Пушкин - Леонид Гроссман 26 стр.


Но внутренний протест оставался в полной силе, и фактически поручение не было выполнено. Пушкин с молниеносной быстротой объездил Херсон, Елисаветград и Александрию, потратив на собирание сведений в уездных присутствиях и личный осмотр мест, пораженных саранчой, всего четыре-пять дней (вместо потребного на то месяца). В последних числах мая Пушкин был уже в Одессе. Не станем повторять распространенного анекдота о стихах «Саранча летела…», якобы представленных Пушкиным Воронцову. На самом деле в начале июня Пушкин вручил ему несравненно более важный документ — свое прошение «на высочайшее имя» об отставке.

Чтение иностранных газет и журналов, которыми была полна Одесса, давало Пушкину и некоторые материалы для его творчества. В мае он прочел в парижской «Газете прений», что венский капельмейстер Сальери «признался на смертном одре в ужасном преступлении» — отравлении своего друга Моцарта[36]. Это свидетельство современной хроники о трагической участи гениев обращало Пушкина к теме, разработанной уже в его раннем стихотворении «К другу стихотворцу» и связанной с его раздумьями об Овидии, Байроне и Андре Шенье. Гибель великого композитора, умерщвленного завистью своего сотоварища по искусству, обновляла драматическую тему о судьбе художника и приобретала в сознании поэта характер большого творческого замысла.

Село Михайловское. Еловая аллея. (Фото.)


1 июня Пушкин, просматривая маленький листок одесской французской газеты, обычно заполненной коммерческими сведениями, был поражен неожиданным сообщением о кончине великого поэта. На первом месте в отделе политической хроники было помещено известие из Лондона от 14 мая:

«Англия теряет со смертью лорда Байрона одного из своих замечательных поэтов. Он скончался 18 апреля в Миссолонги после десятидневной болезни, от последствий воспаления».

Следовал полный текст прокламации временного правительства Греции о национальном трауре и глубочайшей народной скорби перед гробом «знаменитого человека», разделившего с греками опасность их борьбы за свободу.

4 июня «Journal d’Odessa» поместил краткую биографию Байрона из иностранной печати. Она заканчивалась указанием на увлечение великого поэта Грецией:

«Эта новая земля, которую он воспринимал в ее поэтической сущности, увеличила его восхищение классической страной. В смутах, раздирающих этот прекрасный край, он усматривал лишь новый посев ораторов и поэтов, которые должны возвратить счастливые дни античного красноречья и поэзии».

Пушкин записал дату смерти Байрона на переплетной крышке своей рабочей тетради. Друзья ожидали от него отклика на это событие, взволновавшее весь европейский мир, и Вяземский не переставал призывать его к «надгробной песне Байрону».

Об этом же просила Пушкина жена Вяземского, приехавшая с детьми в Одессу на купальный сезон. Вера Федоровна застала поэта в самом разгаре его служебных треволнений и приняла ближайшее участие в его судьбе. Будучи старше его на девять лет, она вносила в свои отношения к Пушкину чувство материнской заботливости. «Я пытаюсь приручить его к себе, как сына, — сообщает В. Ф. Вяземская своему мужу, — но он непослушен, как паж; если бы он был менее дурен собою, я дала бы ему имя «Керубино»; право, он только и делает, что ребячества…» И в другом письме: «Мы с ним в прекрасных отношениях; он забавен до невозможности. Я браню его, как будто бы он был моим сыном…»

Душевное одиночество Пушкина было под конец его пребывания на юге рассеяно и согрето дружбой с этой умной и сердечной женщиной, отличавшейся неистощимой веселостью (в письме к брату он называет ее «доброй и милой бабой»). Поэт откровенно рассказывал ей «о своих заботах и о своих страстях», бродил с ней по побережьям, читал свои последние рукописи, сопровождал в театр.

С дачи Ланжерона, где жила Вяземская, в Итальянскую оперу отправлялись «по-венециански» — морем. На гребнем ялике плыли от ланжероновского берега к сходням каботажной гавани. Отсюда уже виднелась на холме колоннада театра.

По временам Пушкин читал Вяземской отрывки из «Онегина». «Это полно нападок на женщин, — пишет Вяземская 27 июня, — но в некоторых описаниях узнаешь прелесть его ранних стихов». Следует заключать, что Пушкин читал Вяземской третью главу «Онегина», над которой работал весною и летом 1824 года, и слушательница его в своем отзыве имеет в виду строфы XXII–XXVIII («Я знал красавиц недоступных», «Кокетка судит хладнокровно» и пр.). Сочувствие же ее, быть может, относится к письму Татьяны, которому предшествуют иронические строфы о женщинах.

Этот знаменитый фрагмент свидетельствует, что увлечение Пушкина Овидием еще не прошло. Если «Послания с Понта» ощущаются в посвящениях Чаадаеву и самому Овидию, — в письме Татьяны слышатся отголоски знаменитых «Героинь». В этой книге римский поэт дает ряд посланий влюбленных и несчастных женщин, тщетно жаждущих утоления своею всепоглощающего чувства. Таковы обращения Пенелопы, Федры, Медеи, Сафо к отсутствующим или равнодушным героям — Одиссею, Ипполиту, Язону, Фаону. Многое в построении этих трагических любовных элегий словно возвещает знаменитое письмо русской девушки.

«Я колебалась вначале, писать ли; любовь мне сказала: Федра, пиши; ты письмом склонишь суровость его».

«Пусть порицают, что я непорочные юности годы, — Жизни былой чистоту первым пятнаю грехом…»

«Просьбу слезами свою орошаю я. Просьбу читая, — Думай, что между письмен видишь и слезы мои…»

Здесь чувствуются мотивы, пронизавшие основную мелодию письма Татьяны, и еще больше — глубокий тон любовной жалобы, так гениально переданной древним поэтом в посланиях его героинь. Письмо Татьяны, несомненно, относится к жанру так называемых «героид», получивших широкое развитие в XVIII веке.


Вяземская подружилась в Одессе с княгиней Софьей Григорьевной Волконской и ее дочерью Алиной, восхищавшей Пушкина. К княгине Волконской наезжал гостить горячо любивший ее брат, тридцатишестилетний генерал Сергей Григорьевич Волконский. С Пушкиным у него было много общих приятелей и знакомых — Раевские, Орловы, Давыдовы, Пестель. К Марии Раевской молодой генерал питал чувство особенного благоговения.

Это был серьезный и увлекательный собеседник, объездивший всю Европу, побывавший в английском парламенте. Он был известен открытой смелостью своих высказываний. Когда в 1821 году Александр I наставительно заметил ему в ответ на его оппозиционные речи: «Вы принадлежите к русскому дворянству», Волконский, не колеблясь, ответил: «Государь! Стыжусь, что принадлежу к нему». Все это внушало Пушкину искреннюю симпатию к передовому военному (который был в то время одним из виднейших деятелей Южного общества). Но беседы с Волконским длились сравнительно недолго. Вскоре он отплыл на Кавказ, рассчитывая осенью снова свидеться с Пушкиным.

В это тревожное для него время Пушкин несколько рассеивается в необычной и новой для него среде — в порту, на кораблях в обществе моряков.

«Иногда он пропадал, — рассказывает Вяземская. — «Где вы были?» — «На кораблях. Целые трое суток пили и кутили».

Но дело было не в кутежах, а в близости к отважным мореходам, от которых веяло воздухом далеких стран.

В то время морское дело еще было полно опасности и авантюризма. Пристани больших городов изобиловали привлекательными и смелыми фигурами иностранных моряков. Одесские газеты двадцатых годов полны сведений о кораблекрушениях и нападениях пиратов на торговые суда. Достаточно известна дружба Пушкина с «корсаром в отставке», мавром Али.

В одесском порту стояли суда различных национальностей. Готовые к отплытию, они словно манили к далеким иноземным причалам. Здесь, несомненно, обсуждался план побега поэта в Константинополь. Когда положение Пушкина определилось, Вяземская со свойственным ей умом и чуткостью поняла, что лучший исход для поэта — бегство за границу. Она начинает искать деньги на это предприятие. 25 июля возвращается в Одессу из Крыма Воронцова и сейчас же вступает в заговор. Это был план, который привел бы к осуществлению заветных помыслов поэта об Италии, Париже, Лондоне. Но стремительный ход событий помешал его исполнению.

29 июля Пушкин был экстренно вызван к одесскому градоначальнику Гурьеву. Поэт был лично знаком с ним по службе и по гостиной Воронцовых. На этот раз его встретили с предельной сухостью и строгой официальностью. Пушкину была предъявлена «богохульная» выдержка из его письма, в котором он называл себя сторон, ником чистого атеизма. «Вследствие этого, — сообщал Нессельроде, — император, дабы дать почувствовать ему всю тяжесть его вины, приказал мне вычеркнуть его из списка чиновников министерства иностранных дел, мотивируя это исключение недостойным его поведением». Пушкина предлагалось немедленно выслать в имение его родителей и водворить там под надзор местных властей.

Завершался один из важнейших периодов биографии Пушкина. Год в Одессе был исключительно богат переживаниями; он составил целый этап в личной жизни поэта. И не только потому, что здесь он был «могучей страстью очарован», но и в силу того, что Одесса была городом, где ему открылись новые обширные и глубокие области искусства — Россини, Гёте, Шекспир. Михайловское одиночество в значительной степени питалось этим наследием одесского периода; книги, заронившие на юге новые творческие замыслы, отразились в его первой трагедии, в сцене из Фауста, в «Пророке»; личные переживания одесского года дали «Сожженное письмо», «Ненастный день потух…», «Под небом голубым…».

Ряд образов и выражений в стихах михайловского периода также напоминает вольную гавань, ее быт и наречия: «корабль испанский трехмачтовый» или «груз богатый шоколата» — все это напоминает термины черноморской корабельной хроники и прейс-курантов одесского порто-франко.

Пушкин в Одессе прислушивался к разным наречьям и запоминал слова различных жаргонов: «язык Италии златой», греческая и польская речь, испанский и английский сообщали ему свои обороты и звучания, как и особый говор дипломатической канцелярии, одесской улицы, гавани, кофейни, оперного партера. Все характерные иностранные выражения в «Путешествии Онегина», как primadonna, речитатив, каватина, casino, карантин, фора, своеобразно окрашивают строфы об Одессе, и напоминают ее интернациональный быт и полуевропейскую речь.


В день отъезда Пушкина одесское общество было в отсутствии — кто в Крыму, кто на приморских хуторам. Город опустел. Не было друзей, которые проводили бы его в новую ссылку, как в 1826 году Дельвиг. Но оставался один друг, с которым потянуло проститься: Пушкин в последний раз сбежал с крутого берега к морю. В каботажной гавани грузились три бригантины, отплывающие в Италию, — «Пеликан», «Иль-Пьяченте» и «Адриано» — и одна — «Сан-Николо» — принимала пшеницу Джованни Ризнича для доставки в Константинополь. Через два-три дня эти парусники будут в Босфоре… Последний соблазн, на этот раз уже напрасный! Справа от карантинного мола открытое море расстилалось широкой и спокойной пеленой, как всегда в конце июля, блистая «гордою красой». Легкий плеск воды у самого побережья прозвучал печальным «ропотом друга» перед наступающей разлукой. В последний раз раздавался голос как бы живого собеседника, увлекавшего своим призывным шумом, манившего вдаль, внушавшего мысль о победе из царского плена на мировые просторы. С ним, с этим верным и могучим другом, было связано представление о последних мятежных гениях европейского мира — о великом завоевателе, о гневном поэте, воспевшем океан и «оплаканном свободой». Как раз в это утро местная газета поместила сообщение из Лондона о похоронах Байрона, собравших несметную толпу на Джордж-стрите у открытого гроба поэта, героически павшего в освободительной войне. Его великий завет неукротимого протеста и борьбы за свободу ощущался теперь до боли долголетним изгнанником, менявшим только места своей ссылки и покидавшим своего друга — южное море — с грустью, приветом и надеждой:

Этой безграничной лазурной свободе космоса противостоял неумолимый гнет личной судьбы. В среду 30 июля 1824 года коллежский секретарь Пушкин выехал из Одессы на север по маршруту, предписанному генерал-майором и кавалером графом Гурьевым, дав обязательство нигде не останавливаться в пути, а по приезде в Псков немедленно явиться к местному гражданскому губернатору барону фон-Адеркасу.

XII СЕВЕРНЫЙ УЕЗД


Рессорная коляска одесского каретника, расшатанная ухабистыми трактами Новороссии и Украины, скрипя покачиваясь, въезжала 9 августа 1824 года под вековые; усадебные липы сельца Зуёва, Михайловского тож. В дедовских рощах стоял полумрак и веяло сыростью. Приземистый древний домик с покосившимся крыльцом — приют одряхлевших Ганнибалов — принял поэта под свою «обветшалую кровлю». Почернелый от времен ни тес, побуревшая солома, громоздкая и убогая мебель, сработанная крепостными плотниками еще во времена Семилетней войны, — все это было неуклюже, безрадостно, угрюмо. «И был печален мой приезд», вспоминал впоследствии Пушкин этот тягостный переломный момент своей биографии, когда на него внезапно обрушились, «слезы, муки, измена, клевета»:

Михайловское действительно оказалось резким повышением наказания. Изгнание превращалось в заточение. Вместо пестрого Кишинева и полуевропейской Одессы — глухая деревня. Пушкин быстро почувствовал то, о чем с такой горечью писал его друг Вяземский, называя ссылку поэта в Михайловское «бесчеловечным убийством».

Отношения с родителями после четырехлетней разлуки не могли наладиться. Встреченный сначала по-родственному всей семьей, Пушкин по мере выяснения его нового политического состояния вызвал серьезные опасения отца. Легко раздражавшийся, Сергей Львович в свои пятьдесят лет искал полного покоя, устранялся от всяких дел, стремясь только обеспечить себе досуг для чтения, визитов и стихотворства. Внезапное исключение Александра со службы и ссылка в деревню по «высочайшему» повелению представлялись ему семейным бедствием, угрожающим всем членам фамилии. Сергей Львович плакал и уверял, что старший сын окажет своими беззаконными воззрениями гибельное воздействие на своего брата и сестру. От этих семейных укоров, жалоб и подозрений Пушкин стремился бежать куда-нибудь подальше: обстановка родительского дома становилась тягостнее южнорусских канцелярий.

Оседлав коня, он выезжал аллеями усадебного парка в густой михайловский бор и берегом широкого озера Маленца, печально напоминавшего ему, «иные берега, иные волны», поднимался по крутому подъему; на возвышении три сосны словно сторожили рубеж родовых владений. Отсюда расстилался широкий и живописный вид. Пять лет тому назад Пушкин с любовью зачертил его в своей «Деревне». Но после южного моря осенний пейзаж лесистой местности угнетал его: «свинцовая одежда неба», изрытые дождями дороги, полутемные рощи, глухо стонущие под ударами северного ветра, — «все мрачную тоску на душу мне наводит..» От пограничных сосен дорога ровной местностью шла на городище Воронич — древний укрепленный пригород Пскова, видевший некогда в своих стенах Иоанна Грозного, но давно уже разрушенный и представлявший теперь унылый сельский погост. За ним над извилистой и ленивой Соротью высились три холма, от которых получило свое название соседнее сельцо.

Подружившийся с владелицей Тригорского еще в свои первые посещения родной деревни, Пушкин и теперь ходил некоторое утешение в ее доме. Впрочем, и здесь далеко не все дышало идиллией. Между матерью и детьми ощущался постоянный разлад. Властная, энергичная, даже суровая и резкая в обращении с детьми, Прасковья Александровна не сумела внушить им привязанность к себе. Сын ее, Алексей Николаевич, с детства привык видеть в матери «строгого и неумолимого учителя», дочери считали ее деспотичной ревнивицей и открыто заявляли, что она «исковеркала их судьбу». Семейная атмосфера Тригорского не была свободна от сцен и драм[37].

К тому же ни мать, ни дочери не могли увлечь Пушкина своей внешностью и обращением После южных увлечений поэта обитательницы Тригорского показались ему на первый взгляд провинциальными и немного смешными. Впрочем, понемногу он научился ценить тригорских девушек, как и картины псковской природы, и стал относиться и к тем и к другим не без некоторой нежности.

Но на первых порах его привлекал в Тригорское гораздо сильнее женского общества молодой Алексей Вульф. Он был студентом Дерптского университета, сохранившего европейские обычаи и представлявшего в то время крупный научный центр. От Вульфа Пушкин узнал о своеобразном и колоритном быте дерптских буршей, который в 1827 году он так пластически изобразил в своем «Послании Дельвигу» («Короткий плащ, картуз, рапира», «Творенья Фихте и Платона», витая трубка, пиво, Лотхен и пр.). Алексей Вульф унаследовал фамильные интересы к литературе, много читал и несколько позже обнаружил несомненное дарование в литературном жанре дневника. Пушкин сблизился с ним на почве бесед на научные темы, быть может, еще более на почве легких бесед на любовные темы, а всего сильнее, обсуждая план своего побега за границу. Дерпт лежал у самых ворот в Европу, на большой дороге в чужие края, и Алексей Вульф был рад содействовать знаменитому поэту в деле его освобождения.

Назад Дальше