Острова утопии. Педагогическое и социальное проектирование послевоенной школы (1940—1980-е) - Коллектив авторов


Острова утопии Педагогическое и социальное проектирование послевоенной школы (1940—1980-е) Коллективная монография

И. Кукулин, М. Майофис, П. Сафронов

НАМЫВАЯ ОСТРОВА: позднесоветская образовательная политика в социальных контекстах

1

Существует четыре формы возникновения островов.

Первая – вулканическая: суша на поверхности воды образуется из застывшей лавы после извержений подводного вулкана или тогда, когда он сам поднимается и оказывается выше поверхности океана.

Вторая – формирование атолла: кораллы, выросшие вокруг вулканического острова, продолжают тянуться к солнцу и надстраивают гору даже после того, как она скрывается под водой – например, в результате сдвигов земной коры или колебаний уровня моря. Остров складывается из «домиков» миллионов мертвых кораллов.

Третья – когда часть материковой плиты скрыта океаном, а на его поверхности остается остров, сложенный из коренных пород материка, или даже целая отдельная плита – своего рода отросток большой суши, отделенный от нее проливом.

Четвертая – намывная. Такие острова возникают на мелководье океана или реки из песка, который наносится веками на мель, пока мель не становится сушей.

Иногда острова намывают искусственно. Так недавно создали остров Пеберхольм между Данией и Швецией, чтобы соединить две страны мостом через пролив Эресунн. Сейчас строят цепочку островов вдоль берега Объединенных Арабских Эмиратов – чтобы пляжей было больше. Такие острова конструируются специальными машинами, которые достают песок и гальку со дна реки или моря и насыпают из них все более высокую гору, пока она не начинает торчать из воды.

В повседневной жизни есть похожие практики, но они гораздо менее заметны. Бывает так, что людям приходится действовать каждый день в неудобных, трудных условиях, которые они не могут изменить, – например, в тоталитарном или авторитарном государстве. В этой ситуации люди каждый день понемногу изменяют эти условия и идеологический язык, на котором они должны говорить. Возникает социальное пространство с иными условиями, чем в окружающем его «большом» обществе. Оно гораздо меньше заметно внешнему наблюдателю, чем остров в океане, однако для человека, оказавшегося на сколько-нибудь продолжительное время внутри этого новосозданного пространства, отличия не только очевидны – новые условия начинают неумолимо изменять его/ее жизнь.

Некоторые острова вырастают в социальной жизни подобно коралловым – постепенно, благодаря переосмыслению рутинных практик и институтов и наращиванию многообразных колоний на социальных поверхностях, которые возникли давно и ничем особенно («из воды») не выдаются.

Центральные власти или местное начальство могут в любой момент уничтожить остров или, по крайней мере, подровнять так, чтобы верхушка не торчала из волн. Те, кто борются за единство уровня, могут руководствоваться идеями агрессивного уравнительства, но в некоторых случаях – и высокими этическими побуждениями. Они тоже стремятся создать идеальный социальный ландшафт. Поэтому их планы и стремления – важная часть социальной истории.

Те, кто намывает острова, не обязательно являются адептами «островной» жизни, читай – элитистами, которым было бы важно разделить общество на «своих» и «чужих». Нет, часто их работа обусловлена безвыходностью ситуации и стремлением создать хотя бы какое-то пространство для самостоятельного социального действия. Продолжая метафору, можно сказать, что «намыватели» таких островов часто надеются, что все море покроется такими островами или что их остров со временем превратится в новый материк. Элитизм может возникнуть (или не возникнуть) потом – как результат, но не как причина.

Даже после «уравнивания» память об изменении ландшафта остается. Пережившие это изменение, как правило, сохраняют сознание социальных «островитян», у которых есть необычный, отличный от других опыт.

Эта книга – о концепциях и практиках намывания «социальных островов» в советском школьном образовании.

2

Одна из наиболее устойчивых черт постсоветского российского образования – его бурное перманентное реформирование на всех уровнях. На протяжении всех постсоветских лет реформа идет на институциональном уровне (в 2010-е – слияние школ, детских садов, институтов, создание федеральных окружных и исследовательских университетов и т.п.), на методическом и содержательно-дидактическом (диверсификация программ в 1990-е и все большая унификация в 2010-е) – и на многих других.

Разнонаправленные действия властных инстанций вызывают общественные дискуссии, в которых нынешняя ситуация чаще всего сравнивается с положением в советском высшем и (особенно) среднем образовании. Советская школа, однако, предстает в этих спорах как единое, максимально обобщенное и мифологизированное целое, которое оценивается либо однозначно положительно, либо столь же однозначно отрицательно. Сторонники советской школы утверждают, что в ней якобы «хорошо учили» и у нее была «большая воспитательная роль»1, противники – что школа была предельно идеологизированной и централизованной, а программы – консервативными и ригидными2. Соответственно, кризис современного школьного образования в России объясняется то дурным влиянием советской школьной политики, то, гораздо чаще, следствием того, что советское наследие незаслуженно забыто.

Поразительным образом само это «наследие» сегодня изучено не слишком подробно. Существует ряд исследований школы 1930-х – начала 1950-х годов, но школа 1960 – 1980-х обсуждается и реже, и куда менее систематически, чем «сталинская», – а ведь современная российская школа наследует среднему образованию обоих этих периодов. Обобщающие работы советского времени часто содержат множество ценной информации и заслуживают самого серьезного внимания, однако на их содержание и даже на методологию очень большое влияние оказала цензура3 – если не считать очень немногочисленных исследований, выполненных и опубликованных на Западе4. Кроме того, советские монографии чаще всего рассматривают школу изолированно, а ее место в общественно-политическом контексте обсуждают исходя из наиболее значительных событий соответствующей эпохи, как они были представлены в советской историографии – Гражданской и Великой Отечественной войн, индустриализации и т.п.

В постсоветское время статьи и книги по новейшей истории среднего образования выходили редко5. Очень немногие исследования обсуждают место школы в «большом» контексте советского общества6, а последовательное изучение советской образовательной политики начато только в недавние годы7. Но и здесь очевиден недостаток работ, посвященных позднесоветскому периоду и особенно междисциплинарных исследований, рассматривающих в общем контексте педагогику, образовательную политику и их репрезентации в искусстве.

Предлагаемая коллективная монография – попытка заполнить эти лакуны и создать основу для более плодотворного изучения генеалогии современной российской школы, в том числе и ее ценностных оснований. В этой книге советская школа 1940 – 1980-х годов рассматривается в широком сравнительном контексте, чтобы можно было выделить как ее специфически советские особенности, так и черты, обусловленные общими социальными процессами, которые шли параллельно в «первом» и «втором» мире – по обе стороны «железного занавеса»8. («Вторым миром» здесь мы называем группу стран, которые в советской печати обозначались как «социалистический лагерь», «первым миром» – «развитые капиталистические страны».)

Наша предварительная гипотеза состояла в том, что сильные стороны позднесоветского образования, как ни странно, были обусловлены его скрытым разнообразием. Диверсификация образования была постепенной, не декларировалась открыто и не получала публичного обсуждения. Она достигла максимума к концу перестройки9: воспользовавшись метафорой, предложенной нами в начале этой статьи, можно было бы сказать, что намытых островов стало так много, что океан оказался заполнен большими архипелагами.

Диверсификация происходила с большим трудом и наталкивалась на большое количество идеологических, политических и административных ограничений. Тем не менее в целом этот процесс развивался довольно последовательно. В его основе лежало разнообразие представлений о том, как будет выглядеть человек будущего, которого предполагали формировать в ходе образовательного процесса разные деятели послевоенной эпохи.

Возникновение этого разнообразия моделей стало возможным потому, что в 1950 – 1960-е годы произошла приватизация государственной утопии будущего человека и общества и государство перестало восприниматься как абсолютный монополист, которому только и может быть доверена такая работа. В эти десятилетия существовало всего три сферы, где такая «приватизация утопии» могла быть произведена с некоторым успехом: искусство, образование и, в гораздо меньшей степени, публицистика на философские и научные темы10.

Поэтому основное внимание в нашей книге уделяется событиям и процессам 1940 – 1960-х годов, в первую очередь – тем новым тенденциям, которые формировались в эти десятилетия. Гораздо меньше в монографии сказано о процессах в советском образовании 1970 – 1980-х. Мы предполагаем, что именно утопические проекты, выработанные в 1940 – 1960-е, обусловили ту диверсификацию советского школьного образования, о которой мы говорим, отчасти они сохраняют скрытое влияние и сегодня.

Несмотря на распространенное мнение о всеобъемлющем государственном контроле над всеми сферами жизни советского общества, многие из изученных нами образовательных инициатив существовали как бы в тени партийного и бюрократического аппарата, иногда приобретая полулегальный, «партизанский» характер. В СССР и странах «второго мира» образовательные эксперименты были одной из немногих возможностей для социального действия, позволявшего формировать «авторскую» модель будущего. Именно поэтому многие социально активные и творческие люди, которые в условиях демократических обществ могли бы найти для себя самые разные формы самореализации и стать политиками, социальными активистами, журналистами и бизнесменами, в социалистических странах посвящали себя школьно-педагогическим экспериментам.

Некоторые образовательные и социальные модели, созданные в СССР и странах «второго мира» во времена «холодной войны», до сих пор сохраняют творческий потенциал. Мы имеем в виду самые разные институции, от гуманитарных и математических школ, организованных в СССР в 1960 – 1970-е годы, до необычных форм внешкольного обучения, таких как ЭДАС – Экспериментальная детская архитектурная студия, созданная художниками-нонконформистами в 1977 году и действующая в Москве и сегодня. Возникшее в 1960-е годы коммунарское движение стало школой гражданского самосознания для многих представителей нынешней российской культурной, научной, медийной и политической элиты – не только в Москве и Ленинграде, но и в «малых» городах11.

Аналогичные эффекты можно видеть и в других странах Центральной и Восточной Европы. Так, в Венгрии значительная часть культурного истеблишмента 1990 – 2000-х в 1960 – 1970-е годы прошла через летние лагеря под руководством Эстер Левелеки, начавшей свои педагогические эксперименты еще в 1938 году.

В целом в советской школьной политике 1950 – 1980-х годов можно проследить два борющихся, конфликтных направления: движение к разнообразию и стремление к унификации, выражающееся в неуклонных попытках создать единую, общую для всех учителей и образовательных учреждений шкалу оценки образовательной деятельности. Стремление к идеологически мотивированному единообразию до сих пор оказывает негативное влияние на образовательную политику в России, а диверсификация является потенциально плодотворным опытом, который требует учета и дальнейшего изучения.

3

Поскольку образование по природе своей проективно, оно неотделимо от создания образа желаемого будущего и поэтому всегда связано с утопией. С другой стороны, будучи деятельностью конкретных личностей в конкретной материальной среде, образование осуществляется через претворение утопических целей в технологию, то есть через проектирование определенного способа достижения будущего.

Утопия и проект являются неустранимыми измерениями любой образовательной деятельности. Понятое таким образом соединение утопического и проективного заставляет критически отнестись к влиятельной трактовке утопии, распространившейся под воздействием Карла Манхейма. Для Манхейма, ориентировавшегося на опыт европейской политики начала ХХ века, идеология выражает взгляды правящих кругов, в те времена обычно более или менее консервативных, а утопия – взгляды репрессированных групп, надеющихся на резкое изменение их положения12. Однако в случае образования утопия оказывается естественной средой самоопределения всех участников образовательного процесса вне зависимости от их доступа к власти.

Особенность советского государства заключалась в том, что его политическая система основывалась на своего рода «принуждении к утопии». В СССР, а затем и в других странах «социалистического лагеря» было построено идеократическое общество13, основанное на совершенно иных принципах, чем те, что имел в виду Манхейм: правящие круги использовали риторику утопии, которую, однако, прагматически переосмысливали в зависимости от текущего момента14. Эту особенность точно отметили известные историки Михаил Геллер и Александр Некрич, назвав свой очерк истории Советского Союза «Утопия у власти»15. Государство настойчиво претендовало на занятие универсальной педагогической позиции, из которой оно воспитывало собственных граждан. Официальное «принуждение к утопическому мышлению» дискредитировало саму идею проектирования будущего.

Советский Союз просуществовал почти 74 года (даже коммунистический Китай пока что имеет менее длительную историю). За это время выросло несколько поколений людей, для которых язык официально принятой коммунистической утопии был языком социализации – и единственно допустимым языком публичного высказывания. Поэтому при необходимости реализовать какие-либо общественные инициативы, хотя бы теоретически дозволенные государством, любые акторы начинали «борьбу за язык», за внесение своих смыслов в уже существовавшие идиомы. Так достаточно бедный первоначально идеологический словарь приобретал бесконечное число расширений. Каждое слово служило знаком разных – и даже противоположных – понятий, провоцируя возникновение концептуальной омонимии.

Обращение к истории советской средней школы в сравнительной перспективе предоставляет шанс проследить возникновение такой концептуальной омонимии в том поле, которое имело решающее значение для трансляции, испытания и перетолкования официального языка. Именно школьная политика стала пространством, в котором особенно заметна внутренняя неоднородность советских идеологических трендов и разнообразие проектов будущего, реально существовавших в СССР.

В конце 1940-х годов в условиях новой конфигурации международной политики процессы скрытого переозначивания идеологем приобрели особое значение. Представленные в этой монографии исследования позволяют увидеть, как в 1940 – 1980-е годы в Советском Союзе и странах Восточной Европы возник целый ряд утопических проектов в сфере образования и воспитания детей школьного и дошкольного возраста, которые с политической точки зрения располагались в диапазоне от вполне официальных до радикально оппозиционных. Некоторые из этих проектов так и остались нереализованными, некоторые были реализованы лишь частично, некоторые дали жизнь институциям, практикам и методикам, которые продолжают существовать и по сей день.

1950 – 1960-е годы стали временем, когда в странах «первого» и «второго» мира вновь, после перерыва в три десятилетия, началось бурное производство утопических проектов. Это совпадение было вызвано кризисом модерных обществ и их переходом в новое, постиндустриальное состояние16. Наша монография позволяет соотнести и некоторые из этих проектов, созданных в разных странах, и методы и формы их частичной реализации. Эти утопии составляют наследие не только России или только постсоветских государств, но и европейской образовательной культуры в целом.

В западноевропейской педагогике ХХ века интенсивно развивались идеи гуманизации и ориентации обучения и воспитания на конкретного ребенка с его интересами и склонностями (child-centered education). Раньше всего такие идеи получили институциональное воплощение в США, благодаря концепции прогрессивной педагогики Джона Дьюи. Однако уже в 1920-е годы европейские педагоги создали влиятельное международное движение «Содружество нового образования» (New Education Fellowship, NEF), у истоков которого стояли, как ни странно, участники английских теософских кружков17. С NEF в межвоенный период сотрудничали такие разные по своим теоретическим взглядам философы, как Мартин Бубер и Карл Густав Юнг, а само Содружество проводило съезды по всему миру, в том числе в Австралии, Новой Зеландии и Южной Африке. В Германии и Франции педагогические течения, предлагавшие конкретные методы гуманизации школьного образования, назывались соответственно «Reformpädagogik» и «Éducation nouvelle»18.

И в США, и в Европе между двумя мировыми войнами «новое», «реформистское» или прогрессивное образование было частной инициативой и педагогическим мейнстримом опознавалось как гетеродоксия. Оно охватывало небольшое количество школ, и только отдельные элементы новой системы – такие, как психологические тесты, – получили более широкое распространение19. Значительный перелом произошел в 1940-е годы и был более заметен в Европе, чем в США: новые принципы школьного образования институционализируются и выводятся на уровень национальной школьной политики20.

Дальше