Проклятый двор - Иво Андрич


Иво Андрич Проклятый двор

Зима. Снегу намело до самого порога, он изменил обычный облик вещей и придал всему один цвет и одну форму. В снегу утонуло и маленькое кладбище – лишь кое-где торчат из сугробов верхушки самых высоких крестов. На снежной пелене видна узкая тропинка, ее протоптали вчера на похоронах фра Петара. В конце стежка расширяется в неправильный круг, и снег там розовый от намокшей глины. Место это похоже на свежую рану среди однообразной белизны, которая тянется куда-то в бесконечность и незаметно исчезает, сливаясь с серой пустыней неба, по-прежнему затянутого снеговыми тучами.

Все это видно из окна кельи фра Петара. Белизна внешнего мира смешивается с дремотным полумраком комнаты, а тишина хорошо сочетается с тихим, размеренным тиканьем множества часов, которые все еще идут, тогда как другие, незаведенные, уже остановились. Тишину нарушает лишь приглушенное препирательство двух монахов, которые, сидя в соседней пустой келье, составляют опись вещей, оставшихся после фра Петара.

Старый монах Мийо Йосич бормочет что-то неразборчивое. Его ворчание – отголосок былой распри с покойным фра Петаром, «знаменитым часовщиком, оружейником и механиком», который со страстью собирал всякие инструменты, расходуя на то монастырские деньги, и ревниво охранял свои сокровища от посторонних. Потом старик громко попрекает молодого фра Растислава – тот уже несколько раз предлагал протопить печь и не мерзнуть в холодной комнате.

– Одно горе с этой молодежью! Все вы неженки, зябнете, ровно барышни. Теплую комнату тебе подавай! Мало мы в эту зиму топили и дров сожгли!

Тут старик, вероятно, спохватился, что тем самым он как бы укоряет и покойника, над которым еще земля не успела слежаться, и замолчал, но почти сразу же снова разворчался:

– Всегда я тебе говорил: не Растислав ты, а Мотайслав. Даже имя твое не обещает ничего хорошего. Пока монахов звали попросту – фра Марко, фра Мийо, фра Иво, – добрые были времена, а нынче берете себе имена из романов, что ли, всякие там фра Растиславы, фра Воиславы, фра Бранимиры. Вот и получается…

Молодой монах пропускает мимо ушей это брюзжание и укоры, – ведь он слышал их сотню раз и должен будет слушать еще бог знает сколько. Работа продолжается.

У людей, описывающих имущество усопшего, который два дня тому назад был здесь, живой, как они сейчас, особенный вид. Они – представители победоносной жизни, которая идет своим чередом, сообразуясь со своими нуждами. Однако это отнюдь не доблестные победители. Вся их заслуга в том, что они пережили покойника. И если взглянуть со стороны, то они чем-то напоминают грабителей, уверенных в своей безнаказанности и знающих, что владелец не может вернуться и застать их на месте преступления. Сравнение, может быть, не совсем точно, но что-то похожее происходит.

– Пиши дальше, – слышится грубый голос старого монаха, – пиши: «Одни клещи большие. Одни».

И так по порядку, инструмент за инструментом, и в конце каждой фразы записанный предмет глухо брякает о другие инструменты, набросанные кучей на небольшом дубовом верстаке покойного фра Петара.

Стоит посмотреть на монахов и послушать, как мысли невольно переходят от жизни к смерти – от тех, кто сейчас что-то пересчитывает и прибирает к рукам, – к тому, кто потерял все и кому больше ничего не надо, потому что не стало его самого.


А три дня тому назад на широком ложе, где нынче нет ни тюфяка, ни простыни и остались одни голые доски, лежал или сидел фра Петар и без устали говорил. И теперь, глядя на засыпанную снегом могилу, юноша вспоминает его рассказы и уже третий или четвертый раз порывается завести разговор о том, как прекрасно покойный умел рассказывать. Но об этом нельзя говорить.

В последние недели фра Петар много и часто вспоминал о своей жизни в Стамбуле. Это было очень давно. По каким-то своим трудным и запутанным делам монахи послали в Стамбул фра Тадию Остоича, экс-иеромонаха и экс-настоятеля («Весь он состоял из разных «эксов»), человека медлительного и полного достоинства, влюбленного в свою медлительность и достоинство. Он говорил по-турецки (тоже медлительно и с достоинством), но читать и писать не умел. Поэтому в сопровождающие ему дали фра Петара, человека, сведущего в турецкой грамоте.

Они пробыли в Стамбуле около года, истратили взятые с собой деньги, задолжали, но ничего не сделали. И все из-за несчастья, которое постигло ни сном ни духом не виноватого фра Петара в результате глупого стечения обстоятельств в то смутное время, когда власти перестают отличать правого от виноватого.

Случилось так, что вскоре после их приезда полиция перехватила письмо, адресованное австрийскому церковному представителю в Стамбуле. В обширном донесении говорилось о положении церкви в Албании, о гонениях на священников и верующих. Человеку, доставившему письмо, удалось бежать. Так как в Стамбуле в ту пору не оказалось никаких других монахов из подвластных краев, турецкая полиция, руководствуясь своей логикой, арестовала фра Петара. Два месяца он просидел в тюрьме «под следствием», хотя его даже и не допросили по-настоящему.

О двух месяцах, проведенных в стамбульской следственной тюрьме, фра Петар рассказывал больше и интереснее, чем обо всем прочем. Рассказывал он не по порядку, отрывочно, как говорят тяжелобольные, которые стараются скрыть от собеседника и свои физические страдания, и постоянные мысли о близкой смерти. Отрывки не всегда складывались в связное повествование. Часто, продолжая начатый рассказ, старик повторял то, что уже говорил, или забегал далеко вперед, пропуская немалый отрезок времени. Он говорил так, словно время для него потеряло всякий смысл, а поэтому и в чужой жизни он не придает ему и его обычному ходу никакого значения. Его рассказ прерывался, возобновлялся, повторялся, делал скачки вперед, возвращался назад, а закончившись, начинал обрастать новыми, более подробными толкованиями, причем все это без учета места, времени и действительного, раз навсегда установленного течения событий.

Конечно, при такой манере повествования оставалось много пропусков и неясностей, а юноше неудобно было прерывать рассказ или потом задавать вопросы. Самое лучшее – дать человеку говорить свободно.

I

Это целый городок, населенный арестантами и охраной, который жители Ближнего Востока и моряки всех национальностей называют «Deposito»,[1] хотя больше он известен под именем «Проклятый двор», как окрестили его простые люди и те, кто так или иначе с ним связан. Сюда приводят и действительно виновных, и тех, кого подозревают в преступлении, – всех, кого полиция ежедневно арестовывает и задерживает в большом многолюдном городе, где преступлений, и притом самых различных, в самом деле немало, а подозрения возникают ежечасно и заходят далеко вширь и вглубь. Стамбульская полиция придерживается освященного временем принципа: легче выпустить невинного из Проклятого двора, чем гоняться за преступником по всяким трущобам. Медленно и неторопливо производится здесь своеобразная сортировка арестованных. Одни состоят под следствием, другие отбывают краткосрочное наказание или, если их невиновность становится очевидной, выходят на волю, третьих отправляют на каторгу в отдаленные края. В то же время это огромный резервуар, из которого полиция черпает лжесвидетелей, подставных лиц, провокаторов. Словом, двор непрестанно просеивает пеструю толпу своих обитателей и никогда не пустует, так как убыль неизменно пополняется.

Тут есть и мелкие и крупные преступники, начиная от мальчонки, стащившего с лотка гроздь винограда или смокву, и кончая известными авантюристами и опасными грабителями, есть здесь и невинные и оклеветанные, слабоумные и сбившиеся с пути или взятые по ошибке, – люди из Стамбула и со всей страны. Большинство арестованных составляют местные жители, подонки из подонков, что снуют по стамбульским пристаням и площадям или ютятся в притонах на окраинах города: взломщики, карманники, профессиональные картежники, крупные мошенники и вымогатели; бедняки, ворующие ради куска хлеба; пьяницы, веселый народ, забывающий платить за вино, или трактирные дебоширы, скандалисты; бледные жалкие горемыки, которые, надеясь в наркотиках найти то, чего не дала им жизнь, употребляют гашиш, курят или жуют опиум и не останавливаются ни перед чем, чтобы раздобыть отраву, без которой не могут жить; непоправимо порочные старики и непоправимо загубленные пороком юноши; люди со всякими извращениями, которых они не скрывают и не приукрашивают, а зачастую выставляют напоказ, когда же скрывают – скрыть не могут, так как порок сквозит в любом их поступке.

Есть здесь и убийцы-рецидивисты, и такие, что по нескольку раз убегали с каторги, и поэтому еще до суда и приговора они закованы в цепи и вызывающе гремят ими, яростно понося кандалы и тех, кто их выдумал.

Сюда доставляют людей, следующих на каторгу, из западных областей, здесь окончательно решается их судьба: или с помощью стамбульских связей и защитников они выходят на свободу и возвращаются восвояси, или же их переправляют в дальние места заключения – в Малую Азию или Африку. Так называемые пересыльные – обычно уже. немолодые, уважаемые у себя на родине люди, представители различных вероисповеданий или политических группировок, вовлеченные в какие-либо интриги и конфликты где-то там, в родном краю, и обвиненные властями или оклеветанные своими противниками как политические преступники и бунтовщики. Они привозят с собой целые сундуки и мешки, набитые одеждой и всяческим скарбом, и с трудом обороняются от стамбульского жулья, с которым вынуждены сидеть в одной камере. Вечно озабоченные и замкнутые, они, насколько возможно, держатся особняком.

Полтора десятка расположенных на склоне горы одноэтажных и двухэтажных зданий, которые строились и достраивались в течение многих лет и связаны между собой высокой стеной, окружают огромный, вытянутый в длину, неправильной формы двор. Только перед домом, где размещены охрана и канцелярия, двор вымощен; остальная его часть – серая и твердая утрамбованная земля, сквозь которую не может пробиться ни единая травинка, так как с утра до вечера здесь топчутся арестанты. А два-три убогих худосочных деревца посреди двора с изрезанной и ободранной корой обречены на муку мученическую и даже не чувствуют смены времен года. Этот спускающийся уступами по склону горы обширный двор днем похож на ярмарку – на пестрое сборище племен и народов. Ночью толпу загоняют в камеры – по пятнадцать, двадцать, а то и по тридцать человек. И там продолжается бурная и шумная жизнь. Спокойные ночи здесь редки.

Закоренелые стамбульские подонки, которые не боятся стражников и плюют на все и вся, среди ночи распевают бесстыдные песни и выкрикивают срамные предложения своим возлюбленным в соседних камерах. Невидимые в темноте люди ссорятся из-за места на нарах, взывают о помощи обкраденные. Одни во сне скрипят зубами и стонут, другие задыхаются и хрипят, словно их душат. Огромные камеры живут только звуками, как джунгли ночью. Слышатся то возгласы, то вздохи, то что-то вроде речитатива – несколько протяжных слов, вырванных из песни, тоскливая и бесплодная попытка выразить чувственные желания, то какие-то непонятные звуки, громкие и гортанные.

А со двора тоже доносится шум: старинные двустворчатые ворота то и дело открываются и закрываются со скрипом и грохотом, принимая или выбрасывая вон людей – поодиночке или целыми партиями. Ночью осужденных отправляют в другие тюрьмы или на каторгу. А часто после очередной драки в порту пригоняют распаленных и растерзанных, окровавленных людей, еще не остывших от ярости, пьяного возбуждения, полученных и нанесенных ударов. Они рычат друг на друга, угрожают, норовят, обманув бдительность стражников, изловчиться и ударить противника еще раз. А когда их растаскивают и рассаживают по камерам, они долго не могут успокоиться, и через стены летят страшные угрозы и брань.

С наступлением дня здоровому и чистому душой человеку становится немного легче. Однако самую малость. Весь этот люд высыпает из вонючих камер на огромный двор, и тут, на солнцепеке, каждый занимается своим делом: ищут вшей, перевязывают раны или продолжают грубо шутить, вести бесконечные злобные ссоры и сводить грязные счеты. Образуются тихие и шумные компании. У каждой такой компании свой центр. Иногда это кучка картежников или зубоскалов, иногда один-единственный человек, тихо напевающий смешные сальные песенки, иногда простодушный болтун или законченный маньяк, над которым люди, собравшиеся вокруг, беззастенчиво и грубо издеваются.

Фра Петар подходит к одной компании и, держась в сторонке, слушает. («Счастье, что на мне мирское платье и никто не догадывается, кто я такой!»)

Вблизи от дома, где была его камера, в холодке, каждое утро жиденькая толпа собирается вокруг Займа. Это маленький сутулый человечек, очень робкий на вид. Он рассказывает тихо, но уверенно, с воодушевлением – и только о себе. Тема у него всегда одна, но он так раздувает свои приключения, что на них не хватило бы и ста пятидесяти лет жизни.

Солнце только показалось, а беседа уже в разгаре.

– И насмотрелся же ты на мир, Заим-ага!

– Насмотрелся, да что проку, когда я так пострадал и когда злые люди готовы со света сжить честного человека. А что правда, то правда, побывал я во многих местах, и всюду мне было хорошо, люди меня уважали и всегда зазывали к себе, да и я знал, как следует себя вести, к каждому умел по-хорошему подойти.

Он молча смотрит прямо перед собой и, словно читая страничку, написанную для памяти, начинает говорить, продолжая с того места, где остановился:

– В Адапазаре я бросил якорь и женился. Хорошая и умная попалась мне жена. Люди ко мне относились с полным уважением, а моя красильня была самая лучшая в городе.

– Что же ты там не остался?

– Эх, что, что? Черт меня надоумил взять еще одну жену. И с того дня все пошло шиворот-навыворот. Правда, поначалу было мне с ней неплохо. Должен в этом сознаться. Но и нрав же у нее был! Мало того что она сразу поссорилась с моей первой женой и превратила дом в сущий ад, она еще пошла шляться по городу – в одной руке солома, в другой – огонь. Куда ни сунется, везде разжигает вражду и ссоры. Право, она могла бы, как говорится, поссорить два глаза на одном лице. Братья моей первой жены ополчились на меня. Люди невзлюбили. Увидел я, что теряю уважение и клиентов да, не ровен час, и головы лишусь, если дальше так пойдет, тихонько распродал за бесценок товары, инструмент и опять пустился по свету.

– Э-эх, братец! Беда! – промолвил кто-то сочувственно.

Заим печально покачал головой, показывая, что только одному ему ведомы размеры пережитого бедствия.

– Да чего же ты, дурак, не прогнал эту змею подколодную? Надо же! Сам дал тягу от такого богатства да благодати, – глухим голосом заметил один из слушателей – атлетически сложенный мужчина.

– «Прогнал, прогнал»! Не так-то легко это. Знал бы ты, что это была за женщина. Видишь, конец тебе пришел, а оторваться нет сил.

– Да чего там! Будь у нее хоть само солнце промеж ног и месяц на брюхе, прогнал бы я ее безо всякого.

Атлет раздраженно машет рукой и выходит из круга.

– Завел тоже: женщина, женщина! Задуешь свечу – все они одинаковы.

А маленький человечек продолжает свой рассказ о том, как дошел он до самого Трапезунда и женился там на богатой вдове.

– Берегла меня как зеницу ока. Четыре года как сыр в масле катался. Но, на мое несчастье, разболелась жена и умерла, а я от горя не мог больше оставаться на старом месте, снова все пораспродал и опять – куда глаза глядят. Везде я работал, и везде меня любили и ценили за мои золотые руки. Дошел до Салоник. И тут женился…

– Опять!

– Я за свою жизнь четыре ремесла изучил и одиннадцать раз женился.

– Ого-го! И что потом? – спрашивает кто-то из слушателей.

– Потом? Обманули меня жиды, ее родственнички. Заплати они мне нынче хоть половину того, что должны, я бы стал богатым человеком. В два счета откупился бы от клеветы и вышел отсюда.

А «клевета» состоит в том, что его обвиняют в распространении фальшивых денег. И самое плохое – не впервые привлекается он за подобные дела. Это у него как болезнь. Стоит Займу выпутаться или отсидеть срок, он тотчас принимается за прежнее или пускается в новую аферу, а так как он очень неловок, то сразу же снова попадается. При этом он не перестает мечтать – и врать – о своей счастливой женитьбе и «четырех славных ремеслах». Сейчас, если преступление Займа будет доказано, его ждет тяжелое наказание, он трусит и, обманывая сам себя, упивается ложью, полуложью и полуправдой, которые по целым дням плетет досужим людям, всегда готовым над кем-нибудь посмеяться. Когда слушатели отходят от него, он слоняется по двору как неприкаянный и подходит к другой группе. С унылым и постным выражением лица слушает он шутки, над которыми арестанты громко без удержу хохочут. Слушает рассказы других и долго, смиренно, терпеливо ждет удобного случая вставить слово. А как только ему кажется, что такой случай представился, тут же вклинивается в разговор. Упомянут какую-нибудь страну, например, Египет, – у Займа тут же готов рассказ:

– Была у меня жена-египтянка. Старше меня, но уж так холила – мать родная, кажись, не могла бы лучше! Два года счастливо жили. И люди уважали меня. Но что поделаешь? Как-то раз…

И снова следует рассказ о выдуманной стране и семейной распре. Одни слушают, перебивая его ироническими репликами, а иные сразу отходят, махнув рукой и не щадя несчастного Займа:

– Эта у него восемнадцатая.

– До свиданьица? Скажите, когда кончит.

Но рассказ маньяка и закоренелого фальшивомонетчика Займа, мечтающего о спокойной жизни с добропорядочной женой, вскоре заглушают крики соседней компании. Там вспыхивает ссора и уже пошли в ход страшные ругательства, каких не услышишь за стенами Двора.

Дальше