Германия приближалась к краху. Предприятия и муниципалитеты больше не могли платить своим рабочим или финансировать коммунальное хозяйство. К 7 сентября шестьдесят из девяноста трамвайных линий перестали работать[279]. Совершенно очевидно, что так не могло продолжаться дольше. Страну удержали на краю пропасти с помощью комбинации изощренных политических решений и финансовых реформ. Начав свое долгое пребывание на посту министра иностранных дел в августе 1923 г., Густав Штреземан, первые несколько месяцев совмещавший эту должность с постом рейхсканцлера, начал политику «осуществления», провел переговоры с французами о выводе войск из Рура в сентябре в обмен на гарантии исполнения Германией своих обязательств по репарациям несмотря ни на что. В результате международное сообщество согласилось снова рассмотреть систему репараций, и в следующем году был обсужден и принят план, подготовленный комитетом под председательством американского финансового эксперта Чарлза Дауэса.
План Дауэса не подразумевал какую-либо возможность отмены платежей, но по крайней мере предлагал ряд мер, которые позволяли гарантировать, что их выплата будет практически осуществима, и действительно, следующие пять лет эти платежи производились без особых проблем[280]. Политика Штреземана не принесла ему одобрения правых националистов, которые отвергали любые соглашения с репарациями. Но масштабы гиперинфляции к тому времени убедили большинство людей, что это была единственная возможная политика, — представление, которое вряд ли могло возникнуть еще год назад[281]. На пост главы Имперского банка, или Рейхсбанка, правительство Штреземана назначило 22 декабря 1923 г. Яльмара Шахта, мудрого финансиста с крепкими политическими связями. 15 ноября уже была введена новая валюта, рентная марка, стоимость которой была связана с ценой золота[282]. Шахт ввел ряд мер для защиты рентной марки от спекуляции, и, когда новая валюта, переименованная вскоре в рейхсмарку, распространилась достаточно широко, она заменила старую и получила общее хождение[283]. С гиперинфляцией было покончено.
Другие страны тоже страдали от послевоенной инфляции, но ни одна из них не пережила такого кошмара, как Германия.
Во время гиперинфляции, масштабы которой в разных странах были различны, цены в Австрии повысились в 14 000 раз, в Венгрии — в 23 000 раз, в Польше — в 2 500 000 раз, а в России в 4 миллиарда раз, хотя эту цифру вряд ли можно сравнивать с показателями инфляции в других странах, поскольку большевики по большому счету вывели советскую экономику с мирового рынка. Но в Германии цены по сравнению с довоенными поднялись в триллионы раз — явление, вошедшее в анналы экономической истории как самая высокая гиперинфляция. Примечательно, что все эти государства сражались не на стороне победивших в войне. Каждая страна в конечном счете смогла стабилизировать свою валюту, но без привязок к другим. В 1920-е гг. не появилось жизнеспособной международной финансовой системы, которую можно было бы сравнить с набором институтов и соглашений, управлявших международными финансами после Второй мировой войны[284].
IIПоследствия гиперинфляции имели очень важное значение. И тем не менее трудно оценить ее долговременное влияние на экономическое положение немцев. Раньше считалось, что экономическое благосостояние среднего класса было разрушено. Однако средний класс был очень разнообразной группой в экономическом и финансовом отношении. Все, кто вкладывал деньги в облигации военного займа и другие государственные ценные бумаги, потеряли их, однако те, кто занимал большую сумму для покупки дома или квартиры по ипотеке, в конечном счете получали собственность практически даром. Часто с такой ситуацией в той или иной степени сталкивался один и тот же человек. Тем не менее для тех, кто зависел от фиксированного дохода, результаты были катастрофическими. Кредиторы были ожесточены. Экономическое и социальное единство среднего класса было разрушено, потому что выигравшие и проигравшие оказались по разные стороны новых социальных границ. Результатом стало усиление фрагментации политических партий среднего класса во второй половине 1920-х, что сделало их беспомощными перед лицом демагогических атак крайне правых. И самое важное, что, когда начали проявляться дефляционные эффекты стабилизации, этот укол почувствовали все социальные группы. В народной памяти эффекты инфляции, гиперинфляции и стабилизации объединились в одну экономическую катастрофу, в которой практически все слои немецкого общества оказались проигравшими[285]. Виктор Клемперер был типичным участником этого процесса. Когда наступила стабилизация, «страх внезапного обесценивания денег, безумная гонка за покупками» закончились, но на их место пришла нищета, потому что при новой валюте у Клемперера не было практически ничего ценного и почти не было денег. По результатам своих размышлений он мрачно заключил: «…мои акции стоят едва ли 100 марок, наличными дома у меня примерно та же сумма, и это все — страховка жизни полностью потеряна. 150 бумажных миллионов составляют 0,015 пфеннига»[286].
Когда деньги обесценились, единственным достойным предметом собственности стали товары, и страну захлестнула гигантская волна преступности. Число обвинительных приговоров за воровство, равное 115 000 в 1913 г., взлетело до 365 000 в 1923 г. В 1923 г. за торговлю краденым было осуждено в семь раз больше преступников, чем в 1913 г. Даже в 1921 г. бедные были настолько бедными, что одна социал-демократическая газета писала, что из 100 человек, отправленных в берлинскую тюрьму Плётцензее, у 80 не было носков, у 60 не было ботинок, а у 50 не было даже рубашек[287]. Кражи в гамбургских доках, откуда рабочие по традиции тащили себе домой часть товаров, разгрузкой и выгрузкой которых занимались, достигли беспрецедентного уровня. Говорили, что рабочие отказывались грузить некоторые товары, мотивируя это тем, что они не могли их использовать сами. Профсоюзы сообщали, что многие рабочие ходили на пристань, только чтобы воровать, а тех, кто пытался их остановить, избивали. Самой ценной добычей считались кофе, мука, бекон и сахар. В результате рабочие все больше стимулировали натуральную оплату, когда падала ценность денежной зарплаты. Это явление приняло такой массовый характер, что в 1922–23 гг. некоторые иностранные транспортные компании стали разгружать товары в других местах[288]. Похожая экономика воровства и бартера начала вытеснять денежные транзакции в других областях и центрах.
Насилие или угроза насилия иногда были впечатляющими. Известны случаи, когда банды тяжеловооруженных молодых людей численностью до двухсот человек штурмовали склады в деревнях и выносили продукты. Однако, несмотря на эту атмосферу практически неконтролируемой преступности, количество приговоров за нанесение телесных повреждений упало с 113 000 в 1913 г. до каких-то 35 000 в 1923 г., примерно настолько же сократились показатели других видов преступности, не связанных напрямую с воровством. Казалось, практически все сконцентрировались на мелких кражах продуктов и товаров, чтобы обеспечить себе пропитание и остаться в живых. Сообщали о девушках, продававших себя за пачку масла. Горечь и возмущение от такой ситуации возрастали из-за ощущения, что некоторые люди зарабатывали на этом огромные деньги за счет незаконных сделок с валютой, контрабанды, спекуляции и торговли запрещенными товарами. Черный рынок и спекулянты стали объектами обвинения популистских демагогов еще до превращения прогрессирующей инфляции в гиперинфляцию. Теперь на них была направлена всеобщая ненависть. Бытовало мнение, что спекулянты пируют и гуляют ночи напролет, когда честным владельцам магазинов и ремесленникам приходится продавать домашнюю мебель, чтобы купить буханку хлеба. Многим казалось, что традиционные нравственные ценности девальвировались вместе с деньгами[289]. Сползание в хаос, экономический, социальный, политический и нравственный, казалось повсеместным[290].
Деньги, доход, финансовая стабильность, экономический порядок и предсказуемость были основой буржуазных ценностей и буржуазной жизни до войны. Теперь все это было уничтожено вместе с казавшейся незыблемой политической системой рейха. В веймарской культурной жизни стало заметно распространение цинизма, начиная от фильмов вроде «Доктор Мабузе, игрок» и заканчивая книгами вроде романа Томаса Манна «Признания авантюриста Феликса Круля» (написанного в 1922 г., но отложенного и завершенного только через тридцать с лишним лет). Инфляция стала не последней причиной, по которой в веймарской культуре стали популярны образы преступников, казнокрадов, игроков, аферистов, воров и мошенников всех мастей. Жизнь казалась игрой случайностей, выживание — вопросом случайного влияния непостижимых экономических сил. В такой атмосфере стали плодиться теории заговора. Игра, за карточным столом или на фондовой бирже, стала метафорой жизни. Цинизм, характеризовавший веймарскую культуру в середине 1920-х гг. и в конечном счете заставивший многих людей страстно желать возвращения идеализма, самопожертвования и патриотизма, стал результатом смуты гиперинфляции[291]. Гиперинфляция была травмой, которая сказывалась на поведении немцев всех классов еще долгое время спустя. В более консервативных кругах общества она укрепила представление о том, что все в мире перевернулось с ног на голову, сначала после поражения в войне, потом из-за революции, а теперь по экономическим причинам. Она уничтожила веру в нейтралитет закона как социального регулятора между должниками и кредиторами, богатыми и бедными и подорвала представления о справедливости и равенстве, которые должны были обеспечиваться законом. Она обесценила язык политики, и так изобиловавший преувеличениями после событий 1918–19 гг. Она придала новую силу ходячим образам зла, не только преступника и игрока, но и спекулянта и ведущего грязные финансовые делишки еврея[292].
Среди групп, которые многие считали победителями в экономических потрясениях начала 1920-х, были крупные промышленники и финансисты — это вызывало широкое негодование против «капиталистов» и «спекулянтов» во многих кругах немецкого общества. Однако немецкие бизнесмены не были так уверены в своих приобретениях. Многие из них с ностальгией вспоминали о временах рейха, когда государство, полиция и суды держали рабочее движение в узде, а бизнес мог оказывать свое влияние на правительство в ключевых вопросах экономики и социальной политики. Хоть эти розовые воспоминания и были в большой степени далеки от действительности, нельзя было отрицать тот факт, что до войны крупный бизнес занимал привилегированное положение, несмотря на редкие проблемы, вызванные вмешательством государства в экономику[293]. Скорость и масштабы немецкой индустриализации не только сделали страну ведущей экономической державой в континентальной Европе к 1914 г., они также привели к созданию бизнес-сектора, отличавшегося размерами предприятий и выдающимися управленцами и предпринимателями. Люди вроде производителя оружия Круппа, железных и стальных магнатов Штумма и Тиссена, судовладельца Баллина, боссов электрических компаний Ратенау и Сименса и многие другие были общеизвестными, богатыми, могущественными личностями с большим политическим влиянием.
Такие люди в разной степени противостояли идее профсоюзов и отвергали коллективный договор. Однако во время войны они смягчили свою антагонистическую позицию под влиянием растущего вмешательства государства в трудовые отношения, и 15 ноября 1918 г. бизнес и профсоюзы, представленные соответственно Гуго Стиннесом и Карлом Легином, подписали пакт, устанавливавший новую систему коллективного договора, включая утверждение восьмичасового рабочего дня. Обе стороны были заинтересованы в отражении угрозы стремительной социализации со стороны крайне левых, и соглашение сохраняло сложившуюся структуру крупного бизнеса, предоставляя профсоюзам равное представительство в национальной сети объединенных торговых комиссий. Как и другие представители истеблишмента эпохи Вильгельма, крупные предприниматели приняли республику, потому что она казалась самым подходящим способом избежать чего-то худшего[294].
В первые годы республики ситуация для бизнеса не казалась слишком плохой. Когда промышленники поняли, что инфляция будет продолжаться, многие из них приобрели значительное количество оборудования на взятые в кредит деньги, которые потеряли свою ценность к моменту возврата. Но это не значило, как утверждали некоторые, что они провоцировали инфляцию, так как увидели, что она дает им некоторые преимущества. Наоборот, многие находились в растерянности и не знали, что делать, особенно во время гиперинфляции 1923 г., а полученная в результате прибыль была далеко не такой огромной, как это часто считалось[295]. Более того, резкое снижение цен, ставшее неизбежным результатом денежной стабилизации, доставило серьезные проблемы промышленникам, которые во многих случаях вложились в большее число заводов, чем было нужно. Банкротства участились, гигантская промышленная и финансовая империя Гуго Стиннеса развалилась, а крупные компании искали спасения в многочисленных слияниях и картелях, самым известным из которых был United Vereinigte Stahlwerke, образованный в 1926 г. из нескольких предприятий тяжелой промышленности, атакже I.G. Farben, Немецкий траст красителей, сформировавшийся в тот же год из химических предприятий Agfa, BASF, Bayer, Griesheim, Hoechst и Weilerter Meer и ставший крупнейшей корпорацией в Европе и четвертой в мире после General Motors, United States Steel и Standard Oil[296].
Слияния и картели нужны были не только для обеспечения прочного положения на рынке, но и для сокращения расходов и повышения эффективности. Новые предприятия стали играть важнейшую роль, рационализовав производство в соответствии с принципами суперэффективной компании Ford Motor в США. «Фордизм», как его называли, предполагал автоматизацию и механизацию производства, где это было возможным, в интересах эффективности. Кроме того, компании стремились к реорганизации работы в соответствии с новейшим американским исследованием движений рабочего и затрачиваемого на них времени под названием «тейлоризм», о котором много дискутировали в Германии во второй половине 1920-х гг.[297] Модернизация производства в соответствии с этими принципами позволила добиться впечатляющих успехов в угольной промышленности в Руре, где до войны вручную добывалось 98 % угля, а после нее этот показатель упал до 13 % в 1929 г. Использование пневматических буров для выработки угля, механизированные конвейерные ленты для доставки его к месту загрузки, а также реорганизация рабочих процедур позволили повысить ежегодную добычу угля в среднем на одного шахтера с 255 т в 1925 г. до 386 т в 1932 г. Такое повышение эффективности дало возможность добывающим компаниям быстро сократить штат своих сотрудников с 545 000 в 1922 г. до 409 000 в 1925 г. и 353 000 в 1929 г. Схожие процессы рационализации и механизации происходили в других отраслях экономики, особенно в быстро развивающейся автомобильной индустрии[298]. Однако в других областях, таких как производство железа и стали, повышение эффективности достигалось не столько за счет механизации и модернизации, сколько за счет объединений и монополий. Несмотря на все обсуждения и споры по поводу «фордизма», «тейлоризма» и прочих инноваций, на конец 1920-х большая часть немецких промышленников имела очень традиционные взгляды на эти новые веяния[299]. Приспособление к новым экономическим условиям после стабилизации в любом случае означало сокращение расходов и рабочих мест. Ситуация усугублялась тем, что на рынок труда стало выходить довольно много людей, рожденных в довоенные годы, которые полностью заменили — даже превысив их число — убитых на войне или умерших в результате эпидемии гриппа, пронесшейся по миру сразу после нее. Перепись трудовых резервов 1925 г. показала, что доступной рабочей силы было на пять миллионов человек больше, чем в 1907 г., по следующей переписи 1931 г. таких людей стало больше еще на миллион с лишним. К концу 1925 г. из-за двойного влияния рационализации производства и роста численности работоспособного населения безработица достигла миллиона человек, в марте 1926 г. она превысила три миллиона[300]. В новых обстоятельствах бизнес перестал с готовностью идти на компромиссы с профсоюзами. Стабилизация означала, что работодатели больше не могли обеспечивать рост зарплат за счет повышения цен. Схема взаимодействия работодателей и профсоюзов, сложившаяся во время Первой мировой войны, утратила свою актуальность. Между предпринимателями и рабочими установились враждебные отношения, в которых свобода маневра для рабочих становилась все более ограниченной. Тем не менее в своих попытках сокращения расходов и повышения производительности работодатели продолжали сталкиваться с противодействием со стороны сильных профсоюзов, а также юридическими препятствиями, установленными государством. Система арбитражных судов, введенная в Веймарской республике, в трудовых спорах давала преимущество профсоюзам, по крайней мере так считали работодатели. Когда в 1928 г. в арбитражном суде был решен яростный спор о зарплате в железодобывающей и стальной отрасли в Руре, работодатели отказались увеличить размер ставок и на четыре недели заблокировали доступ более чем 200 000 работникам металлургии на заводы. Правительство рейха под руководством социал-демократов в Большой коалиции, сформированной раньше в этом году, не только поддержало рабочих, но и выплатило им государственные пособия. Предпринимателям начало казаться, что весь аппарат Веймарской республики работал против них[301].
С их точки зрения, дела стали еще хуже из-за финансовых обязательств, наложенных на них государством. Чтобы облегчить самые тяжелые последствия стабилизации для рабочих и не допустить разрушения системы социального обеспечения, которое почти произошло во время гиперинфляции, правительство ввело сложную поэтапную схему страхования по безработице в 1926–27 гг. Новые законы предназначались для того, чтобы смягчить последствия потери работы для почти 17 миллионов рабочих, и наиболее важные из них, принятые в 1927 г., требовали одинаковых взносов от работодателей и от рабочих, а также устанавливали размер государственного кризисного фонда, который должен был использоваться в случае, если количество безработных превысит определенное число. Поскольку, это число равнялось всего 800 000, было очевидно, что система вряд ли будет работать, если реальные цифры окажутся выше. На самом деле они превысили кризисный предел еще до того, как эта схема вступила в действие[302]. Неудивительно, что такая система соцобеспечения подразумевала растущее вмешательство государства в экономику, которое не нравилось бизнесу. Она создавала дополнительные расходы, заставляя работодателей тратить деньги ради обеспечения гарантий рабочих, и обременяла увеличивающимися налогами предприятия и богатых бизнесменов. Самыми враждебными из всех были тяжелые промышленники из Рура. Юридические ограничения рабочего времени не позволяли им во многих случаях использовать свои заводы круглосуточно. Считалось, что взносы по схеме страхования по безработице, утвержденные в 1927 г., калечат бизнес. В 1929 г. национальная организация промышленников выступила с заявлением, что страна больше не может выдерживать такое положение дел, и призвала к резкому снижению государственных расходов вместе с формальным окончанием прежней трудовой политики, которая позволила сохранить большой бизнес во время революции 1918 г. Утверждение о том, что причиной их проблем стала именно система соцобеспечения, а не состояние международной экономики, было, мягко говоря, преувеличением, однако новое враждебное отношение к профсоюзам и социал-демократам среди многих предпринимателей во второй половине 1920-х не оставляло сомнений[303].