилле Чемберлене: «Он всей душой ненавидел войну и старался вести ее как можно меньше»48. Передовицу The Times поляки вряд ли могли воспринять иначе, как насмешку над их несчастьем: «При виде агонии своей измученной страны жители Польши могут отчасти утешаться мыслью, что им принадлежит сочувствие и даже глубокое почтение не только союзников в Западной Европе, но и всех цивилизованных народов мира». Нередко высказывалось мнение, что в середине сентября 1939 г., когда большая часть немецкой армии была связана действиями в Польше, союзникам представлялась идеальная возможность для наступления с запада. Однако Франция была к подобному шагу не готова – скорее психологически, чем со стратегической точки зрения, – а Британский экспедиционный корпус, не слишком многочисленный и все еще не полностью переправленный на Континент[3], мало что мог сделать. Немцы с легкостью отбили бы его атаку, даже не прерывая продвижение на восток. Бездеятельность британского и французского правительства соответствовала воле их народов. Секретарша из Глазго Пэм Эшфорд записывала в дневнике 7 сентября: «Практически все считают, что через три месяца война закончится… Многие думают, что, когда Польша будет разбита, не останется смысла продолжать войну»49.
Поляки могли бы заранее предугадать пассивность союзников, но подобный цинизм ошеломлял. Современный историк Анджей Сухцич писал: «Польское правительство и польское командование стали жертвой обмана и предательства со стороны западных союзников. Никто и не пытался оказать Польше эффективную военную помощь». Варшава уже предвидела скорую гибель, и Стефан Стажинский обратился к горожанам по радио: «Судьбой нам назначен долг отстоять честь Польши». Спустя годы польский поэт превознес эту речь мэра, переведя ее на звучный эмоциональный язык стихов:
Через три недели польское сопротивление было сломлено. Столица все еще не пала только потому, что немцы предпочитали сначала уничтожить ее, а затем овладеть руинами. Час за часом, день изо дня продолжались беспощадные воздушные налеты. Медсестра Ядвига Соснковская описывала сцены, происходившие в ее госпитале под Варшавой 25 сентября:
«Процессия раненых из города – бесконечный марш смерти. Свет отключился, врачи и сестры перемещались со свечами в руках. Операционная и перевязочная уничтожены бомбами, мы все делали в лекционных залах на обычных дощатых столах. Поскольку не хватало воды, мы не могли прокипятить инструменты и только протирали их спиртом. Человеческие обломки клали на этот импровизированный операционный стол, и хирург тщетно пытался спасти жизни, ускользавшие под его руками. Трагедия за трагедией. Привезли девушку шестнадцати лет – копна золотых волос, лицо нежное, как цветок, дивные сапфирово-синие глаза полны слез. Обе ее ноги до колен представляли собой кровавую кашу, где осколки костей не отличить от плоти, – пришлось ампутировать ей обе ноги выше колена. Пока хирург не начал, я склонилась над этим невинным ребенком, поцеловала ее в бледный лоб, погладила ее золотые волосы – а что еще я могла сделать? К утру она тихо скончалась – цветок, сорванный безжалостной рукой»51.
Понятно, что профессиональные военные не могут позволить себе сантименты по поводу ужасов войны, и все же потомство не оставит без осуждения тот оппортунизм, с каким германские генералы мирились с личностью своего фюрера и с тем чудовищным преступлением, в которое он их втянул. Генерал Эрих фон Манштейн считался одним из лучших немецких военачальников той эпохи, и впоследствии он с гордостью заявлял, что вел себя как офицер и джентльмен. Тем не менее его записи времен Польской кампании и позднее свидетельствуют о типичной для его касты бесчувственности. Сама по себе война вызвала у него восторг: «Решение фюрера оказалось гениальным, мы видим, как реагируют западные державы. Его предложение решить польский вопрос было настолько уместным, что Англия и Франция, если бы они в самом деле хотели мира, должны были бы подтолкнуть Польшу к согласию». Вскоре после начала кампании Манштейн наведался в отделение, которым недавно командовал: «Трогательно было видеть, как офицеры обрадовались при моем внезапном появлении. Кранц [его преемник] сказал мне, что командовать в боевой обстановке столь прекрасно вымуштрованной дивизией – одно удовольствие».
«Процессия раненых из города – бесконечный марш смерти. Свет отключился, врачи и сестры перемещались со свечами в руках. Операционная и перевязочная уничтожены бомбами, мы все делали в лекционных залах на обычных дощатых столах. Поскольку не хватало воды, мы не могли прокипятить инструменты и только протирали их спиртом. Человеческие обломки клали на этот импровизированный операционный стол, и хирург тщетно пытался спасти жизни, ускользавшие под его руками. Трагедия за трагедией. Привезли девушку шестнадцати лет – копна золотых волос, лицо нежное, как цветок, дивные сапфирово-синие глаза полны слез. Обе ее ноги до колен представляли собой кровавую кашу, где осколки костей не отличить от плоти, – пришлось ампутировать ей обе ноги выше колена. Пока хирург не начал, я склонилась над этим невинным ребенком, поцеловала ее в бледный лоб, погладила ее золотые волосы – а что еще я могла сделать? К утру она тихо скончалась – цветок, сорванный безжалостной рукой»51.
Понятно, что профессиональные военные не могут позволить себе сантименты по поводу ужасов войны, и все же потомство не оставит без осуждения тот оппортунизм, с каким германские генералы мирились с личностью своего фюрера и с тем чудовищным преступлением, в которое он их втянул. Генерал Эрих фон Манштейн считался одним из лучших немецких военачальников той эпохи, и впоследствии он с гордостью заявлял, что вел себя как офицер и джентльмен. Тем не менее его записи времен Польской кампании и позднее свидетельствуют о типичной для его касты бесчувственности. Сама по себе война вызвала у него восторг: «Решение фюрера оказалось гениальным, мы видим, как реагируют западные державы. Его предложение решить польский вопрос было настолько уместным, что Англия и Франция, если бы они в самом деле хотели мира, должны были бы подтолкнуть Польшу к согласию». Вскоре после начала кампании Манштейн наведался в отделение, которым недавно командовал: «Трогательно было видеть, как офицеры обрадовались при моем внезапном появлении. Кранц [его преемник] сказал мне, что командовать в боевой обстановке столь прекрасно вымуштрованной дивизией – одно удовольствие».
В письме жене Манштейн описывал свое житье-бытье во время кампании (он служил начальником штаба при фон Рундштедте, в группе армий Юг): «Я просыпаюсь в 6:30, бросаюсь в воду [поплавать], затем к 7:00 на службу. Утренние доклады, кофе, затем работа или поездки с Р [ундештедтом]. К середине дня прибывает полевая кухня, затем получасовой отдых. Вечером, после ужина, который мы, как и обед, едим вместе с офицерами генерального штаба, настает черед вечерних докладов, и так до 11:30»52.
Поразительный контраст между безмятежной жизнью генерального штаба и той страшной человеческой трагедией, которую порождали операции этого самого штаба. Манштейн подписал приказ окружить Варшаву и стрелять по каждому, кто попытается выйти из погибающего города: немцы сочли, что им легче будет принудить столицу к капитуляции и обойтись без уличных боев, если жители города не будут иметь возможности бежать от бомбежек. И при этом Манштейн отличался такой брезгливостью, что порой уходил с выступлений фон Рундштедта: начальник штаба позволял себе сквернословить. 25 сентября Манштейн, осчастливленный визитом и поздравлениями Гитлера, писал жене: «Приятно было смотреть на ликование солдат, когда мимо них проезжал фюрер»53. Офицеры вермахта уже в 1939 г. сделались моральными банкротами, и этим будет определяться их поведение вплоть до 1945 г.
Польский кавалерист Клеменс Рудницкий описывал состояние своего полка и коней, еще недавно бывших украшением этой воинской части, на 27 сентября в Варшаве, в последнюю ночь перед капитуляцией: «Красные языки пламени освещали наших коней, которые неподвижно и тихо стояли под стенами парка Лазенки, более похожие на оседланные скелеты. Часть лошадей уже погибла, другие истекали кровью из огромных разверстых ран. Цензор Ковальского был еще жив, но валялся на земле со вспоротым животом. Давно ли он выиграл кубок армии в Тарнополе – наша радость и гордость! Выстрел в ухо положил конец его мучениям. На следующий день какой-нибудь изголодавшийся бедолага, должно быть, срежет кусок мяса с его бедра»54.
28 сентября Варшава капитулировала. Коротышка капитан Крыск, командовавший Третьим эскадроном, где служил Рудницкий, в первом порыве воскликнул, что не признает этот приказ: «Завтра утром мы атакуем немцев. Отстоим традицию нашего полка: Девятый уланский никогда не сдается»55. От этой затеи Рудницкий его отговорил, зато офицеры полка спрятали знамена в церкви Св. Антония на Сенаторской улице, в единственном уцелевшем здании среди множества превратившихся в груды каменных осколков. Рудницкий с сожалением заметил, что польской армии следовало перейти к затяжной обороне, а не удерживать растянутую передовую линию, для которой не хватало людей. «Но это пришло бы в противоречие с нашим природным честолюбием, военными традициями и мечтой сделаться когда-нибудь великой державой»56.
29 сентября армия Модлина сдалась к северу от Варшавы немцам, 30 000 поляков попали в плен. Организованное сопротивление шло на убыль, 1 октября пал полуостров Хель, последнее сражение произошло у Кока, к северу от Люблина, 5 октября. Сотни тысяч солдат оказались в руках у противника, гораздо большее их число пыталось спастись бегством. Молодой пилот Солак растрогался, увидев сидевшего под деревом полковника ВВС – слезы катились у старого офицера по щекам. Феликс Лахман, как и многие другие поляки, вспоминал недавно прочитанный роман «Унесенные ветром». Он бежал прочь от своего дома и говорил себе: «Имение Тара было разорено, однако Скарлетт О’Хара прошла сквозь огонь и воду, лишь бы вернуться в родные места, а мы навеки покидаем людей и предметы, составлявшие общественную, интеллектуальную и эмоциональную ткань нашей жизни. Мы уходим в пустоту, без цели»57. После воздушного налета на город Кременец Адам Кручкевич видел, как бесновался на улице старый еврей: «Стоя над телом убитой супруги, он выкрикивал поток проклятий и богохульств: “Бога нет! Гитлер и его бомбы – вот боги! Нет в мире ни жалости, ни милосердия!”»58
Небольшому кавалерийскому соединению поляков удалось ускользнуть в Венгрию, и там они сложили оружие. В казарме Третьего гусарского полка изнемогших беглецов приветствовали венгерские офицеры во главе с пожилым полковником фон Понграцем – все они были облачены в парадные мундиры. Через несколько дней, когда поляки отправлялись в лагерь военнопленных, ветеран со старомодными бакенбардами каждого обнял на прощание. Любезности уходящей эпохи: в том не знающем жалости мире, где очутились поляки, этому места уже не будет.
Генерал Владислав Андерс уводил свое потрепанное и измученное войско на восток, подальше от немцев. Всадники, пробиваясь на истощенных лошадях сквозь поток беженцев и дезертиров, все еще пели. Они встретили передовой отряд Красной армии, и Андерс послал в ближайший советский штаб парламентера с просьбой пропустить их к венгерской границе. Парламентера тут же ограбили и грозились расстрелять. Советские пушки начали обстреливать позиции поляков. Андерс велел своим людям рассыпаться и небольшими группами пробираться в Венгрию. Сам он, тяжело раненный, попал в плен в числе многих других. Советский офицер снисходительно пояснил ему: «Мы теперь с немцами добрые друзья. Вместе будем бороться против международного капитализма. Польша служила орудием в руках Англии и поплатилась за это»59.
Регина Лемпицкая, как и сотни тысяч других поляков, в первые послевоенные месяцы была арестована русскими и сослана в Казахстан. В изгнании ее бабушка и маленькая племянница умерли от голода, брат – рядовой – был расстрелян. То, что пережила ее семья под властью Советов, было «чудовищным сном», писала она впоследствии. Когда красноармейцы вели группу польских солдат через пограничный мост, кто-то из пленников печально промолвил: «Мы уходим в Россию. Нам не суждено возвратиться». Тадеуш Жуковский писал: «С этой минуты все изменилось – другое небо, другая земля, другие люди. Странное чувство, как будто внутри тебя раскрылась темная щель, как будто ты расстался с жизнью, тебя низвергли в темную пещеру, в непроглядный сумрак подземных тоннелей»60. Какая-то женщина сказала презрительно поляку, отправленному в ГУЛАГ: «Вы, поляки, паны-фашисты! В России вас научат работать. У вас тут будет достаточно сил, чтобы трудиться, но слишком мало, чтобы угнетать бедных!»61
Около 1,5 млн поляков, по большей части гражданских лиц, остававшиеся на захваченных восточных землях, были в последующие месяцы угнаны в Советский Союз, отправлены в заключение, обречены на муки голода; около 350 000 из них погибли. Угоняли целые семейства, но без мужчин – мужчин уничтожали на месте. 5 марта 1940 г. глава советской службы безопасности Лаврентий Берия направил Сталину меморандум на четырех страницах с предложением истребить польских штаб-офицеров и других лиц, занимавших заметное положение в обществе. Тех из них, что попали в советские лагеря, следует подвергнуть высшей мере наказания, настаивал Берия, то есть расстрелять. Сталин и другие члены Политбюро официально одобрили этот план обезглавить Польшу. За несколько недель по меньшей мере 25 000 поляков были убиты палачами НКВД в различных советских тюрьмах, каждого прикончили одной-единственной пулей в затылок. Тела свалили в братские могилы в лесах возле Катыни, к западу от Смоленска, под Минском и в других местах. Крупнейшее захоронение, к своему удовольствию, обнаружили в 1943 г. нацисты.