Девушка, видевшая Чамила раза два-три, соглашалась пойти за него и нашла способ дать ему об этом знать. Но родители решительно отказывались выдать дочь за турка, даже такого, у которого мать была гречанкой. Греческая община поддерживала их в этом. Людям мерещилось, что Тахир-паша – даже мертвый – снова, во второй раз, уводит от них еще одну гречанку. Отец девушки, человек ничтожный и духом и телом, вел себя так, словно, обезумев, вдруг почувствовал собственное величие, прилив героизма и жажду мученичества. Раскинув руки, будто его собирались распять, он вопил перед своими соплеменниками:
– Я маленький человек, маленький по званию и по состоянию, но велика вера моя и страх божий живет во мне! Лучше я погибну и единственную дочь свою утоплю в море, чем отдам ее за неверного!
И прочее в таком же роде. Как будто главное тут были он и его вера, а дочь – нечто второстепенное.
Однако лавочнику с кривой улочки этот героизм ничего не стоил. Не представился ему случай и стать мучеником. Девушку насильно выдали за грека из другого городка, тихонько, без свадьбы, скрыв и день отъезда и место, куда ее отправили. Они боялись, как бы Чамил не умыкнул невесту, но тот, получив отказ, сразу же отступил. Тогда впервые он отчетливо увидел то, чего раньше в тумане любовного увлечения и по молодости лет не замечал: он узнал, как много преград между мужчиной и любимой им женщиной и вообще между людьми.
После этого Чамил два года что-то изучал в Стамбуле. Когда он возвратился в Смирну, все нашли, что внешне он сильно изменился и очень повзрослел. Снова он жил одиноко. С греками у него ничего не было общего, с турками – очень мало. Сверстники, с которыми он некогда проводил время в играх и забавах, казались ему теперь чужими и далекими, словно люди совсем другого поколения. Он целиком погрузился в книги. В двадцать четыре года это был богатый чудак, не знающий, где и чем он владеет, и не умеющий распоряжаться и управлять своим богатством. Он путешествовал по малоазиатскому побережью, ездил в Египет, на остров Родос. Избегал тех, к кому принадлежал по своему происхождению и общественному положению и кто начал считать его чужаком, и дружил только с людьми науки, не считаясь с тем, кто они по происхождению и вере.
А год тому назад по Смирне поползли странные слухи, неопределенный, неясный шепоток, будто сын Тахир-паши совсем «заучился» и в голове у него не все в порядке. Рассказывали, что, изучая историю турецкой империи, он вообразил, будто в него вселился дух какого-то несчастного принца, уверовал, что и сам он несостоявшийся султан.
– Э? А! – прервал на минуту свой рассказ Хаим, не преминув подчеркнуть, что вот, мол, какова Смирна, если там оклеветали и засадили в тюрьму не только его, Хаима, но и такого почтенного и непорочного человека, как Чамил-эфенди! Но тут же продолжал: – Когда я говорю, что слухи поползли по Смирне, не надо, конечно, думать, что это относится ко всему многолюдному городу. Ведь что такое Смирна? Если посмотреть на нее сверху с площадки под Кадиф-Кале, то кажется – нет ей конца. И в самом деле, она огромна. Множество домов и множество народу. А если сказать по правде, то городом, собственно, заправляет сотня семейств – пятьдесят турецких и столько же греческих, да еще чиновники при наместнике и начальнике порта, какая-нибудь тысяча-две душ. В них-то и вся суть, только они что-то решают и что-то значат, а остальной люд работает и тянет лямку, чтобы прокормить себя и своих ближних. А в той сотне семей, хоть они и не обязательно дружат между собой и, бывает, подолгу не встречаются, все знают друг друга, присматриваются один к другому и следят друг за другом из поколения в поколение. Чамил и по отцу и по матери принадлежал к этому меньшинству. Необычная судьба его семьи и его странный образ жизни всегда привлекали внимание и вызывали любопытство. А в Смирне, как и всюду в мире, любят сплетничать, перемывать ближнему косточки, и даже больше, чем где бы то ни было.
О Чамиле, который в последние годы не принимал участия в жизни своих сверстников, выходцев из богатых и влиятельных кругов, много болтали в его отсутствие и как раз по причине его отсутствия. Судачили и о его занятиях историей – одни с удивлением, другие с насмешкой.
Как-то на террасе ресторана собралось с десяток молодых людей – представителей золотой молодежи – и столько же портовых девчонок. Юноши пили вино, курили, и тут кто-то вспомнил Чамила, его несчастную любовь и странный образ жизни. Один из его товарищей заметил, что Чамил подробно изучает эпоху Баязида II, особенно жизнь султана Джема,[3] что для этого он ездил в Египет, на Родос, а теперь собирается даже в Италию и во Францию. Девицы спросили, кто такой султан Джем, и тот же молодой человек объяснил им, что это брат Баязида и его соперник. Потерпев поражение в борьбе за власть, он бежал на Родос и сдался христианским рыцарям. Христианские правители многие годы держали его в заточении, постоянно используя против османского государства и законного султана Баязида. Где-то на чужбине он и умер, и тогда Баязид перенес прах несчастного брата-бунтаря в Брусу и похоронил там, и ныне еще сохранилось его надгробье.
Тут в разговор вмешался легкомысленный юнец, один из тех, чье бурное воображение и безответственная болтовня часто приносят вред и им самим, а еще чаще другим.
– После своей несчастной любви к прекрасной гречанке Чамил так же неудачно влюбился в историю. Он ведет себя как непризнанный Джем, так же относится ко всему и так же все воспринимает. Бывшие друзья между собой называют его не иначе как Джем-султан: кто с насмешкой, кто с сожалением.
Всякое упоминание о султане, а тем более о смутах и о борьбе за престол, хотя бы и происходивших в отдаленные времена, никогда не остается лишь в том кругу, где оно было сделано. Всегда находится птичка, которая тут же вспорхнет и прощебечет царю или чиновным людям о том, что было всуе упомянуто имя правителя и кто это сделал и как. Не удивительно, что невинная и тайная страсть Чамила с помощью языка болвана и ушей доносчика дошла и до измирского валии, где она встретила совсем иной прием и получила совсем иное освещение.
Валией измирского вилайета был в то время упрямый и ревностный служака, тупой и болезненно мнительный человек, которому даже во сне мерещились политические измены, заговоры и прочие ужасы.
(Правда, строгость и ревностная забота о «политических и государственных интересах» не мешали ему брать огромные взятки у торговцев и кораблевладельцев. Измирский судья как-то удачно заметил, что у валии короткий ум и длинные руки.)
Когда валия выслушал донос о Чамиле, ему вдруг взбрело в голову соображение, которое, конечно, никогда и не приходило юноше на ум, а именно, что и у теперешнего султана есть брат, которого он объявил слабоумным и держит в заточении. Об этом все хорошо знали, хотя никогда не говорили. И совпадение насторожило валию. А как раз в те дни в связи с какими-то беспорядками и волнениями в европейской Турции всем валиям доставили из Стамбула строгий циркуляр, в котором местным властям предлагалось повысить бдительность и обратить особое внимание на многочисленных смутьянов и агитаторов, которые самочинно вмешиваются в дела государства и осмеливаются даже бросать тень на имя султана. Валия, как всякий плохой чиновник, чувствовал себя уязвленным. Ему казалось, что циркуляр относится непосредственно к его округу, а поскольку здесь не было ни одного «дела» то, конечно, имелось в виду «дело» Чамила.
Как-то ночью полиция окружила дом Чамила и произвела обыск. Забрали книги и рукописи, а его самого взяли под домашний арест.
Увидев кучу книг, да еще на разных языках, множество рукописей и заметок, валия перепугался и так рассвирепел, что решил на свой страх и риск арестовать их владельца и отправить вместе со всеми книгами и бумагами в Стамбул. Он даже сам себе не мог объяснить, почему книги, особенно иностранные, да еще в таком большом количестве, вызывали в нем лютую ненависть и гнев. Но ненависть и гнев не нуждались в объяснении, они взаимно разжигали друг друга и росли одновременно. Валия был уверен, что не ошибся и попал в самую точку.
Весть об аресте сына Тахир-паши возмутила многих видных людей, особенно из мусульманской верхушки. Сам судья, человек образованный и старый друг Тахир-паши, лично пошел к валии. Он объяснил ему, что произошло с Чамилом. Юноша он, мол, вполне благонравный, а по своему образу жизни даже может служить примером порядочного человека и истинного мусульманина; из-за несчастной любви он, правда, впал в состояние некой отрешенности и меланхолии и весь ушел в науки и в книги, но если он и проявил чрезмерное усердие в своих занятиях, то на это надо смотреть как на болезнь, а не как на порочное и злонамеренное поведение, юноша скорее заслуживает жалости и участия, чем ареста и наказания. Очевидно, случилось тяжкое недоразумение. Молодой человек занимается историей, то есть наукой, а от науки не может быть вреда.
Но его доводы разбивались о тупость и трусливую подозрительность чиновника.
– Не буду я, эфенди, ломать над этим голову. Историю, или как она там зовется, я не знаю. Сдается мне, что и ему было бы лучше ее не знать. Чем копаться в том, что делали султаны в старые времена, лучше бы он слушал приказания нынешнего повелителя.
– Но это же наука, книги! – раздраженно воскликнул судья, по опыту хорошо знавший, как вредны и опасны для общества и отдельных его представителей люди, по своей ограниченности безгранично уверенные в собственном разуме, проницательности и непогрешимости всякого своего суждения и вывода.
– Э, значит, не те у него книги! Джем-султан! Претендент! Борьба за престол! – И вот слово сказано, а когда слово вырвется, оно, не останавливаясь, летит все дальше и дальше, разрастаясь и постепенно меняя свой смысл. – Не я дал повод для таких слов, а он. Пусть он за них и отвечает.
– Но ведь бывает же, возводят на человека напраслину! – снова пытался защитить юношу судья.
– А если его оговорили и очернили, пусть очистится от наветов и будет оправдан. Я книг не читаю и не хочу думать за другого. Пусть каждый заботится о себе. Зачем же мне из-за него страдать? В моем вилайете каждый должен отвечать за то, что делает и говорит. Я знаю одно: закон и порядок.
Судья вскинул голову и посмотрел на него возмущенно и осуждающе:
– Я думаю, все мы тут для этого поставлены.
Но валия уже разошелся, и его нельзя было остановить.
– Да, закон и порядок. А чья голова из этих рамок вылезает, срублю ее, клянусь своей службой султану, будь это даже мой единственный сын. Я не допущу у себя никакого вольнодумства; не потерплю сомнительной учености этого молодого эфенди.
– Но можно было бы и в Смирне все выяснить и во всем разобраться.
– Нет, эфенди. Указ есть указ, а указ требует действовать так, а не этак. Он болтал о султанах и их делах, пусть на их пороге и ответ держит. Есть на свете Стамбул, пусть там и объясняет все, что вычитал и понаписал и о чем людям болтал! И пусть они в столице сами ломают головы над такими делами. Если он невинен, ему нечего бояться.
И это все. Старый судья смотрел на валию. Безусый, безбородый, тщедушный и согбенный человечишка, такой хилый и немощный, что муха крылом перешибет, а сколько от него зла! Вечно кого-то подозревает и всем недоволен, из двух возможностей всегда выбирает наихудшую для обвиняемого, а когда, как сейчас вот, чего-либо испугается, становится страшным. Судье стало ясно: нет смысла говорить с этим человеком, он поступит так, как решил; надо искать другие пути, чтобы помочь юноше.
Чамила увезли в Стамбул под надежной, хотя и не явной охраной. (Единственное, в чем валия уступил судье.) Ас ним отправили и его опечатанные книги и рукописи. Узнав об этом, судья и другие друзья послали следом своего человека, чтобы он объяснил в Стамбуле, как было дело, и помог юноше. Но когда тот прибыл в Стамбул, Чамила уже поместили к Латиф-эфенди, решив держать его до следствия в тюрьме.
Так выглядела история Чамил-эфенди со слов Хаима, пересказанная здесь коротко, без его повторений, отступлений и бесчисленных «Э? А!».
IV
Караджоз всегда побаивался политических заключенных. Он предпочитал возиться с сотней мелких и крупных уголовников, чем иметь дело с одним политическим. При упоминании о них он сразу ощетинивался. Он держал их у себя как «пересыльных», но никогда ими не занимался, обходил стороной как зачумленных и прилагал все силы, чтобы поскорее избавиться от всех политических, а также тех, кто попадал к нему под этим названием. Что же касается арестанта из Смирны, в нем все поражало: юноша из почтенной турецкой семьи, вслед за ним прибыли ящики книг и рукописей, и не поймешь – то ли он очень умный, то ли помешанный. (А сумасшедшие и все, что с ними связано, вызывали в Караджозе суеверный страх и инстинктивное отвращение.) Но отказаться от арестанта он не мог. Так Чамил попал в одну из общих камер, где, как мы видели, и обрел себе пристанище на первые два дня.
Уже на следующее утро человек, посланный судьей из Смирны, добился у высших властей, чтобы Чамилу была предоставлена отдельная камера и подобающее содержание, пока не начнется следствие и дело не выяснится. Это было исполнено.
В последующие дни фра Петар много раз медленным шагом обходил огромный Двор, словно кого-то разыскивая или поджидая, и скользил взглядом по окнам и балконам окружающих зданий. Время от времени к нему подходил Хаим. Он уже покинул свое место в уголке возле фра Петара и двух торговцев и выбрал себе другое, еще более укромное. Сначала он объяснил это тем, что боится сквозняка. Но через два-три дня под секретом признался фра Петару, что у него вызвали сомнения болгары – уж не шпионы ли? Фра Петар рассмеялся и решительно отверг подобный домысел. При этом он внимательнее всмотрелся в худощавое лицо Хаима и впервые заметил на нем странно сосредоточенное выражение, какое бывает у людей, постоянно ведущих борьбу с навязчивыми мыслями и болезненными страхами.
Два дня спустя Хаим, потупясь и тыча длинным и острым носом прямо в ухо фра Петару, принялся нашептывать ему о каком-то новом шпионе и советовал остерегаться.
– Брось, Хаим, и не говори об этом никому.
– Так ведь я только вам.
– Никому не надо, и мне тоже. Об этом вообще не говорят, – старался отделаться от него фра Петар. Быстро возрастающее доверие Хаима было ему неприятно.
Так повторялось несколько раз. Фра Петар начал понемногу привыкать к странностям Хаима. Он трепал его по плечу и успокаивал, стараясь придать разговору шутливый и беззаботный тон.
– Который, говоришь? Вон тот? Высокий блондин? Глупый, разве не видишь, что он сам еле жив от страха и ему ни до чего нет дела? Он невинен, как младенец, зря ты пугаешься и людей подозреваешь.
Хаим успокаивался часа на два, но дольше выдержать не мог и снова подходил к фра Петару, убеждая его, что доверяет только ему, и продолжал тот же разговор.
– Хорошо, насчет блондина я ошибся, скажем, напрасно принял его за шпиона, ладно, пусть так, но кто-то за нами шпионит, а мы не догадываемся! Кто вон тот человек? Стоит у ворот и пялится прямо перед собой, словно его ничто не интересует? Или тот, что нагло оглядывает каждого с ног до головы? Или этот, на вид совсем безвредный и даже глуповатый? Или вовсе и не эти, а совсем другие? Раз ни о ком ничего не знаешь наверняка, ни в ком не уверен, – значит, каждый может оказаться доносчиком. Каждый!
– Брось ты, Хаим, ради бога, эту чепуху, – говорил фра Петар, чувствуя, что теряет терпение.
– Нет, нет! Вы, уважаемый друг, хороший человек и думаете, что все такие.
– Ну, что ж? И ты думай так, все хорошо и будет, брат Хаим.
– Хе, хорошо! Хорошо? – недоверчиво шепчет Хаим и, опустив голову, удаляется.
А на следующий день, рано утром, он снова приходил, как на исповедь. Даже в те минуты, когда страх ненадолго покидал его, он не мог успокоиться. С горячностью и раздражением он рассказывал о несправедливости, о причиненных ему убытках, о людях и нравах своего города. А фра Петар пользовался любым случаем, чтобы завести речь о Чамил-эфенди. Хаима не надо было долго просить. Даже о том, о чем он, кажется, все сказал, он мог снова говорить долго и пространно, приводя множество новых и достоверных подробностей. Фра Петар слушал внимательно, рассматривая худое, лобастое лицо Хаима. Кожа на лбу у него была так натянута и тонка, что сквозь нее проступала каждая жилка и были отчетливо видны впадины на висках; а волосы, странными пучками окружавшие лоб, неестественно вились и были такими сухими, словно корни их жгло невидимое пламя.
Когда, наговорившись, Хаим, вечно чем-то озабоченный, ссутулясь, уходил, фра Петар провожал его долгим, сочувственным взглядом.
Прошло два дня, а Чамил не появлялся. Хаим, который несмотря на собственные заботы, умудрялся откуда-то все знать или хотя бы догадываться, объяснял отсутствие юноши и тем, что его, вероятно, допрашивают и потому не выпускают из камеры во избежание каких-либо нежелательных встреч. Когда следствие окончится и дело будет передано в суд, Чамилу снова разрешат прогулки.
Все знал и все предвидел (хоть и не всегда точно) этот Хаим из Смирны. В данном случае его предположение оправдалось полностью.
В то утро фра Петар, думая о чем-то своем, сидел на камне и краем уха слушал препирательства и брань, которые доносились до него сразу с двух сторон, странно преломляясь и мешаясь в сознании.
Слева от него расположилась небольшая компания картежников. Пытаясь разрешить какой-то карточный спор, они устроили нечто вроде суда. Лица у всех хмурые, говорят отрывисто, сухо и грубо.
– Отдай деньги человеку, – тонким, но страшным голосом твердит верзила, видимо, главарь картежников.
– Вот что я ему отдам! – зло кричит в ответ невысокий коренастый игрок с воспаленными глазами и делает непристойный жест.