Пушкин - Леонид Гроссман 40 стр.


Пушкина поместили в резиденции самого дедушки Гончарова — в красном доме, воздвигнутом на обрыве над прудами. Широкие каменные ступени, хрустальные люстры на золотых снопах — все напоминало дворцовое убранство. В гостиной висел портрет основателя гончаровских богатств — калужского посадского Афанасия Абрамовича Гончарова, сумевшего выйти из торговых мещан в потомственные дворяне. Смышленый взгляд, энергичный подбородок; белые букли парика, черный бархатный камзол с кружевными манжетами; в левой руке он держит письмо Петра I, который покровительствовал предприимчивому купцу и сообщал ему из Голландии, что подыскал для его дела «искусного плотинного мастера».

Местные предания восполняли живописную характеристику старинного портретиста. В духе эпохи, Афанасий Гончаров установил на своих заводах железную дисциплину, вызывавшую постоянные побеги фабричных, а в 1752 году и открытое их возмущение, сурово подавленное владельцем. Через два года был обнаружен «злой умысел» взорвать фабрику с помощью горшка с порохом. Афанасий Абрамович твердой рукой подавлял недовольство своих рабочих, а при Екатерине II, лично посетившей Полотняный завод, довел до небывалого расцвета все свои предприятия. К началу восьмидесятых годов XVIII века он владел бесчисленными парусными, бумажными и чугунолитейными заводами в разных губерниях и насчитывал до семидесяти пяти вотчин.

Внук его и тезка Афанасий Николаевич Гончаров, дедушка Натальи Николаевны, не унаследовал хозяйственных дарований своего кряжистого предка. Пушкин увидел перед собой типичного русского барина екатерининского времени, изнеженного в наслаждениях и безделии, известного своим безудержным влечением к роскоши и женщинам, успевшего протратить на свои барские затеи многомиллионное состояние. Крупный богач и расточитель, он подносил великим князьям породистых коней, жил годами в Вене, восхищаясь парадами, придворными маскарадами и торжествами. В своих калужских поместьях он устраивал знаменитые охоты, отправляясь в дальние леса за Медынь, где зверя пугали оркестры роговой музыки, возглавлявшие отряды охотников со сворами. Балы его славились в губернии и в Москве. «Громко жил Афанасий Николаевич», вспоминали старики Полотняного завода.

Дед искренно хотел проявить былую щедрость в отношении любимой внучки, но мог создать только видимость свадебного дара. Он выделил ей в приданое часть нижегородского села Катунки с двумя сотнями крепостных; но имение было заложено в опекунском совете, и на «девицу Наталью» переводился вместе с даром и долг в сто восемьдесят тысяч рублей.

В дополнение к этому сомнительному подарку старик предоставлял в собственность внучке колоссальную бронзовую статую Екатерины II, отлитую в Берлине для украшения парков Полотняного завода. Старик уверял, что торговцы медью предлагали за памятник сорок тысяч. Он повел показать Пушкину многопудовую драгоценность, приобретенную Гончаровыми в память «высочайшего» посещения их заводов и фабрик в 1775 году.

Пушкин увидел гигантскую бронзовую Екатерину в римском панцыре и просторной мантии, спадающей с плеча на невысокую колонну с раскрытой книгой законов. На подножии латинская надпись гласила «Мейер слепил, Наукиш отлил, Мельцер отделал в 1786 году». В приданое Наталья Николаевна получила двести пудов меди, отлитых в пышную скульптуру XVIII века, которую мудрено было превратить в украшение молодого хозяйства и нельзя было расплавить, как изображение «высочайшей особы».

Пушкину пришлось повозиться с этой медной «бабушкой» (как называл ее поэт в своих письмах к невесте). Приехав в Петербург, он провел часть лета в хлопотах о расплавке бронзовой статуи.


В последних числах июля Пушкин узнал от Хитровой о внезапном «возмущении» в Париже. Первые сведения глухо сообщали о бегстве Карла X и о кандидатуре герцога Орлеанского на престол Бурбонов. В последующие дни экстренная дипломатическая почта, а затем и газеты сообщили подробности трехдневной французской революции, вызванной грубым попранием конституционной хартии, приказами короля об отмене свободы печати, избирательных законов и роспуске парламента. Борясь на баррикадах, парижский народ в три дня разбил правительственные войска и снова, как в 1793 году, низложил династию. «С престола пал другой Бурбон», вспоминал через год этот исторический момент Пушкин. Под свежим впечатлением событий он писал из Москвы Хитровой, что они переживают «самую замечательную минуту нашего столетья». Но на общем отношении его к событиям сказались отчасти воззрения политического салона Фикельмонов, где Пушкин получил первые известия об Июльской революции. Ироническое отношение к «королю-буржуа» и к таким его сторонникам, как Талейран, интерес к Шатобриану, заявившему о своем отказе присягать Луи-Филиппу[62] — такова была оценка европейских событий в дипломатическом кругу, из которого поэт получал сведения о революции. Переписка Фикельмонов (позднейшей эпохи) развивает положения о современной Франции, напоминающие высказывания Пушкина в письме к Хитровой от 21 августа и позднейшие свидетельства Вяземского об отношении его друга к перевороту 1830 года. Но как поэт Пушкин первым делом отмечает, что новая революционная песнь «Парижанка» не стоит прежней «Марсельезы». Тем самым определяется его высокая оценка знаменитого республиканского гимна, ставшего выражением и символом европейской буржуазной революции.

Шаtoбpиaн (1768–1848).

С портрета Жиродэ.


В Москве Пушкина ожидали новые заботы — умирал Василий Львович. Старого поэта даже в тяжелом состоянии не оставляла любовь к поэзии. За месяц до смерти он еще был на концерте знаменитой Каталани и отблагодарил ее французским четверостишием. Тогда же он написал послание в стихах своему племяннику — восхищенный отзыв о его последних творениях и теплое поздравление с обручением:

Следует просьба скорее напечатать «Годунова» назло всем парнасским пигмеям. Примечательно и последнее пожелание — отдаться жизненному счастью, но при этом «не забывать муз». Филолог XVIII века сказывается в его последнем завете гениальному поэту: «Язык обогащай!» Трогательна французская приписка старого «арзамасца» к его посвящению, очевидно, читанному предварительно племяннику и вызвавшему критические замечания слушателя: «Направляю к тебе мое послание, с поправками, которые я только что внес в него. Сообщи мне, дорогой Александр, доволен ли ты ими? Я хочу, чтоб это послание было достойно такого поэта-чародея, как ты, и одновременно ударяло по глупцам и завистникам». Умирающий «Вот я вас» не сдавался. Недаром его «Эпитафия самому себе» гласила:

Накануне смерти старика Пушкин застал его в забытьи, но с номером «Литературной газеты», в которой лишь недавно было напечатано одно из его последних стихотворений. «Как скучны статьи Катенина», заметил он племяннику по поводу тяжеловесных «Размышлений и разборов», заполнявших критический отдел дельвигова «Вестника». Так ли, мол, нападала легкая конница «Арзамаса»? Пушкин, видимо, вполне разделял мнение дяди и обессмертил его последний отзыв в своих письмах: «Каково? вот что значит умереть честным воином le cri de guerre à la bouche»[63]. По преданию, сообщенному Анненковым, утром 20 августа Василий Львович еще смог дотащиться до шкафов своей богатейшей библиотеки, отыскал своего любимого Беранже и через некоторое время, тяжело вздохнув, умер над французским песенником.

Июльская революция 1830 года. Призыв 27 июля.

Литография.


Пушкин принял на себя устройство похорон, разослал от своего имени траурные извещения, возглавлял литературную группу погребальной процессии, в которой участвовали Вяземский, Погодин, Языков, Дмитриев, братья Полевые, князь Шаликов и другие. «С приметной грустью молодой Пушкин шел за гробом своего дяди», заметил один из участников кортежа. Поэт был привязан к Василию Львовичу гораздо более, чем к своему отцу, и помнил в нем своего первого наставника на путях в лицей, в «Арзамас» и в русскую поэзию. Это был не только ближайший родственник, но и «дядя на Парнасе», один из тех, кто входил в «сладостный союз поэтов…» Пушкин всегда живо ощущал эту неразрывную связь всех «питомцев муз и вдохновенья». На кладбище Донского монастыря, где похоронили Василия Львовича, он навестил могилу Сумарокова.

«Смерть дяди, — писал в те дни Пушкин, — и хлопоты по сему печальному случаю расстроили опять мои обстоятельства… На-днях отправляюсь я в Нижегородскую деревню, дабы вступить во владение оной». Речь шла о далекой Кистеневке, расположенной близ родового села Болдина и предоставленной Сергеем Львовичем старшему сыну по случаю его женитьбы. 31 августа Пушкин выехал из Москвы, захватив с собой английских поэтов и несколько тетрадей, заполненных планами, набросками и строфами.

«Смерть дяди, — писал в те дни Пушкин, — и хлопоты по сему печальному случаю расстроили опять мои обстоятельства… На-днях отправляюсь я в Нижегородскую деревню, дабы вступить во владение оной». Речь шла о далекой Кистеневке, расположенной близ родового села Болдина и предоставленной Сергеем Львовичем старшему сыну по случаю его женитьбы. 31 августа Пушкин выехал из Москвы, захватив с собой английских поэтов и несколько тетрадей, заполненных планами, набросками и строфами.

VII БОЛДИНСКИЙ КАРАНТИН


Нижегородская вотчина Пушкиных сильно отличалась от родового поместья Ганнибалов. Лукояновский уезд, где находилось село Большое, или Базарное, Болдино, ничем не напоминал Опочецкий округ Псковской губернии. Ни глубоких озер, ни высоких холмов, ни укрепленных городищ, ни зеркальной Сороти; вместо них —

Если в «Михайловской губе» ощущалась близость старинных западных рубежей — Польши, Литвы, Ливонии, — то на границах Симбирской губернии давал себя знать Восток. Вокруг Болдина раскинулись мордовские деревни, а по соседней речке Пьяне тянулись татарские селения (в настоящее время с этой местностью соседствуют Чувашская, Мордовская и Татарская автономные социалистические республики). В XVII столетии эти разноплеменные поселки средневолжского плёса поддерживали Степана Разина в его борьбе с правительственными войсками. От Жигулей и Самарской луки сюда шли сказания и песни поволжской вольницы. Неудивительно, что Пушкин в Болдине с увлечением отдавался своему любимому занятию — собиранию народного творчества.

На первый взгляд просторы безлесной местности понравились Пушкину. Судя по его письмам, «степь да степь» приглянулась ему. По крестьянским преданиям, он ездил верхом в Казаринские кусты и соседние рощи, записывая, «какие местам названия, какие леса, какие травы растут, о чем птицы поют…» Располагал к работе и прочный дедовский дом под деревянной крышей, обнесенный дубовым частоколом.

Но с переменой погоды Пушкин сильно заскучал в своем «печальном замке», где только и можно было наблюдать, что «дождь и снег, и по колени грязь…» Перед ним зловеще чернели ворота, на которых, по преданию, его самовластный дедушка повесил француза-учителя. За оградой усадьбы — убогая вотчинная контора, старая покосившаяся церковь Здесь наблюдал поэт зачерченный им в «Шалости» сельский жанр: без шапки мужичок, «под мышкой гроб ребенка…». А дальше, у большой дороги, раскинулся печальнейший сельский погост, многократно зарисованный Пушкиным в его болдинских записях:

Кладбищенские мысли навевались и последними событиями: с персидской границы по Кавказу и Волге ползла «индийская зараза», или «сарацинский падеж», по образной терминологии поэта, а по тогдашнему латинскому произношению — колера-морбус. Это была первая в России эпидемия холеры; ее смешивали с чумой (в болдинских письмах Пушкина мор 1830 г. называется безразлично обоими этими терминами). Деревни оцеплялись, устанавливались карантины, к околицам приставляли караульных, отводились избы под больницы. Пушкин высмеивал санитарные приказы графа Закревского[64] и произносил крестьянам речи о борьбе с холерой, над которыми сам иронизировал в своих письмах.

Осень выдалась хлопотливая и тревожная. В Болдине Пушкин узнал, что предоставленная ему земля с двумя стами крепостных не составляет особого имения, а является частью деревни в пятьсот душ; необходимо было приступить к разделу. Болдинский конторщик составил прошение в Сергачский уездный суд. Последовало соответствующее распоряжение земскому суду, и 16 сентября дворянский заседатель ввел Пушкина во владение сельцом Кистеневым, Темяшевым тож, при реке Чеке, впадающей в Пьяну.

Болдино.


Это был старинный опальный поселок. Сюда грозный барин Лев Александрович Пушкин выселял из Болдина крепостных «за самодурство и бунты». В своих необычных названиях — Самодуровка, Бунтовка — улицы деревни хранили воспоминания о своем прошлом. Крестьяне здесь жили в большой нужде, черно и грязно, в подслеповатых курных избенках.

Став владельцем этой бедной деревеньки, Пушкин был вынужден разбираться в документах вотчинной конторы, выслушивать претензии крепостных на разорившего их бурмистра, читать «смиренные жалобы, писанные на засаленной бумаге и запечатанные грошом», «возиться с заседателями, предводителями и всевозможными губернскими чиновниками». Все это раскрыло перед ним особый мир провинциальных повытчиков, уездной ябеды, захолустного «крапивного семени». В качестве землевладельца ему приходилось просматривать хозяйственные книги, вникать в оброчные ведомости, сопоставлять размер недоимок и казенного долгу, знакомиться с «ревизскими сказками» и тетрадями расхода мирских денег. Документы эти оказались историческими источниками для полной кистеневской летописи. Пушкин привез с собой в Болдино второй том «Истории русского народа» Полевого, которая воспринималась им теперь в свете подлинной жизни одного глухого русского селения. Так возникла «История села Горюхина», в которой пародия на приемы и методы ученых историков нисколько не заслоняет живых и подлинных черт быта пушкинской вотчины, где в старину крепостных били «по погоде»[65], «забривали в рекруты», сажали «в железы»; с появлением же приказчика-кровососа «в три года Горюхино совершенно обнищало, приуныло, базар запустел, песни Архипа Лысого умолкли. Половина мужиков была на пашне, другая служила в батраках, ребятишки пошли по миру…» Горестный сарказм горюхинской истории, широко развернувший на нескольких страницах картину разнузданного произвола бурмистров и удручающего бесправия разоряемых крестьян, приводил к огромному и безотраднейшему обобщению всей жизни и всего строя крепостной России.

Наряду с такими зарисовками Пушкин работал и над первой серией своих новелл. В одном из болдинских писем он сообщает, что занялся сочинением «сказочек» (получивших впоследствии общее заглавие «Повестей Белкина»), Материалом для них послужили в большинстве случаев некоторые предания, воспоминания, житейские эпизоды, лично подмеченные или бытовавшие, в устной (а подчас и книжной) традиции. Московская вывеска гробового мастера Адриана Прохорова на Никитской, по соседству с домом Гончаровых, навеяла Пушкину фабулу «Гробовщика». Воспоминание о старинном кишиневском приятеле — бесстрашном дуэлисте и боевом офицере полковнике Липранди — легло в основу «Выстрела». Разъезды поэта-странника, ожидания и ночевки на почтовых станциях сообщили бытовую оправу «Станционному смотрителю». В «Метели» и «Барышне-крестьянке» опыт личных наблюдений, видимо, сочетался с некоторыми литературными традициями. В сжатой и прозрачной форме большинство этих повестей вскрывает трагические противоречия человеческих отношений. Проза пушкинских новелл эскизна и легка, как его собственные рисунки пером, как беглые наброски «быстрых» рисовальщиков, которые он так любил за их воздушность и выразительность. Именно так сам он характеризует графические очерки Ленского, чертившего сельские пейзажи «пером и красками слегка…»

В Болдине Пушкин закончил в основном свой «труд многолетний» — дописал восьмую и девятую главы «Евгения Онегина» и набросал десятую главу, которая дошла до нас лишь в немногих отрывках. В этих главах характеры двух центральных героев получили окончательное раскрытие. Скитания Онегина по России с ее чудесными пейзажами, ярмарочной суетой и народными песнями о поволжской вольнице обнаруживают оторванность его от жизни родины, сознание внутренней опустошенности, непричастности к общему делу, обидной ненужности. В противовес этому поздняя вспышка его увлечения Татьяной до конца раскрывает в петербургской княгине все ту же пленительную, задумчивую, простую и любящую «прежнюю Таню»; от всех соблазнов блестящего великосветского адюльтера она уходит в личное строгое одиночество, свободное от сделок с совестью и лживой маскировки страстей. Из пестрой сутолоки своего «модного дома» она рвется душой

Ее влечёт в бедное жилище, в старый сад, под листву сельского погоста, где покоится хранительница народных поверий и сказаний — воспитавшая ее крепостная крестьянка.

Барри Корнуоль (1787–1874).

Назад Дальше