Более того, американский президент Вудро Вильсон в своей знаменитой программе «Четырнадцать пунктов», которую он предлагал принять и другим союзникам, заявлял о том, что каждая нация должна иметь право самостоятельно определять свое будущее, без вмешательства со стороны других[164]. Но если это было сказано применительно к поляками, чехам и югославам, то это, конечно же, должно было быть применимо и к немцам? Оказалось, что не так. Союзники задались вопросом, а за что они, собственно, сражались, если Германский рейх выйдет из войны, имея на шесть миллионов населения больше и получив значительные дополнительные территории, включая один из самых больших городов Европы? Поэтому объединение Германии и Австрии запретили. Из всех условий мира, касавшихся раздела территорий, это казалось самым несправедливым. Защитники и критики позиции союзников могли обсуждать, насколько выгодны или невыгодны другие условия, и дискутировать по поводу их справедливости или по поводу референдумов, касавшихся территориальных вопросов, например в Верхней Силезии, однако по австрийскому вопросу никакого места для споров не было. Австрийцы желали объединения, немцы были готовы к этому объединению, принцип национального самоопределения требовал объединения. То, что союзники запретили объединение, оставалось постоянным источником раздражения для Германии и обрекло новую «немецко-австрийскую республику» на два десятилетия постоянных конфликтов и кризисов. И лишь немногие ее граждане когда-либо верили в легитимность существования этого государства[165].
Многие немцы понимали, что основанием для запрета на объединение Германии и Австрии, как и основанием многих других пунктов Версальского договора, союзники сделали статью 231, которая обязывала Германию принять на себя «единоличную вину» за развязывание войны в 1914 г. Другие статьи, такие же оскорбительные для немцев, требовали суда над кайзером за военные преступления. Немецкие войска действительно совершали много жестоких действий во время вторжения в Бельгию и северную Францию в 1914 г. Однако несколько дел, рассматривавшихся в Лейпциге в немецком суде, практически одинаково завершились ничем, поскольку немецкий суд не признавал законности большинства обвинений. Из 900 обвиняемых военных преступников, изначально отобранных для проведения суда, только семеро были признаны виновными, тогда как десять были оправданы, а для остальных процесс полностью так и не состоялся. В Германии укоренилось представление, что вся концепция военных преступлений и даже само понятие законов войны были сомнительным изобретением победителей, основанным на лживой пропаганде о воображаемых жестокостях. Все это во многом определило поведение немецких войск во время Второй мировой войны[166].
Подлинной целью статьи 231 тем не менее было обеспечение легитимности установленных союзниками финансовых репараций для Германии. Они должны были компенсировать, в первую очередь французам и бельгийцам, ущерб, причиненный за четыре с четвертью года немецкой оккупации. Франция и Бельгия получили торговые суда общим водоизмещением более 2 млн тонн, 5000 железнодорожных двигателей и 136 000 вагонов, 2,4 млн тонн угля и многое другое. Финансовые выплаты должны были производиться золотом в течение многих лет[167]. А на случай, если бы это не помешало Германии финансировать восстановление своей военной мощи, договор также устанавливал максимальную численность армии — 100 000 человек — и запрещал использование танков и тяжелой артиллерии. Шесть миллионов немецких винтовок, более 15 000 самолетов, свыше 130 000 пулеметов и огромное число другого военного снаряжения должно было быть уничтожено. Немецкие военные суда были демонтированы, Германии было запрещено строить новые большие суда и иметь какие-либо военно-воздушные силы. Таковы были условия мирного договора, поставленные перед немцами западными союзниками в 1918–19 гг.[168]
IIБольшинство немцев встретило все это со скептической тревогой[169]. Чувство негодования и неверия, которое обрушилось на высшие и средние классы немецкого общества как взрывная волна, было практически всеобщим и оказало сильное влияние на многих сторонников умеренных социал-демократов из рабочего класса. Большинство немцев чувствовали, что международная мощь и престиж Германии после объединения в 1871 г. постоянно повышались, а теперь внезапно страна оказалась выброшенной из списка великих держав и покрыта незаслуженным позором. Версальские соглашения были осуждены как навязанный мир, продиктованный в одностороннем порядке без возможности переговоров. Энтузиазм относительно проведения войны, демонстрировавшийся огромным большинством немцев среднего класса в 1914 г., обернулся жгучим негодованием, вызванным условиями мира четыре года спустя.
В действительности мирное соглашение создало новые возможности для внешней политики Германии в Восточной и Центральной Европе, где на месте некогда могущественных империй Габсбургов и Романовых теперь находилось множество препирающихся друг с другом мелких и нестабильных государств, таких как Австрия, Чехословакия, Венгрия, Польша, Румыния и Югославия. Территориальные положения мирного договора были умеренными по сравнению с тем, чего потребовала бы Германия от остальной Европы в случае победы, что в общих чертах было четко отражено в программе, предложенной немецким канцлером Бетманом-Гольвегом в сентябре 1914 г., и что Брест-Литовский мирный договор, заключенный с проигравшими русскими весной 1918 г., ясно продемонстрировал на практике. В случае победы Германии союзники должны были бы выплачивать ей огромные репарации, без сомнения во много раз большие, чем те, которые Бисмарк потребовал от Франции после войны 1870–71 гг. Репарации, которые Германия в результате должна была выплачивать начиная с 1919 г., могли быть обеспечены ресурсами государства и не были чрезмерными, учитывая размеры разрушений, причиненных Бельгии и Франции оккупационными немецкими войсками. Во многих отношениях мирное соглашение 1918–19 гг. стало смелой попыткой примирить принципы и прагматические моменты в существенно изменившемся мире. В других обстоятельствах оно могло иметь шансы на успех. Но не в условиях 1919 года, когда практически любые условия мира отвергались немецкими националистами, которые считали, что их обманом лишили победы[170]. Продолжительная военная оккупация союзниками частей Западной Германии вместе с долиной Рейна с конца войны и почти до конца 1920-х также породила широко распространенное недовольство и усилила националистические настроения в затронутых областях. Один социал-демократ, родившийся в 1888 г. и раньше считавший себя пацифистом, позднее писал: «Я узнал, что такое приклад французской винтовки, и снова стал патриотом»[171]. Хотя на большой территории долины Рейна находились войска британцев и американцев, именно французы здесь и в Caape вызывали больше всего раздражения. Особенное возмущение было вызвано запретом на немецкие патриотические песни и праздники, поощрением сепаратистских движений в той местности и объявлением вне закона радикальных националистических групп. Один шахтер в Сааре утверждал, что новые французские владельцы государственных шахт выражали свою германофобию в жестоком обращении с рабочими[172]. Пассивное сопротивление, особенно среди патриотически настроенных мелких госслужащих, таких как железнодорожные чиновники, которые отказывались работать на новые французские власти, разжигало ненависть к политикам в Берлине, которые приняли такое положение дел, и вело к отрицанию немецкой демократии из-за ее абсолютной беспомощности в этой ситуации[173].
Но если мирное соглашение и возмутило большинство обычных немцев, это было ничто по сравнению с эффектом, который оно произвело на апологетов экстремального национализма, особенно на пангерманистов. Пангерманисты приветствовали начало войны в 1914 г. с безмерным энтузиазмом, граничащим с экстазом. Для людей вроде Генриха Класса это было исполнением мечты всей жизни. Казалось, что наконец события стали идти по их сценарию. Крайне амбициозные планы (аннексии территорий, гегемония в Европе), выдвинутые Пангерманским союзом до войны, теперь могли стать реальностью, когда правительство Бетмана-Гольвега определило набор военных задач, которые для него были очень близки по своему масштабу. Группы давления, например промышленники, и партии вроде консерваторов — все требовали массового присоединения новых территорий к Германскому рейху после победы[174]. Но победа не наступала, и сопротивление аннексионистским настроениям росло. В этих обстоятельствах Класс и пангерманисты начали осознавать, что им было необходимо предпринять еще одну серьезную попытку расширить свое влияние, чтобы снова получить возможность давления на правительство. Но пока они испытывали различные схемы сотрудничества с другими группами для достижения нужного результата, неожиданно их обошло новое движение, основанное Вольфгангом Каппом, бывшим госслужащим, землевладельцем и коллегой бизнес-магната и бывшего члена пангерманистов Альфреда Гугенберга. По мнению Каппа, никакое националистическое движение не могло добиться успеха без широкой поддержки масс, и в сентябре 1917 г. он основал Немецкую народную партию, программа которой строилась вокруг военных задач по захвату территорий, конституционных изменений в сторону авторитаризма и других пунктов платформы пангерманистов. Эта партия, поддерживаемая Классом, промышленниками, бывшим командующим флотом Альфредом фон Тирпицем и всеми группами, ратовавшими за аннексии, включая консерваторов, позиционировала себя как организацию, стоявшую выше партийно-политических дрязг, преданную исключительно немецкому народу и не чуждую какой-либо абстрактной идеологии. К популярной партии присоединились учителя, протестантские пасторы, военные офицеры и многие другие. В течение года Народная партия собрала под свои знамена не менее 1,25 млн человек[175].
Однако все было не совсем так, как казалось. Во-первых, показатели численности были завышены за счет множества двойных подсчетов лиц, зарегистрированных и как отдельные члены, и как участники входящих в состав организаций, поэтому реальная численность партии не превышала 445 000 человек в соответствии с внутренним меморандумом от сентября 1918 г. Кроме того, Класс и пангерманисты были быстро отодвинуты в сторону, поскольку руководство посчитало, что сотрудничество с ними может отпугнуть потенциальных сторонников с менее экстремальными политическими взглядами. Народная партия встретила огромное сопротивление со стороны либералов, а также была под большим подозрением у правительства, которое запрещало вступать в нее офицерам и солдатам и рекомендовало госслужащим никоим образом не помогать ей. Стремление партии призвать под свои знамена рабочий класс раздражало как социал-демократов, направивших яростный поток критики на ее вызывавшую рознь идеологию, так и раненных на войне солдат, присутствие которых (по приглашению) на собрании Народной партии в Берлине в январе 1918 г. закончилось обменом гневными репликами между ними и выступавшими, после чего ярые патриоты в аудитории выкинули приглашенных гостей из зала, и пришлось вызывать полицию, чтобы остановить драку.
Все это указывало на тот факт, что Народная партия в конечном счете была еще одной версией прежних ультранационалистических движений и находилась под еще большим влиянием видных представителей среднего класса. Она не сделала ничего нового, чтобы завоевать поддержку рабочего класса, в ней не было рабочих ораторов, и весь ее демагогический пафос был далек от народа. Она твердо держалась в рамках серьезной политики, избегала насилия и больше, чем кто-либо еще, продемонстрировала банкротство прежних пангерманских политических амбиций, которое еще раз подтвердилось, когда Пангерманский союз оказался не в состоянии выжить в новой политической ситуации в послевоенной Германии и позже исчез в числе прочих мелких политических сект.
IIIЭкстремальное националистическое мировоззрение преобразовала не сама война, а опыт поражения, революция и вооруженный конфликт в конце войны. Важную роль здесь играл миф о «фронтовом поколении» солдат 1914–18 гг., объединенных духом товарищества и самопожертвования, сплотившихся ради героической цели, стоящих выше всех политических, региональных, социальных и религиозных различий. Писатели вроде Эрнста Юнгера, чья книга «В стальных грозах» стала бестселлером, славили военного человека и способствовали быстрому распространению ностальгии по тому чувству единства, которым были охвачены все в военные годы[176]. Этот миф был особенно дорог людям, принадлежащим к среднему классу, для которых трудности и невзгоды, которые они делили с рабочими и крестьянами в окопах во время войны, давали материал для ностальгических литературных произведений в послевоенные годы[177]. Многие солдаты резко осудили революцию 1918 г. Войска, возвращавшиеся с фронта, иногда разоружали и арестовывали рабочие и солдатские советы в районах, через которые они проходили. Некоторые солдаты обращались к радикальному национализму, когда по возвращении революционеры выливали на них поток оскорблений вместо рукоплесканий, заставляли срывать погоны и отказываться от верности черно-бело-красному имперскому флагу. Один такой ветеран позднее вспоминал:
15 ноября 1918 г. я ехал из госпиталя в Бад-Наухайме в свой гарнизон в Бранденбург. Когда я со своим костылем ковылял к Потсдамскому вокзалу в Берлине, меня остановила группа людей в униформе и красных повязках на руках, которые потребовали, чтобы я отдал им свои погоны и ордена. В ответ я замахнулся на них своей палкой, но мое сопротивление было быстро подавлено. Меня повалили на землю, и только вмешательство сотрудников вокзала выручило меня в этой унизительной ситуации. С этого момента во мне всегда горела ненависть к этим ноябрьским преступникам. Как только я поправился, я присоединился к движению, стремившемуся подавить восстание[178].
Других солдат ждало «позорное» и «унизительное» возвращение домой в Германию, где идеи, за которые они сражались, оказались поруганными. «За это ли, — спрашивал один из них позднее, — молодые немецкие парни погибали в сотнях битв?»[179] Другой ветеран, потерявший ногу в бою и находившийся в военном госпитале 9 ноября 1918 г., говорил:
Я никогда не забуду эту сцену, когда товарищ без руки вошел в палату и бросился на кровать в слезах. Красная толпа, никогда не нюхавшая пороху, напала на него и сорвала ордена и медали. Мы кричали от ярости. И ради такой Германии мы проливали свою кровь, переносили все муки ада и сражались с врагами многие годы[180].
«Кто предал нас? — спрашивал другой и тут же отвечал: — Бандиты, которые хотели оставить от Германии руины, дьявольские чужеродцы»[181].
Таким настроениям были подвержены не все войска, а опыт поражения не превратил всех ветеранов в политическое пушечное мясо для правых экстремистов. Многие солдаты дезертировали в конце войны, столкнувшись с превосходящими силами союзных войск, и не имели никакого желания продолжать воевать[182]. Миллионы солдат из рабочего класса снова примкнули к социал-демократическим кругам или стали симпатизировать коммунистам[183]. Некоторые группы давления ветеранов твердо стояли на том, что никогда бы не пожелали для себя или кого-либо другого снова испытать то, что они испытали в 1914–18 гг. Тем не менее бывшие солдаты и их возмущение сыграли важную роль в сгущении атмосферы насилия и недовольства после войны, а шок от необходимости привыкать к условиям мирного времени многих из них подтолкнул к крайне правым. Те, кто уже придерживался консервативных или националистических взглядов в политике, в новом политическом контексте 1920-х пересмотрели свое отношение в пользу более радикальных взглядов. Точно так же появившаяся у левых готовность к применению насилия была обусловлена опытом войны, своим или чужим[184]. Чем больше времени проходило с окончания войны, тем больше миф о «фронтовом поколении» порождал уверенность в том, что ветераны, столь многим пожертвовавшие ради страны во время войны, заслуживали лучшего обращения, чем теперь. И это убеждение разделяли многие из самих ветеранов[185].
Самая влиятельная ветеранская организация полностью разделяла эти чувства и решительно выступала за реанимацию старой имперской системы, под знаменами которой сражались ее участники. Известная как «Стальной шлем, союз фронтовиков», она была основана 13 ноября 1918 г. Францем Зельдте, владельцем небольшого лимонадного завода в Магдебурге. Родившийся в 1882 г., Зельдте был активным членом студенческих дуэльных обществ, позже он воевал на западном фронте, где получил медаль за храбрость. На одном из ранних собраний, когда люди в аудитории поставили под сомнение его приверженность националистической идее, Зельдте демонстративно помахал перед ними культей левой руки, которую потерял в битве на Сомме. Инстинктивно осторожный и консервативный, он предпочитал ставить акцент на том, что основной функцией «Стального шлема» была финансовая поддержка старых солдат, переживающих трудные времена. Он быстро попал под влияние более сильных личностей, особенно тех, чьи принципы были более твердыми, чем его собственные. Одной из таких личностей был его товарищ, руководитель «Стального шлема» Теодор Дюстерберг, еще один бывший офицер, сражавшийся на западном фронте до перевода на штабную работу, заключавшуюся, в частности, в поддержании контактов с союзными странами, Турцией и Венгрией. Дюстерберг родился в 1875 г., получил образование в военной кадетской школе и был прусским офицером классического образца, одержимым дисциплиной и порядком, негибким и несгибаемым в своих политических убеждениях и, как Зельдте, полностью неспособным принять мир без кайзера. Поэтому они оба считали, что «Стальной шлем» должен быть «выше политики». Но на практике это означало, что они хотели прекратить партийное разделение и восстановить патриотический дух 1914 г. В Берлинском манифесте организации от 1927 г. заявлялось: «„Стальной шлем“ объявляет войну мягкотелости и трусости, которые ослабляют и разрушают представление о чести немецкого народа, отрицая право на защиту и волю защищаться». В манифесте денонсировался Версальский мирный договор, выдвигалось требование восстановить черно-бело-красный национальный флаг бисмаркского рейха, а экономические проблемы Германии приписывались «недостатку жизненного пространства и территорий, на которых можно работать». Для реализации этой программы требовалось сильное руководство. Дух товарищества, рожденный в войне, должен был стать основой для национального единства, которое позволило бы преодолеть существующие партийные разногласия. В середине 1920-х стальные шлемы с гордостью заявляли, что их численность достигает 300 000 человек. На улицах во время своих маршей и съездов члены организации являли собой грозную и явно милитаристскую силу. В 1927 г., действительно, не меньше 132 000 человек в военной форме приняли участие в берлинском марше с целью продемонстрировать свою лояльность старому порядку[186].