Эйнштейн. Его жизнь и его Вселенная - Уолтер Айзексон 39 стр.


В написанной для лондонской The Times статье, где излагались основы теории относительности, Эйнштейн шутливо упомянул, к чему это может привести. “Когда речь заходит о теории относительности, сегодня в Германии меня называют немецким ученым, а в Англии я считаюсь швейцарским евреем, – писал он. – Если бы из меня хотели сделать пугало, все было бы наоборот: я бы стал швейцарским евреем в Германии и немецким ученым в Англии!”29

И это было совсем не смешно. Всего через несколько месяцев после того, как он стал мировой знаменитостью, именно так и произошло. Было объявлено, что в начале 1920 года Эйнштейну будет вручена престижная золотая медаль Британского королевского астрономического общества. Но из-за протестов шовинистически настроенных борцов за чистоту нравов этой чести он удостоен не был30. Однако гораздо более зловещим было то, что вскоре в его родной стране маленькая, но все время растущая группка людей громко заговорила о том, что Эйнштейн скорее еврей, чем немец.

Одинокий скиталец

Эйнштейн любил изображать себя отшельником. Смеялся он заразительно, но его смех был похож на странные звуки, издаваемые тюленем. Иногда этот смех был скорее обидным, а не ободряющим. Он любил бывать в компании музыкантов и рассуждать за чашкой крепкого кофе с сигарой. При этом существовала едва заметная стена, отделяющая его даже от семьи и близких друзей31. Еще со времени “Академии Олимпия” он часто посещал многие кладовые ума, но дальних уголков сердец избегал.

Он не любил, когда его стесняли, и бывал холоден с членами своей семьи. Однако ему нравилось поддерживать хорошие отношения с друзьями-интеллектуалами, дружба с многими из которых продолжалась всю его жизнь. Он доброжелательно относился к людям всех возрастов и званий, попадавшим в его поле зрения, ладил с сотрудниками и коллегами, стремился быть доброжелательным по отношению ко всему человечеству. До тех пор пока ему не предъявляли чрезмерных требований или не ожидали от него бурного проявления эмоций, Эйнштейн мог поддерживать приятельские и даже близкие отношения.

Такая смесь холодности и сердечности была причиной какой-то не совсем обычной отрешенности Эйнштейна, когда он оказывался в потоке человеческих проблем окружающего его мира. “Мое обостренное чувство социальной справедливости и ответственности перед обществом всегда странно контрастировало с ярко выраженным отсутствием необходимости непосредственного общения с другими людьми и человеческими сообществами, – свидетельствовал он сам. – Я и в самом деле “одинокий скиталец”, никогда не отдававший всего себя ни моей стране, ни моему дому, ни моим друзьям, ни даже моей семье; несмотря на все эти связи, чувство отстраненности никогда меня не покидало, и уединение было мне необходимо”32.

Даже коллеги Эйнштейна удивлялись, насколько его доброжелательные улыбки, раздаваемые всему человечеству, отличались от отчужденности, проявлявшейся в отношениях с близкими людьми. “Я не знаю никого, кто был бы столь одинок и бесстрастен, как Эйнштейн, – говорил один из его соавторов, Леопольд Инфельд. – Его сердце никогда не кровоточило, он спокойно и радостно двигался по жизни, не испытывая сильных эмоций. Его необычайная доброта и любезность были совершенно обезличены, казалось, они исходят от кого-то другого”33.

Макс Борн, еще один близкий друг и коллега Эйнштейна, отмечал ту же характерную черту его поведения, которая, как кажется, объясняет, почему Эйнштейну в какой-то мере удалось остаться в стороне от бедствий, потрясших Европу во время Первой мировой войны. “При всей его доброте, общительности и любви к человечеству он тем не менее был полностью отстранен от своего окружения и составлявших его людей”34.

Создается впечатление, что присущая Эйнштейну отстраненность и научное творчество были каким-то непостижимым образом связаны. По словам его коллеги Абрахама Пайса, эта беспристрастность была следствием сразу бросавшейся в глаза характерной черты Эйнштейна – “отчужденности”, что заставляло его отрицать как традиционную мудрость науки, так и эмоциональную близость. И в науке, и в такой милитаризованной культурной среде, какая была в Германии, легче чувствовать себя нонконформистом и бунтарем, когда можешь легко отстраниться от окружающих. “Отчужденность позволяла ему идти по жизни погруженным в свои мысли”, – говорил Пайс. Она же позволяла ему – или вынуждала его – строить свои теории “целеустремленно и без посторонней помощи”35.

Эйнштейн осознавал наличие противоборствующих сил в своей душе, но, казалось, считал, что так устроены все люди. “Человек одновременно является и обособленным, и общественным существом”, – говорил он36. Его стремление к обособлению вступало в конфликт с желанием дружеского общения, зеркально отражая его стремление к славе и одновременную антипатию к ней. Используя терминологию психоанализа, один из его основоположников Эрик Эриксон описал Эйнштейна так: “Определенное чередование разобщенности и дружелюбия, по-видимому, поддерживало в нем характерологическую особенность, называемую динамической поляризацией”37.

Отстраненность Эйнштейна накладывала отпечаток и на его внебрачные отношения. До тех пор пока женщины не предъявляли ему каких-либо требований и он чувствовал, что в соответствии со своим настроением сам может определять степень их близости, он был способен поддерживать романтические отношения. Но страх, что придется поступиться хоть частью своей независимости, заставлял его начинать бряцать оружием38.

Еще нагляднее это проявлялось в тех случаях, когда дело касалось семьи. Он не всегда был просто холоден, поскольку временами, особенно когда это касалось Милевы Марич, в нем одновременно неистово бушевали силы притяжения и отталкивания. Его проблема, особенно в отношениях с семьей, заключалась в том, что он сопротивлялся проявлению таких же сильных чувств со стороны других. “Он был не способен сопереживать, – написал историк Томас Левенсон. – Он не мог представить себе эмоциональное состояние кого-то другого”39. Сталкиваясь с эмоциями других людей, Эйнштейн старался укрыться за объективной реальностью своей науки.

Коллапс, постигший немецкую валюту, заставил его настаивать на приезде Марич, поскольку из-за обесценивания немецкой марки он не мог себе позволить содержать ее в Швейцарии. Но после наблюдения солнечного затмения, став знаменитым и более независимым финансово, он стал склоняться к тому, чтобы семья осталась в Цюрихе.

Для помощи им Эйнштейн использовал деньги, полученные за чтение лекций в Европе, которые, чтобы избежать конвертирования во все более обесценивавшиеся марки, шли непосредственно Эренфесту в Голландию. Обсуждая свой резервный фонд в твердой валюте, Эйнштейн писал Эренфесту зашифрованные письма о “полученных нами совместно результатах, относящихся к ионам Au” (то есть золота)40. Затем деньги переводились Марич и детям.

Вскоре после второй женитьбы Эйнштейн поехал в Цюрих навестить сыновей. Ганс Альберт, которому тогда было пятнадцать, объявил, что решил стать инженером.

“Думаю, это очень плохая идея”, – ответил Эйнштейн, отец и дядя которого были инженерами.

“Я все же намерен стать инженером”, – заявил мальчик.

Эйнштейн стремительно уехал, и их отношения опять разладились. Они стали еще хуже после того, как Эйнштейн получил злобное письмо от Ганса Альберта. “Он пишет так, как никогда еще ни один приличный человек не писал отцу, – объяснял задетый Эйнштейн своему второму сыну Эдуарду. – Сомневаюсь, что когда-нибудь смогу опять поддерживать отношения с ним”41.

Но тогда Марич была настроена скорее примирительно и не хотела разрыва отношений между ним и сыновьями. Она, уговаривая мальчиков, объясняла, что Эйнштейн “во многих отношениях человек странный”, но он остается их отцом и нуждается в их любви. Он может быть холоден, говорила она, но в то же время “мил и добр”. По мнению Ганса Альберта, “Милева знала, что, несмотря на попытки блефовать, личные неурядицы могли ранить Альберта, и ранить глубоко”42.

Однако уже в том же году Эйнштейн и его старший сын опять регулярно переписываются, обсуждая все от политики до науки. Эйнштейн выражает признательность и Марич. Он шутит, что теперь она, должно быть, счастлива, поскольку ей не приходится терпеть его выходки. “Я планирую скоро приехать в Цюрих, и тогда все плохое мы отбросим прочь. Ты будешь радоваться тому, что дала тебе жизнь: замечательным детям, дому и тому, что ты уже не состоишь в браке со мной”43.

Ганс Альберт действительно поступил в альма-матер своих родителей, Цюрихский политехникум, и стал инженером. Он поступил на работу в сталелитейную компанию, а затем стал научным сотрудником в Политехникуме, где занимался гидравликой и вопросами, связанными с реками. Главным образом из-за того, что при сдаче экзаменов он был первым, отец не только примирился с ним, но и был горд его успехами. “Мой Альберт стал здоровым и крепким парнем, – написал Эйнштейн Бессо в 1924 году. – Он настоящий мужчина, первоклассный моряк, скромный и надежный”.

В конечном счете Эйнштейн сказал то же самое и Гансу Альберту, добавив, что, по-видимому, он был прав, став инженером. “Наука – сложная профессия, – написал он сыну. – Иногда я радуюсь, что ты занимаешься практическими вещами и тебе не надо отыскивать клевер с четырьмя листочками”44.

Единственным человеком, вызывавшим у Эйнштейна сильные чувства, была его мать. Она, умирающая от рака желудка, переехала к ним с Эльзой в конце 1919 года. Вид ее страданий сокрушил свойственную ему – или выставляемую им напоказ – отрешенность от всего человеческого. Когда она умерла в феврале 1920 года, эмоции захлестнули Эйнштейна. “На своей шкуре чувствуешь, что значат кровные узы для человека”, – написал он Цангеру. Как-то Кати Фрейндлих услышала, как Эйнштейн, хвастаясь, говорил ее мужу, астроному, что смерть его не трогает. Она испытала облегчение, узнав, что смерть матери доказала несправедливость его слов. “Эйнштейн, как и любой другой человек, плакал, – сказала она, – и теперь я знаю, что он действительно может быть к кому-то привязан”45.

Рябь от теории относительности

Почти три столетия механическая вселенная Исаака Ньютона, фундаментом которой были законы и безусловная достоверность, формировала психологические основы философии эпохи Просвещения и общественного строя, исходя из веры в причинно-следственные связи, порядок и даже долг. А теперь на ее место пришло представление о вселенной, называемое теорией относительности, или релятивистской механикой, где пространство и время оказались зависимыми от выбора системы координат. Это явное отрицание достоверности, отказ от веры в абсолют, казалось некоторым людям отчасти еретическим и, возможно, даже безбожным. Историк Пол Джонсон в подробной истории ХХ века, Modern Times, пишет [66]: “Это был нож, который помог обществу отдать швартовы, оторваться от традиционного причала и отправиться в свободное плавание”46.

Ужасы большой войны, распад традиционных иерархических связей, наступление эры релятивизма и ее явный разрыв с классической физикой – казалось, все объединилось, порождая неуверенность. “Несколько последних лет мир находится в состоянии тревоги, как в интеллектуальной сфере, так и в области физики, – сказал астроном из Колумбийского университета Чарльз Пур в интервью газете The New York Times через неделю после того, как было объявлено о подтверждении теории Эйнштейна. – Вполне возможно, что вещественные проявления этой тревоги – война, забастовки, большевистский переворот – на самом деле только верхушка айсберга, скрывающая более глубокое возмущение, охватившее весь мир. Тот же дух беспокойства поразил и науку”47.

Окольными путями, скорее благодаря общему недопониманию, чем из преданности идеям Эйнштейна, теорию относительности – релятивистскую механику – стали ассоциировать с новым пониманием релятивизма в морали, искусстве и политике. Стали меньше верить в существование абсолютных понятий, и не только таких, как пространство и время, но и таких, как правда и мораль. В декабре 1919 года редакционная статья в The New York Times называлась “Атака на абсолют”. Газета взволнованно объявляла, что “полностью подорван фундамент, на котором зиждется человеческое мышление”48.

Эйнштейна должно было повергнуть в ужас (впоследствии оказалось, что это так и было) объединение понятий “релятивистский” и “релятивизм”. Есть свидетельства, что он рассматривал возможность назвать свою теорию “теорией инвариантности”, поскольку на самом деле согласно Эйнштейну физические законы объединенного пространства – времени инвариантны, а не относительны.

Более того, ни его мораль, ни даже вкусы не подходили под философию релятивизма. “Относительность физического мира часто неправильно понималась как релятивизм, отрицание или сомнение в объективности правды или моральных ценностей, – сетовал позднее философ Исайя Берлин. – Это в корне противоречило тому, во что верил Эйнштейн. Он был человеком простых и безусловных моральных убеждений, и это проявлялось и в нем самом, и во всем, что он делал”49.

И в науке, и в философии морали Эйнштейн руководствовался требованием достоверности и детерминистскими законами. Если теория относительности и вызвала волнение, нарушившее спокойствие в царстве морали и культуры, дело не в том, во что верил Эйнштейн, а в том, как его интерпретировали.

Одним из таких популяризаторов был, например, английский политик лорд Холдейн, страстно желавший быть философом и человеком науки. В 1921 году он опубликовал книгу “Власть относительности”, где использовал теорию Эйнштейна для обоснования своих собственных политических взглядов. Он считал, что для построения динамически развивающегося общества надо избавиться от догматизма. “Положение Эйнштейна об относительности измерений в пространстве и времени не может рассматриваться изолированно, – писал он. Если его толковать расширительно, легко обнаружить соответствующий аналог в других явлениях природы и вообще в других областях познания”50.

Выводы теории относительности будут иметь большое значение для религии, предупреждал Холдейн архиепископа Кентерберийского. Архиепископ немедленно постарался разобраться в этой теории, но результат был более чем скромен. “Архиепископ, – сообщал один из священнослужителей старейшине английских физиков Дж. Дж. Томсону, – буквально ничего у Эйнштейна понять не может и клятвенно заверяет, что понимает тем меньше, чем больше он слушает Холдейна, чем больше газетных статей читает”.

В 1921 году Холдейн настоял на приезде Эйнштейна в Англию. Вместе с Эльзой они поселились в роскошном городском доме Холдейна, где приставленные к ним лакей и дворецкий совсем их запугали. Маститые английские интеллектуалы, собравшиеся на обед, данный Холдейном в честь Эйнштейна, могли привести в трепет завсегдатаев комнаты отдыха для старейшин в Оксфорде. Там присутствовали Джордж Бернард Шоу, Артур Эддингтон, Дж. Дж. Томсон, Гарольд Ласки и, конечно, сбитый с толку архиепископ Кентерберийский, которому Томсон прочел короткую подготовительную лекцию.

Холдейн посадил архиепископа рядом с Эйнштейном, так чтобы тот мог получить ответы на свои животрепещущие вопросы непосредственно от первоисточника. Какие последствия, задал вопрос его преосвященство, будет иметь теория относительности для религии?

Ответ, по-видимому, разочаровал и архиепископа, и хозяина обеда. “Никаких, – ответил Эйнштейн, – релятивистская механика – вопрос сугубо научный, никак не относящийся к религии”51.

И это, без сомнения, было так. Однако связь между теориями Эйнштейна и адской смесью идей и эмоций, бурлившей в перегретом котле модернизма начала ХХ века, была более сложной. В романе Лоренса Даррелла “Бальтазар” есть герой, утверждающий, что “именно теория относительности ответственна за появление абстрактной живописи, атональной музыки и бессюжетной литературы”.

Конечно, релятивистская механика ни в коей мере не была прямо ответственна за что-либо в этом роде. На самом деле взаимодействие этой теории и модернизма лежит в области мистики. В истории бывают периоды, когда расстановка сил меняет мировоззрение человека. Именно это произошло с искусством, философией и наукой во времена раннего Ренессанса, а затем еще раз с наступлением эпохи Просвещения. Теперь, в начале ХХ века, появление модернизма было связано с разрушением старых структур и отрицанием старых истин. Произошло самопроизвольное возбуждение, частью которого были работы Эйнштейна, Пикассо, Матисса, Стравинского, Шенберга, Джойса, Элиота, Пруста, Дягилева, Фрейда, Витгенштейна и десятков других людей, покинувших старую колею. Они, казалось, порывают связи с классическим способом мышления52.

В книге “Эйнштейн, Пикассо: пространство, время и красота, создающие хаос” историк науки и философ Артур Миллер исследует общие корни теории относительности Эйнштейна, появившейся в 1905 году, и модернистского шедевра Пикассо Les Demoiselles dAvignon (“Авиньонские девицы”), картины, написанной в 1907 году. Миллер отмечает, что они оба были людьми обаятельными, “хотя чуждались проявления эмоций”. Каждый из них по-своему ощущал, что есть некая несправедливость в жесткой охранительной критике их действий, и они оба интересовались дискуссиями об одновременности, пространстве и времени, особенно когда речь шла о работах Пуанкаре53.

Эйнштейн был источником вдохновения для многих художников-модернистов и мыслителей, даже если они и не понимали его. В наибольшей степени это было справедливо в тех случаях, когда художники прославляли такие концепции, как бытие, “свободное от течения времени”. Так это сформулировал Пруст в заключении своего цикла романов “В поисках утраченного времени”. “Как бы я хотел поговорить с тобой об Эйнштейне, – написал Пруст своему другу-физику в 1921 году. – В его теориях, не зная даже алгебры, я не понимаю ни слова. [Тем не менее], кажется, мы одинаково подходим к деформированию времени”54.

Назад Дальше