Пушкин - Леонид Гроссман 46 стр.


Понимание его личности связывается теперь у Пушкина с новой его концепцией великих политических переворотов. В отличие от его раннего преклонения перед образами одиноких самоотверженных и обреченных героев, как Занд, Лувель или Риэго, он считает теперь, что подлинный творец будущего это герой, выражающий «творящий дух истории», мощно поворачивающий колесо времени, отважно ведущий за собой труд, и мысль своего поколения. Петр, поднявший Россию на дыбы, — спаситель России, хотя бы он и спасал ее «уздой железной». В этом его значение борца с темными силами и великого реформатора своей родины. Недаром в тридцатые годы Пушкин сближает имена Петра I, Разина и Пугачева, понимая их как разные типы русского революционного действия; Петр для него теперь «воплощенная революция». В западной истории его образу отчасти соответствуют, по мысли поэта, Робеспьер и Бонапарт. Не во всем сочувствуя этой революционности Петра, Пушкин преклоняется перед ее силой и действием. «Петр Великий один — целая всемирная история», пишет он в 1836 году Чаадаеву.

И. Н. Нащокин (1800–1881)

С портрета акварелью К И. Брюллова


Эту основную идею «Медного всадника» верно отметил его первый критик — Белинский: «Эта поэма — апофеоза Петра Великого, самая смелая, какая могла только прийти в голову поэту, вполне достойному быть певцом великого преобразователя».

Другой герой поэмы — Евгений, которому суждено вступить в борьбу с «мощным властелином судьбы», раскрывается автором как человек слабый и совершенно не подготовленный к трудному акту политического протеста. Он беден и лишен дарований, ему не хватает «ума и денег», то-есть основных двигателей окружающего общества. Все пути к успехам и широкой деятельности для него закрыты: это не носитель новаторских идей, как Петр, не мыслитель, не строитель, не борец. Евгений показан вначале как маленький человек, для которого вопросы личного благополучия и семейного устройства важнее огромных жизненных Заданий государства и великих целей национального роста. Петербургу Петра, грозящему Швеции и призывающему к себе все флаги мировой торговли, он противопоставляет только «свою Парашу». Созданный для сладостных мечтаний и домашней идиллии, он не понимает законов политической борьбы. Пути истории и великие задачи государственных строителей вне его кругозора.

Но пережитая Евгением катастрофа преображает его. Из глубины личного страдания возникает философское осознание мировых порядков:

Одновременно зарождается критическая мысль (об основании Петербурга) и растет смелый протест против «строителя чудотворного». Новое глубокое восприятие жизни приводит пассивного созерцателя к титанической схватке с «державцем полумира». Но первое же ответное движение медного исполина обращает его в бегство и бросает в безумие.

Так созревает общефилософская идея Пушкина. Теперь, в отличие от периода создания стихотворения «Кинжал», поэт осуждает все одиночные, не связанные с народом и значит безнадежные политические выступления. Книга Радищева, убийства Коцебу и герцога Беррийского, военные заговоры в Испании, Неаполе, Португалии, Петербурге, Варшаве — все это слагается в единое представление о «неравной борьбе», о мужестве отчаянном и безрассудном, обрекающем на гибель общее великое дело. В своих письмах и записях 1826 года Пушкин говорит о «безумных» замыслах, о «несчастных» участниках восстания, о «ничтожности» их средств, о «необъятной силе» их противника. В 1830 году в статье о записках Самсона Пушкин говорит о «безумце Лувеле».

Вид Сенатской площади в Петербурге. С акварели Петерсона (1806)

(1833)

Такие определения уже подготовляют концепцию и терминологию «Медного всадника». Но, в отличие от реакционной Европы двадцатых годов, в центре пушкинской поэмы — великий герой государственного зодчества. Трагизм раскрывающейся здесь борьбы в том, что против могучей передовой силы истории выступает обреченный на гибель одинокий бунтарь, убежденный в своей правоте и отстаивающий свое представление о справедливости и мудрости.

Такой образ привлекал внимание Пушкина; первоначально поэт даже предполагал связать судьбу Евгения с личностью его предков, которые в эпоху Петра мужественно выступали против «построения С.-Петербурга» и участвовали в стрелецком бунте. Как раз в эпоху написания «Медного всадника» составляются планы повести о московском восстании 1682 года, где выводится и «полковник стрелецкий», очевидно известный Циклер, казненный 4 марта 1697 года вместе с Федором Матвеевичем Пушкиным («С Петром мой пращур не поладил — И был за то повешен им…»). В первоначальной редакции «Медного всадника» — в рукописи «Родословная моего героя» — судьба Езерских при Петре изображалась в тех же тонах:

Сбоку приписано: «За связь с Циклером».

В другом варианте:

Традицию этого предка и должен был продолжать герой поэмы. Новый враг Петра изображен в «Медном всаднике» обнищалым потомком исторических родов, блиставших некогда «под пером Карамзина», то-есть в средневековой Руси, но ныне совершенно забытых.

Но с ростом замысла тема реакционного сопротивления отступила перед более глубокой философско-политической проблемой, широко и обобщенно раскрывающей трагедию человека с его частным миром, безжалостно растоптанного неумолимым ходом истории, воплощенной в образе непреклонного и стремительного медного всадника.

Нет сомнения, что в этом осмысливании исторического пути Пушкиным глубоко была пережита и драма современного ему передового поколения, сраженного в безнадежной борьбе. От «буйного стрельца», хорошо знакомого поэту по родословным преданиям, он обращается к новейшим «пустынным сеятелям свободы», с которыми был так близко связан личными отношениями.

Из декабристов к образу Евгения наиболее близок Кюхельбекер, которого Пушкин высоко ценил за его мужество и бесконечно жалел за страдания, но о котором все же писал в 1826 году, что он «охмелел в чужом пиру». В лицейские годы Кюхельбекера считали безумным[77]; не лишено интереса, что в первоначальных набросках поэмы герой ее был «сочинителем». Его жест перед памятником Петра имеет аналогии с поведением Кюхельбекера на Сенатской площади 14 декабря, где он действовал в каком-то самозабвении, целился в великого князя Михаила Павловича, распоряжался невпопад людьми и «скрылся побегом», а на следствии проявил большую растерянность и замешательство. Евгений в «Медном всаднике» — менее всего исторический, портрет, но черты живого современника могли отразиться на его типовом образе, как на ранних героях Пушкина отразились черты Чаадаева или братьев Раевских.

Как одиноких борцов эпохи своей молодости, Пушкин жалеет и своего Евгения; но в 1833 году он уже не усматривает в его жесте «урок царям». Как и в 1821 году, он глубоко сочувствует своему «мученику», но если в то время могила Карла Занда представлялась ему вечной угрозой «преступной силе», — теперь его раздавленный мятежник гибнет бесславно, без отзвука и ответа, не имея даже надгробья, похороненный «ради бога» на пустынном острове чужими и безвестными руками.

Ему противопоставлен образ героя, увековеченного в бронзе, победоносно осуществившего свой революционный замысел и воздвигнувшего на берегах европейского моря цитадель новой Российской государственности. Слабосильному мятежнику, кончившему безумием, противостоит в «Медном всаднике» государственный зодчий, полный «великих дум», ветхому домишке, заброшенном/ наводнением на пустынный остров, — торжественный Петербург с его «дворцами и башнями»; угрозе Евгения: «Ужо тебе!..»— пролог поэмы «Красуйся, град Петров, и стой — Неколебимо, как Россия…»

Никогда еще Пушкин не выражал с такой неотразимой энергией свое преклонение перед Петром-преобразователем, выражающим поступательный ход исторического процесса.

Стих «петербургской повести» остался в русской поэзии непревзойденным по мощи своих ритмов и пластической энергии выражения Даже бред помешанного принимает в этой поэме скульптурные очертания монументального ваяния:

В «Медном всаднике» свою мысль о Петре Пушкин, как Фальконет, высекает резцом и отливает в бронзе.

Никогда еще Пушкин не выражал с такой неотразимой энергией свое преклонение перед Петром-преобразователем, выражающим поступательный ход исторического процесса.

Стих «петербургской повести» остался в русской поэзии непревзойденным по мощи своих ритмов и пластической энергии выражения Даже бред помешанного принимает в этой поэме скульптурные очертания монументального ваяния:

В «Медном всаднике» свою мысль о Петре Пушкин, как Фальконет, высекает резцом и отливает в бронзе.

20 ноября, после трехмесячного путешествия, поэт вернулся в Петербург с богатейшей творческой жатвой, снова собранной в осеннем Болдине.

XI «В ЗЛАТОМ КРУГУ ВЕЛЬМОЖ»


В воскресенье, 25 марта 1834 года, Пушкин был приглашен на обед к члену государственного совета Сперанскому, в ведении которого находилась та типография, куда поступала для печати «История Пугачева». За столом говорили об александровской эпохе.

«Вы и Аракчеев, вы стоите в дверях противоположных этого царствования, как гении зла и блага», сказал государственному деятелю поэт.

Поклонник французских идей, Сперанский ценил Пушкина и рад был его приветствию. Еще в момент появления «Руслана и Людмилы» ссыльный министр писал из Тобольска о юном поэте: «Он имеет замашку и крылья гения». Теперь знаменитый законовед мог обстоятельно обосновать свое восхищение талантом Пушкина, не только поэта, но и прозаика, ученого, биографа. «Пишите историю своего времени», закончил он свою лестную реплику поэту.

Это был один из заветных замыслов самого Пушкина: «Должно описывать современные происшествия, — говорил он в 1827 году Вульфу, — теперь уже можно писать и о царствовании Николая, и о 14 декабря».

С 1834 года Пушкин был поставлен в новые условия для наблюдения за текущей государственностью.

«Пожалованный» 31 декабря 1833 года в камер-юнкеры («что довольно неприлично моим летам», записал Пушкин в своем дневнике), поэт решил воспользоваться своим приближением ко двору для правдивых и острых зарисовок его представителей: «сделаюсь русским Данжо».

Так назывался один из «мемуаристов» Людовика XIV, изображавший в своих протокольных записях пустой и бездушный быт королевского двора. Возможно, что Пушкин, называя это имя, имел в виду и другого знаменитого мемуариста той же эпохи — гениального дворцового памфлетиста XVII века герцога де-Сен-Симона, впервые издавшего «Дневник маркиза Данжо». По крайней мере в записях Пушкина о Николае I и его дворе чувствуется не столько протокольный наблюдатель, сколько негодующий сатирик.

Сопровождая жену на балы в Аничков дворец, к Бобринским, Шуваловым, Уваровым, Салтыковым, Трубецким, Фикельмонам, Пушкин мог собрать богатейшие материалы для сатирических изображений современного Петербурга. Получив возможность постоянно наблюдать Николая I, он заносит в свой дневник и в свои письма ряд заметок, свидетельствующих о его действительном «возвращении в оппозицию» (как он открыто заявил Вульфу). Он осуждает царя за огромные суммы, цинически и бессмысленно расточаемые придворным фаворитам в годину народного голода; он критикует назначение на высшие посты людей с сомнительной репутацией, произвольные нарушения главой правительства общих порядков судопроизводства и правил приема в гвардию, его деспотические запреты русским проживать за границей, его бесцеремонное вмешательство в семейные дела своих подданных. Особенно возмущает Пушкина правительственная перлюстрация интимной семейной переписки: «Царь не стыдится давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина. Что ни говори, мудрено быть самодержавным».

Пушкин клеймит царя и за его распущенность. Поэту ясны особые виды державного волокиты на его красавицу-жену. «Двору хотелось, чтоб N. N. танцовала в Аничкове», отмечает он в своем дневнике, применяя термин двор в качестве синонима императора. Сейчас же после назначения Пушкина камер-юнкером, в январе 1834 года, Николай I приступает к открытому ухаживанию за Натальей Николаевной. «На бале у Бобринских император танцовал с Наташей кадриль, а за ужином сидел возле нее», сообщает Надежда Осиповна Пушкина своей дочери 26 января 1834 года. Николай I начинает изображать из себя поклонника, кавалера и «рыцаря» Натальи Николаевны.

В письмах поэта к жене явственно звучит его ревнивая тревога («Не кокетничай с царем», «твои кокетственные отношения с соседом» и пр.). Если Александр I был заклеймен Пушкиным в эпиграммах, Николай I получил позорящее клеймо в дневниках и письмах поэта.

Таковы же впечатления Пушкина от одного из первых сподвижников Николая I — его вице-канцлера Нессельроде. Это был сухой и бездарный чиновник, приверженец Меттерниха в международных делах, получивший меткое прозвище «австрийского министра русских иностранных дел». Воинствующий легитимист, он подготовил в 1815 году реставрацию Бурбонов, отнесся враждебно к греческому восстанию, проявлял неизменную ненависть к «очагу революции» — Франции, неуклонно отстаивал теснейший союз России с реакционнейшей Австрией.

В течение почти всего двадцатилетия своей общественной жизни Пушкин был по службе связан с этим «карликом и трусом» (по определению Тютчева), бесталанным царским наемником по руководству внешней политикой, угождавшим превыше всего реакционной Европе, презиравшим Россию, ненавидевшим всякое проявление независимой мысли. Именно ему приходилось делать доклады Александру I о Пушкине и весьма серьезно влиять своими заключениями на печальную судьбу опального поэта. Когда в начале 30-х годов Пушкин был допущен к работе в архивах, Нессельроде добился ограничения неблагонадежного сочинителя в пользовании государственными документами: по его представлению дела Петровской тайной канцелярии выдавались Пушкину лишь с особого разрешения министра внутренних дел. Вице-канцлер настороженно наблюдает за работой поэта-историка. Это был враг, тщательно законспирированный, далекий и недосягаемый, безукоризненный в непосредственных отношениях, крепко забронированный от недовольства своего подчиненного расположением государей, громким титулом, огромным состоянием, международной известностью и высшими знаками политических отличий. Это расстояние делало его почти неуязвимым для поэта и представляло влиятельному министру неограниченные возможности в скрытой борьбе правительственной партии с фрондирующим «сочинителем».

Но Пушкин прекрасно понимал характер Нессельроде и заклеймил его мимоходом в своем дневнике. Вице-канцлер славился своим непомерным корыстолюбием. Правительство в некоторых случаях играло на этой склонности своего «европейского» представителя. Так, по случаю своей коронации Николай I пожаловал в «вечное и потомственное владение» Нессельроде, «не в пример другим», обширное поместье в Тамбовской губернии, размером в четыре тысячи семьсот сорок две десятины, представляющее особенные выгоды. Заграничная печать отметила неуместность награждения крепостными «в двадцать шестой год XIX века, когда во всем мире перестали считать людей предметами дарения». Но Нессельроде был далек от таких соображений и нес легко свою репутацию одного из богатейших русских «душевладельцев». Стяжательные инстинкты вице-канцлера заслужили соответствующую оценку Пушкина. 14 декабря 1833 года поэт записал в своем дневнике: «Кочубей и Нессельроде получили по 200 000 на прокормление своих голодных крестьян, — эти четыреста тысяч останутся в их карманах… В обществе ропщут, — а у Нессельроде и Кочубея будут балы — (что также есть способ льстить двору)».

Но особенную вражду питала к Пушкину жена вице-канцлера, одна из виднейших представительниц общеевропейской монархической партии и руководительница первого политического салона в николаевском Петербурге. По определению ее поклонника, французского роялиста Фаллу, это была женщина «упрямая и жестокая». Она представляла в Петербурге воинствующую контрреволюцию, свившую себе гнездо в Сен Жерменском предместье Парижа и в салоне Меттернихов в Вене. Живя во Франции в эпоху Реставрации, она вращается исключительно в среде «ультра-роялистов». «Все, что я здесь вижу и слышу, — пишет она своему мужу из Парижа, — внушает мне величайшее отвращение к слову «свобода», и, если бы я была русским императором, я не отказывалась бы от клички «деспот».

В последней фразе слышится активный политик, каким, в действительности и была М. Д. Нессельроде. В европейском обществе она неофициально представляла русское министерство иностранных дел, возглавляемое ее сановным супругом. Политическая деятельность, всецело направленная на службу реакции, была ее призванием. Живя в Париже, она встречается в салонах с Талейраном, Шатобрианом и будущим Луи-Филиппом, но предпочитает знаменитым гостиным палату депутатов, где слушает Бенжамена Констана, Кювье, Гизо, Ройе-Коллара, чрезвычайно интересуясь проблемой парламентского красноречия. Она, несомненно, отличалась умом и широким политическим опытом, обогащенным личным общением с крупнейшими государственными деятелями Запада. Пушкин не любил, чтоб его врагов считали дураками[78]; он боролся обычно с людьми сильными и умными.

Назад Дальше