— Господь ниспошлет спасенье.
— О, да подарит он меня перед смертью такою надеждой, чтобы не умирать в отчаянье!.. Я еще за все страдания его поблагодарю, за тот крест, который несу, за то, что чернь требует мою голову, а на сеймах меня изменником называют, за мое разорение, за покрывший меня позор, за горькую ту награду, что я от обеих сторон получаю!
Умолкнув, воевода воздел исхудалые руки к небу, и две крупные слезы, быть может последние в жизни, скатились из его очей.
Скшетуский, не в силах сдержаться, упал перед воеводой на колени, схватил его руку и прерывающимся от глубокого волнения голосом молвил:
— Я солдат и иной избрал путь, но пред заслугами твоими и страданиями низко склоняю голову.
С этими словами шляхтич и соратник Вишневецкого прильнул устами к руке того самого русина, которого несколько месяцев назад вместе с другими называл изменником.
А Кисель положил ладони ему на голову.
— Сын мой, — тихо проговорил он, — да пошлет тебе господь утешение, да направит он тебя и благословит, как я благословляю.
* * *Переговоры, не успев толком начаться, в тот же день зашли в тупик. Хмельницкий приехал на обед к воеводе довольно поздно и в прескверном настроении. Первым делом он заявил, что все сказанное вчера о перемирии, о созыве комиссии на троицу и об освобождении перед началом комиссии пленных говорилось им спьяну, теперь же он видит, что его хотели провести. Кисель попытался его улестить, успокаивал, объяснял, доказывал, но было это — по словам подкомория львовского — все равно что surdo tyranno fabula dicta[44]. И вел себя гетман столь дерзко, что комиссары не могли не пожалеть о вчерашнем Хмельницком. Пана Позовского он ударил булавой потому лишь, что тот не вовремя на глаза попался, хотя изнуренный болезнью Позовский и без того был на волосок от смерти.
Не помогали ни выказываемые комиссарами расположение и добрая воля, ни уговоры воеводы. Только опохмелясь горелкой и отменным гущинским медом, гетман повеселел, но ни о каких публичных делах не дал даже заикнуться, твердя: «Пить так пить — рядиться завтра будем!» В три часа ночи он потребовал, чтобы воевода отвел его в свою опочивальню, чему тот противился под разными предлогами, поскольку умышленно запер там Скшетуского, всерьез опасаясь, как бы при встрече гордого рыцаря с Хмельницким не вышло какой-нибудь неожиданности, пагубной для молодого человека. Но Хмельницкий настоял на своем и пошел в опочивальню. Кисель последовал за ним. Каково же было его удивление, когда гетман, увидев рыцаря, кивнул ему и крикнул:
— Скшетуский! Ты почему не пьешь с нами?
И дружески протянул руку.
— Болен я, — ответил, поклонясь, поручик.
— И вчера уехал. Без тебя и веселье было не веселье.
— Такой он получил приказ, — вмешался Кисель.
— А ты, воевода, помалкивай. Я його знаю: непростая птица! Не захотел глядеть, как вы мне почести воздаете. Но что другому бы не сошло, этому сойдет: я его люблю, он мой друг сердечный.
Кисель от удивления широко раскрыл глаза, гетман же неожиданно обратился к Скшетускому:
— А знаешь, за что я тебя люблю?
Скшетуский покачал головой.
— Думаешь оттого, что ты аркан на Омельнике перерезал, когда я никто был и точно зверь затравлен? Нет, не за то! Я тебе тогда перстень дал с прахом гроба господня, но ты, строптивец, не показал мне этого перстня, когда попал в мои руки, а я тебя все же отпустил, — выходит, мы квиты. Не потому я тебя люблю. Ты мне иную оказал услугу, за что я тебе навек благодарен и почитаю другом.
Скшетуский в свой черед удивленно уставился на Хмельницкого.
— Видал, как дивятся, — словно обращаясь к кому-то четвертому, сказал гетман. — Ладно, припомню тебе, что мне в Чигирине рассказали, когда мы с Базавлука туда пришли с Тугай-беем. Расспрашиваю я всех о недруге своем Чаплинском, которого найти не сумел, а мне и говорят, как ты с ним обошелся после первой нашей встречи: мол, одной рукой за чуприну, другой за шаровары схватил да дверь им вышиб, — ха! — и морду в кровь разбил собаке!
— Верно, так я и сделал, — ответил Скшетуский.
— Ой, хорошо сделал, славно придумал! Я еще до него доберусь, иначе к чему комиссии да переговоры? Непременно доберусь и по-своему позабавлюсь, однако же и ты его хорошо отделал.
Затем, оборотившись к Киселю, гетман стал наново повторять рассказ:
— За чуприну его уцепил да за портки, слышь-ка, поднял, как слизняка, двери вышиб и на двор…
И расхохотался так, что загудело в светелке и эхо докатилось до соседней комнаты.
— Прикажи подать меду, любезный пан воевода, надобно выпить за здоровье этого рыцаря, моего друга.
Кисель приоткрыл дверь и крикнул слугу, который тотчас принес три кубка гущинского меда.
Гетман чокнулся с воеводой и со Скшетуским, выпил — хмель, видно, сразу бросился ему в голову, лицо засмеялось и душа развеселилась; обратившись к поручику, он крикнул:
— Проси, чего хочешь!
Румянец выступил на бледных щеках Скшетуского, на минуту воцарилось молчанье.
— Не бойся, — сказал Хмельницкий. — Слово — олово: проси, чего хочешь, только Киселевых дел не касайся.
Хмельницкий, даже нетрезвый, оставался себе верен.
— Коли мне позволено расположением твоим воспользоваться, любезный гетман, я потребую от тебя правого суда. Один из твоих полковников меня обидел…
— Шею ему урiзати! — гневно перебил рыцаря Хмельницкий.
— Не о том речь: вели только ему принять мой вызов.
— Шею ему урiзати! — повторил гетман. — Кто таков?
— Богун.
Хмельницкий заморгал глазами, потом хлопнул себя по лбу.
— Богун? — переспросил он. — Богун убит. Менi король писав, что он в поединке зарублен.
Скшетуский остолбенел. Заглоба говорил правду!
— А что тебе Богун сделал? — спросил Хмельницкий.
Щеки поручика вспыхнули еще ярче. Он не мог решиться рассказать о княжне полупьяному гетману, боясь услышать от него какое-нибудь непростительное оскорбленье.
Его выручил Кисель.
— Это дело серьезное, — молвил он, — мне рассказывал каштелян Бжозовский. Богун у этого рыцаря невесту умыкнул и неведомо где спрятал.
— Так ищи ее, — сказал Хмельницкий.
— Я искал на Днестре, где она укрыта, но не смог найти. Говорят, он ее в Киев хотел отправить и сам туда собирался, чтобы там обвенчаться. Дозволь же мне, любезный гетман, в Киев за ней поехать, ни о чем не прошу больше.
— Ты мой друг, ты Чаплинского поколотил… Можешь ехать и искать ее везде, где пожелаешь, — я тебе разрешаю, и тому, у кого она пребывает, передашь мой приказ отдать ее в твои руки, а еще пернач получишь на проезд и письмо к митрополиту, чтоб по монастырям у монахинь искать позволил. Мое слово — олово!
Сказавши так, гетман крикнул в дверь, чтоб Выговский шел писать письмо и приказ составил, а Чарноту, хотя был пятый час ночи, отправил за печатью. Дедяла принес пернач, а Донцу было велено взять две сотни конных и проводить Скшетуского до Киева и далее, до первых польских сторожевых постов.
На следующий день Скшетуский покинул Переяслав.
Глава XIX
Если Заглоба томился в Збараже, то не менее его томился Володы„вский, истосковавшись без ратных трудов и приключений. От времени до времени, правда, выходили из Збаража хоругви для усмирения разбойных ватаг, проливавших кровь и сжигавших села на берегах Збруча, но то была малая война — одни только стычки — хотя оттого, что зима стояла долгая и морозная, весьма обременительная, требующая многих усилий, а славы приносящая мало. Поэтому пан Михал каждый божий день приставал к Заглобе, уговаривая идти на выручку Скшетускому, от которого давно уже не было никаких известий.
— Верно, он там в какую-нибудь передрягу попал, а то и голову сложил,
— говорил Володы„вский. — Непременно надо нам ехать. Погибать, так вместе.
Заглоба особенно не противился, поскольку — как утверждал — вконец замшавел в Збараже и сам диву давался, как еще не оброс паутиной, однако с отъездом медлил, рассчитывая вот-вот получить от Скшетуского хотя бы записку.
— Пан Ян у нас не только отважен, но и смекалист, — отвечал он Володы„вскому на его настоянья, — обождем еще несколько дней, вдруг придет письмо и окажется, что в экспедиции нет нужды?
Володы„вский, признавая справедливость этого аргумента, вооружался терпением, хотя время все медленнее для него тянулось. В конце декабря ударили такие морозы, что даже разбои прекратились. В окрестностях стало спокойно. Единственным развлечением сделалось обсуждение общественных новостей, как из рога изобилия сыпавшихся на серые збаражские стены.
Толковали о коронации и о сейме и о том, получит ли булаву князь Иеремия, имевший на то больше оснований, чем любой другой полководец. Возмущались теми, кто утверждал, что благодаря возобновлению переговоров с Хмельницким один лишь Кисель будет возвышен. Володы„вский по этому поводу несколько раз дрался на поединках, а Заглоба напивался пьян — появилась опасность, что он совсем сопьется, поскольку не только с офицерами и шляхтой водил компанию, но и не гнушался гулять у мещан на крестинах, на свадьбах — особенно пришлись ему по вкусу их меды, которыми славился Збараж.
Толковали о коронации и о сейме и о том, получит ли булаву князь Иеремия, имевший на то больше оснований, чем любой другой полководец. Возмущались теми, кто утверждал, что благодаря возобновлению переговоров с Хмельницким один лишь Кисель будет возвышен. Володы„вский по этому поводу несколько раз дрался на поединках, а Заглоба напивался пьян — появилась опасность, что он совсем сопьется, поскольку не только с офицерами и шляхтой водил компанию, но и не гнушался гулять у мещан на крестинах, на свадьбах — особенно пришлись ему по вкусу их меды, которыми славился Збараж.
Володы„вский всячески ему за это выговаривал, внушая, что не пристало шляхтичу якшаться с особами низкого рода, ибо тем самым умаляется достоинство всего сословия, но Заглоба отвечал, что тому виной законы, дозволяющие мещанам скоропалительно богатеть и такие наживать состояния, какими достойна владеть только шляхта; он пророчил, что наделение простолюдинов чересчур большими правами к добру не приведет, но от своего не отступался. И трудно было его за то винить в унылую зимнюю пору, когда всяк терзался неуверенностью, скукой и ожиданьем.
Мало-помалу, однако, все больше княжьих хоругвей стягивалось к Збаражу, что предвещало по весне начало военных действий. У многих на душе повеселело. Среди прочих приехал пан Подбипятка с гусарской хоругвью Скшетуского. Он привез известия о немилости, в каковой пребывает при дворе князь, о смерти Януша Тышкевича, киевского воеводы, на место которого — по всеобщему мнению — будет назначен Кисель, и, наконец, о тяжкой болезни, приковавшей к постели в Кракове коронного стражника Лаща. Что касалось войны, пан Лонгинус слыхал от самого князя, будто возобновится она разве что в случае крайних обстоятельств, ибо комиссары отправлены были к казакам с наказом идти на всяческие уступки. Рассказ Подбипятки соратники Вишневецкого встретили с возмущеньем, а Заглоба предложил отправить в суд протест и основать конфедерацию, поскольку, заявил, не хочет видеть, как пропадают плоды его трудов под Староконстантиновом.
Так, за обсуждением новостей, в тревогах и сомненьях, прошли февраль и половина марта, а от Скшетуского по-прежнему не было ни слуху ни духу.
Тем упорнее стал Володы„вский настаивать на отъезде.
— Не княжну теперь, — говорил он, — а Скшетуского искать настало время.
Время, однако, показало, что Заглоба был прав, откладывая отъезд со дня на день: под конец марта с письмом, адресованным Володы„вскому, прибыл из Киева казак Захар. Пан Михал тотчас вызвал к себе Заглобу; они заперлись с посланцем в отдельной комнате, и Володы„вский, сломав печать, прочитал нижеследующее:
— «По всему Днестру, до Ягорлыка пройдя, не обнаружил я никаких следов. Полагая, что княжна спрятана в Киеве, присоединился к комиссарам, с которыми проследовал до Переяслава. Оттуда, получив нежданно позволение Хмельницкого, прибыл в Киев и ищу ее везде и всюду, в чем мне споспешествует сам митрополит. Наших здесь не счесть — у мещан хоронятся и в монастырях, однако, опасаясь черни, знаков о себе не подают, чрезвычайно тем поиски затрудняя. Господь меня на всем пути направлял и не только охранил, но и расположил ко мне Хмельницкого, посему, смею надеяться, и впредь помогать будет и милостью своей не оставит. Ксендза Муховецкого нижайше прошу отслужить молебен, и вы за меня помолитесь. Скшетуский».
— Слава господу-вседержителю! — воскликнул Володы„вский.
— Тут еще post scriptum, — заметил Заглоба, заглядывая через плечо друга.
— И верно! — сказал маленький рыцарь и стал читать дальше: — «Податель сего письма, есаул миргородского куреня, сердечно обо мне пекся, когда я в Сечи пребывал в плену, и ныне в Киеве помогал всемерно, и письмо доставить взялся, не убоявшись риска; будь любезен, Михал, позаботься, дабы он ни в чем не нуждался».
— Ну, хоть один порядочный казак нашелся! — сказал Заглоба, подавая Захару руку.
Старик пожал ее без тени подобострастия.
— Получишь вознагражденье! — добавил маленький рыцарь.
— Вiн сокiл, — ответил казак, — я його люблю, я не для грошей тутки прийшов.
— И гордости, гляжу, тебе не занимать, многим бы шляхтичам не грех поучиться, — продолжал Заглоба. — Не все среди вас скоты, не все! Ну да ладно, суть не в этом! Стало быть, в Киеве пан Скшетуский?
— Точно так.
— А в безопасности? Я слыхал, чернь там крепко озорничает.
— Он у Донца живет, у полковника. Ничего ему не случится: сам батько Хмельницкий Донцу под страхом смерти приказал его беречь пуще глаза.
— Чудеса в решете! С чего это Хмельницкий так возлюбил нашего друга?
— Он его давно любит.
— А сказывал тебе пан Скшетуский, что он в Киеве ищет?
— Ясное дело, он же знает, что я ему друг! Мы и вместе с ним, и поврозь искали, как не сказать было?
— Однако же не нашли по сю пору?
— Не нашли. Ляхiв там еще тьма, и все прячутся, а друг про дружку никто ничего не знает — отыщи попробуй. Вы слыхали, что там зверствует черный люд, а я своими глазами видел: не только ляхiв режут, но и тех, что их укрывают, даже черниц и монахов. В монастыре Миколы Доброго двенадцать полячек было, так их вместе с черницами в келье удушили дымом; каждый второй день кликнут клич на улице и бегут искать, изловят и в Днепр. Ой! Скольких уже поутопили…
— Так, может, и ее убили?
— Может, и убили.
— Нет, нет! — перебил его Володы„вский. — Ежели Богун ее туда отправил, значит, приискал безопасное место.
— Где, как не в монастыре, безопасней, а и там находят.
— Уф! — воскликнул Заглоба. — Думаешь, она могла погибнуть?
— Не знаю.
— Видно, Скшетуский все же не теряет надежды, — продолжал Заглоба. — Господь тяжкие ему послал испытанья, но когда-нибудь и утешить должен. А ты сам давно из Киева?
— Ой, давно, пане. Я ушел, когда комиссары через Киев ехали обратно. Багацько ляхiв с ними бежать хотело и бежали, несщаснi, кто как мог, по снегу, по бездорожью, лесом, к Белогрудке, а казаки за ними, кого ни догонят, всех убивали. Багато втекло, багато забили, а иных пан Кисель выкупил, пока имел грошi.
— О, собачьи души! Выходит, ты с комиссарами ехал?
— С комиссарами до Гущи, потом до Острога. А дальше уж сам шел.
— Пану Скшетускому ты давно знаком, значит?
— В Сечи повстречались; он раненый лежал, а я за ним ходил и полюбил, как дитину рiдную. Стар я, некого мне любить больше.
Заглоба крикнул слугу и велел подать меду и мясного. Сели ужинать. Захар с дороги был утомлен и голоден и поел с охотой, потом выпил меду, омочив в темной влаге седые усы, и молвил, причмокнув:
— Добрый мед.
— Получше, чем кровь, которую вы пьете, — сказал Заглоба. — Впрочем, полагаю, тебе, как человеку честному и Скшетускому преданному, к смутьянам нечего возвращаться. Оставайся с нами! Здесь тебе хорошо будет.
Захар поднял голову.
— Я письмо вiддав и пойду, казаку середь казаков место, негоже мне с ляхами брататься.
— И бить нас будешь?
— А буду. Я сечевой казак. Мы батька Хмельницкого гетманом выбрали, а теперь король ему прислал булаву и знамя.
— Вот тебе, пан Михал! — сказал Заглоба. — Говорил я, протестовать нужно?
— А из какого ты куреня?
— Из миргородского, только его уже нету.
— А что с ним сталось?
— Гусары Чарнецкого под Желтыми Водами в прах разбили. Кто жив остался, теперь у Донца, и я с ними. Чарнецкий добрый жолнiр, он у нас в плену, за него комиссары просили.
— И у нас ваши пленные есть.
— Так оно и должно быть. В Киеве говорили, первейший наш молодец у ляхiв в неволе, хотя иные сказывают, он погибнул.
— Кто таков?
— Ой, лихой атаман: Богун.
— Богун в поединке зарублен насмерть.
— Кто ж его зарубил?
— Вон тот рыцарь, — ответил Заглоба, указывая на Володы„вского.
У Захара, который в ту минуту допивал уже вторую кварту меду, глаза на лоб полезли и лицо побагровело; наконец он прыснул, пустив из носу фонтан, и переспросил, давясь от смеха:
— Этот лицар Богуна убил?
— Тысяча чертей! — вскричал, насупя бровь, Володы„вский. — Посланец сей чересчур много себе дозволяет.
— Не сердись, пан Михал, — вмешался Заглоба. — Человек он, видать, честный, а что обходительности не научен, так на то и казак. И опять же: для вашей милости это честь большая — кто еще при такой неказистой наружности столько великих побед одержал в жизни? Сложенья ты хилого, зато духом крепок. Я сам… Помнишь, как после поединка таращился на тебя, хотя собственными глазами от начала до конца весь бой видел? Верить не хотелось, что этакий фертик…
— Довольно, может? — буркнул Володы„вский.
— Не я твой родитель, понапрасну ты на меня злишься. Изволь знать: мне бы хотелось, чтобы у меня такой сын был; дашь согласие, усыновлю и отпишу все, чем владею! Гордиться нужно, великий дух в малом теле имея… И князь не много тебя осанистей, а сам Александр Македонский едва ли ему в оруженосцы годится.