Иннокентий VIII не перестает сколачивать лигу против Турции, а Баязид строит планы, направленные против Венгрии и Венеции. Во всем этом личность Джема играет большую роль. Султан посылает папе «копье, которым был пронзен на кресте Христос», и другие драгоценные реликвии, требуя одного: держать Джема в заточении и никому не передавать. А папа требует, чтобы султан не нападал на христианские страны, иначе он пустит в ход Джема, заставив его возглавить поход против Турции.
В это время папа Иннокентий VIII умирает. Пока происходили выборы нового папы, Джем для верности был заключен в крепость св. Ангела. Папой избрали кардинала Родриго Борджиа, известного под именем Александра VI.
Казалось, для царственного заложника наступили лучшие времена. Он подружился с сыновьями папы, мог более свободно передвигаться, принимал участие в торжествах. Хроники, письма и воспоминания того времени рисуют Джема тридцатилетним мужчиной, которому можно дать все сорок. Полный и смуглолицый, с прищуренным левым глазом, он был похож «на человека, который целится». Мрачный, вспыльчивый, немилосердный к подчиненным, Джем с жадностью предавался удовольствиям и особенно любил вино, ища в нем забвения и покоя.
Как раз в то время возникают крупные распри между западными христианскими государями. Молодой французский король Карл VIII отправляется с армией в Италию, чтобы занять неаполитанское королевство, на которое он предъявляет права, и, как он утверждает, повести оттуда войска христианской лиги в крестовый поход против Турции. Папа стремится воспрепятствовать его вступлению в Италию. В те дни Александр VI ведет переговоры даже с Баязидом и ищет у него поддержки против французского короля. Баязид шлет ему условленную сумму в 40 000 венецианских дукатов на содержание Джема, а в особом письме, адресованном лично папе, предлагает 300 000 дукатов за выдачу трупа своего брата. Переписку перехватывают противники папы в Италии и предают ее гласности.
Карл VIII вторгается в Италию. Он быстро занимает город за городом и в последний день 1494 года вступает в Рим. Папе не остается ничего иного, как с наименьшим ущербом для себя пойти на соглашение с молодым завоевателем. Одно из требований Карла заключалось в следующем: папа должен передать ему «брата султана», которого он собирался использовать в борьбе против Баязида. Было решено, что Карл возьмет Джема с собой в поход на Неаполь, а позднее на Турцию. Но папа требовал гарантии, что по окончании войны французский король вернет ему драгоценного заложника. Точно так же папа оговорил, что 40 000 дукатов, регулярно высылаемых султаном, по-прежнему будут принадлежать ему.
В торжественной обстановке в присутствии множества свидетелей папа передал французскому королю Джема и его совсем малочисленную свиту. Когда папа сообщил свое решение Джему, тот заявил, что он раб и ему безразлично, у кого быть в рабстве – у папы или у французского короля.
Папа пытался ласковыми речами разуверить и успокоить Джема. Карл VIII был к нему внимателен и обращался с ним как с государем.
Отправляясь в поход против неаполитанского короля, Карл VIII взял с собой Джема со свитой и, в качестве заложника, сына папы Чезаро, кардинала Валенсии. Но по дороге хитрый Чезаро сбежал, а Джем заболел. Болел он всего несколько дней. Скончался он в Капуе, раньше чем они достигли Неаполя.
Приближенным, которые провели вместе с ним годы плена, он завещал любым способом перевезти его тело в Турцию, чтобы неверные не использовали его и после смерти. Он продиктовал письмо брату, в котором просил разрешить его семье вернуться в Стамбул и проявить милосердие к тем, кто были его верными спутниками в долгом рабстве.
Карл VIII приказал забальзамировать тело Джема и положить его в свинцовый фоб.
Тотчас же разнесся слух, что папа, прежде чем передать Джема королю, отравил его. Венецианский сенат поспешил первым сообщить султану Баязиду приятную весть о смерти Джема.
Поход Карла VIII окончился неудачей. Карл возвратился во Францию и вскоре скончался. Тело Джема осталось у неаполитанского короля. Вокруг него велась долгая переписка. Неаполитанский король старался как можно больше выжать из Баязида. Вступил в спор, требуя свою долю, и папа Александр VI. Но неаполитанский король воспользовался выгодой один. Труп Джема помог ему заключить выгодный договор с султаном, и только в сентябре 1499 года тело наконец было передано Баязиду, который торжественно похоронил его в усыпальнице турецких государей в Брусе.
VI
Вот канва рассказа Чамила, переданная сухо и кратко. То, что фра Петар слышал от своего друга, изложено было значительно подробней, ярче и с иным смыслом. Все сводилось к одному: существуют два мира, и между ними нет и не может быть ни подлинных связей, ни взаимопонимания; два страшных мира, обреченных на вечную войну, принимающую тысячи разных форм. А между этими враждебными друг другу мирами – человек, вынужденный бороться с ними обоими. Сын султана, брат султана и, по глубочайшему убеждению и мироощущению, султан – и в то же время несчастнейший из людей. Сначала предательство и поражение, затем обман и лишение свободы и, наконец, трагическая западня, когда один, без друзей и близких, он оказался на виду у мира, словно прикованный к позорному столбу. У него, однако, хватило гордой решимости выдержать свой удел до конца и при всех обстоятельствах остаться тем, кем он был, не забывать о своей цели и не уступить ни палачу-брату, ни иноверцам, которые подло его обманывали, шантажировали, продавали и перепродавали.
Следуя за превратностями и перипетиями необычайной судьбы султана Джема, фра Петар слышал множество имен и названий чужеземных городов и могущественных правителей – царей, королей, пап, князей и кардиналов, о существовании которых он раньше и знать не знал. Имен этих он, естественно, не мог ни повторить, ни запомнить. Часто случалось, что он вдруг терял нить рассказа и уже не понимал, кто кому приходится родней и кто кого обманывает, покупает и продает, а по временам и совсем переставал вникать в то, что слушал, размышляя о собственной горькой доле. Но и в этом случае он делал вид, будто внимательно слушает, ибо сочувствовал человеку, для которого так важно было излить свое сердце.
Однако в этих рассказах встречались и совсем непонятные для него вещи, как, например, стихи Джема о судьбе, о вине и пирушках, о красивых юношах и девушках. Стихи Чамил читал наизусть, словно сам их сочинял. Смущали монаха отдельные слова и резкие высказывания Джема о папах и других князьях церкви. Но фра Петар полагал, что сейчас не место и не время рассуждать об этом и наставлять юношу. Тем более что ему самому далеко не все было ясно и понятно. Надо дать человеку высказаться до конца. К фра Петару люди всегда и всюду подходили свободно, быстро сближались с ним и легко открывали ему душу. Он воспринимал это как нечто вполне естественное и всегда старался внимательно выслушать каждого. Так было и сейчас.
Исповедь юноши из Смирны затянулась и казалась бесконечной. Отрешившись от всего окружающего, он часами рассказывал о судьбе султана Джема, словно ему было совершенно необходимо рассказать все подробно и как можно скорее, ибо завтра, может быть, будет поздно. Он говорил то по-турецки, то по-итальянски, забывая в спешке переводить французские и испанские цитаты, которые приводил по памяти.
Обычно разговор начинался рано утром где-нибудь под навесом, в теплой тени, которая постепенно укорачивалась, а продолжался в глухих закоулках огромного двора, где они пытались укрыться от солнечного зноя и шумных, докучливых забав и свар заключенных.
Фра Петар заметил, что Хаим подходит к нему только тогда, когда он один, и ни разу не присоединился к ним во время этих бесед. Случалось, что кто-нибудь из заключенных, идя мимо, останавливался и начинал прислушиваться к шепоту юноши. Чамил мгновенно замолкал, словно лунатик, разбуженный среди своего опасного сна, впадал в тупое молчание, машинально, не к месту повторяя свое обычное «да, да», а затем холодно бросал на прощанье какую-нибудь незначительную фразу и поспешно уходил.
На следующее утро он появлялся в том же расположении духа, хотя на лице его можно было уловить едва приметные следы каких-то ночных раскаяний и решений; безмолвный, замкнувшийся в себе, он подходил со слабой улыбкой, которая все скрывает, не говоря ни о чем, и произносил обычные слова об обычных вещах. Но так продолжалось недолго. В разговоре его настроение незаметно и для него и для фра Петара менялось. Сам не зная почему, он снова отдавался своей страсти и тихо и горячо, словно исповедуясь, продолжал повествовать о Джеме и его судьбе.
На третий день Чамил подошел к печальному и торжественному концу своего повествования, к светлой горделивой усыпальнице в Брусе, белые стены которой испещряли самые прекрасные изречения из Корана, выведенные словно узоры из чудесных цветов и хрусталя. Затем Чамил начал подробно пересказывать отдельные эпизоды. Один за другим следовали счастливые и тяжкие дни жизни Джема, его встречи и споры с людьми, любовь, ненависть и дружба, попытки бегства из христианского рабства, надежды и отчаяние, размышления в часы бессонницы и сумбурные видения в короткие часы сна, его гордые, горькие ответы высочайшим лицам из Франции и Италии, гневные монологи в заточении, которые Чамил произносил каким-то иным голосом, не похожим на свой.
На третий день Чамил подошел к печальному и торжественному концу своего повествования, к светлой горделивой усыпальнице в Брусе, белые стены которой испещряли самые прекрасные изречения из Корана, выведенные словно узоры из чудесных цветов и хрусталя. Затем Чамил начал подробно пересказывать отдельные эпизоды. Один за другим следовали счастливые и тяжкие дни жизни Джема, его встречи и споры с людьми, любовь, ненависть и дружба, попытки бегства из христианского рабства, надежды и отчаяние, размышления в часы бессонницы и сумбурные видения в короткие часы сна, его гордые, горькие ответы высочайшим лицам из Франции и Италии, гневные монологи в заточении, которые Чамил произносил каким-то иным голосом, не похожим на свой.
Без всякого предисловия и заметной связи с предыдущим, нарушая временную последовательность, юноша рассказывал какой-нибудь эпизод, вырванный из середины или конца жизни Джема. Говорил тихо, потупясь, не обращая внимания на то, слушает ли его собеседник, успевает ли следить за рассказом.
По правде говоря, фра Петар не уловил, как началось это беспорядочное и бесконечное повествование. Так же точно он пропустил ту скорбную минуту, когда от рассказа о чужой судьбе Чамил впервые явно перешел на личную исповедь и стал говорить от первого лица.
(Я! Тяжкое слово. В глазах тех, перед кем мы его произносим, оно определяет наше место, фатальное и неизменное, зачастую совсем не соответствующее нашему представлению о себе, нашей воле и нашим силам. Страшное слово, которое, сорвавшись однажды с языка, навсегда связывает и отождествляет нас с тем, о чем мы думали, что произносили и чему внутренне давно уподобились, хотя никогда об этом не помышляли.)
С возрастающим недоумением, страхом и сочувствием, едва скрывая волнение, фра Петар продолжал слушать Чамила. Когда вечером он оставался один и думал о юноше и о том, что с ним происходит (а не думать об этом было невозможно), он упрекал себя, что решительно не остановил его, что вовремя не встряхнул его как следует и не вывел из опасного заблуждения. И тем не менее, когда на следующий день они снова встречались и молодой человек опять отдавался во власть своих болезненных наваждений, он слушал его, как прежде, с легким страхом и глубоким сочувствием, не осмеливаясь прервать и вернуть к действительности. А когда, вспоминая о вчерашнем намерении, исполнить которое фра Петар считал своим долгом, он пытался перевести разговор на другую тему или будто бы случайно брошенной фразой отделить рассказчика Чамила от мертвого султана Джема, он делал это неловко и нерешительно. Он очень жалел юношу. Врожденные непосредственность и простодушие, всегда позволявшие ему открыто высказывать свои мысли, были словно скованы настойчивой исповедью молодого человека. И дело обычно кончалось тем, что монах замолкал и, не одобряя, но и не осуждая вслух, продолжал внимать страстному шепоту юноши. То, чего нет, чего не может и не должно быть, оказывалось сильнее того, что есть, что существует прямо и реально и что единственно возможно. А затем фра Петар снова укорял себя, что и на этот раз отступил перед неодолимым приступом безумия и не постарался вернуть молодого человека на разумный путь. В такие минуты он ясно ощущал себя соучастником его безумия и давал себе слово завтра же при первом удобном случае сделать то, что Упустил нынче.
Так прошло дней пять или шесть. Начиналось все утром, почти в одно и то же время, словно некая вошедшая в обычай церемония, и продолжалось с двумя-тремя коротенькими перерывами до самого вечера. Рассказ о султане Джеме, о его страданиях и подвижничестве казался бесконечным. Но однажды утром Чамил не пришел. Фра Петар искал его, ждал, в тревоге заглядывал в самые отдаленные уголки двора. Дважды к нему подходил Хаим и снова изливал на него потоки своих старых волнений и жалоб на несправедливость смирненских властей, своих вечных подозрений и страхов перед шпионами и ловушками. Фра Петар слушал его рассеянно, думая о пропавшем Чамиле.
Ему казалось, что он видит его перед собой, как вчера, слышит, как быстро, словно читая по книге, тот говорит:
– Стоя в блестящем одеянии на палубе корабля, пристающего к Чивитавеккье, и видя на берегу пестрые, застывшие в парадном строю ряды папских солдат и высоких церковных сановников, Джем размышлял о своей судьбе с ясностью, какая возможна лишь в те часы, когда человек покончил счеты с одной жизнью и еще не начал другую. Холодно думал о своем несчастье и воспринимал его трезво, без всяких иллюзий, как будто услышал о нем из чужих уст. Повсюду встречают его чужие люди, выстроившись, словно живая стена тюрьмы. А что можно ожидать от людей? Сожаления? Но это единственное, что ему не нужно и в чем он никогда не нуждался. Соболезнование, которое пытались высказывать не часто попадавшиеся на его пути добросердечные и благородные люди, было лишь свидетельством его несчастья и беспримерного унижения. Соболезнование тяжко и оскорбительно даже для покойников, а как же выносить его здоровому, все сознающему человеку, как может живой глядеть в глаза живых и читать в них лишь одно – жалость?
Из всего, что есть в мире и что представляет собою мир, я хотел создать средство, при помощи которого я бы мог захватить и победить мир, а вышло наоборот – мир сделал меня своим орудием.
И что же такое в конце концов Джем Джемшид? Раб, но не только раб. У обычного раба, которого водят на цепи с рынка на рынок, все же еще остается надежда на доброго хозяина, на выкуп или на бегство. А Джему неоткуда ожидать милости, да он и не смог бы ее принять, даже если бы кто-либо отважился ему ее оказать. Выкуп? Кому нужно его выкупать? Наоборот, и одна и другая сторона платят целы состояния, чтобы он остался рабом и не мог откупиться. (Исключение составляет лишь мать, непокорившаяся, чудесная женщина высокой души, но ее бессильные попытки только увеличивают тяжесть его унижения.) Бегство? И простому рабу трудно порвать свои цепи, но, убегая, он всегда хоть капельку надеется, что сумеет перехитрить преследователей и доберется до своих соплеменников, где будет жить, как свободный и простой человек среди свободных и простых людей. А для него, Джема Джемшида, не существует и этой возможности. Весь обитаемый мир разделен на два лагеря – турецкий и христианский, и в обоих для него нет убежища. И там и здесь он может быть лишь султаном. Победитель или побежденный, живой или мертвый. Поэтому он раб, который не может даже во сне мечтать о побеге. Это путь и упование для менее великих и более счастливых, чем он. А он осужден быть султаном – пленным здесь, живым в Стамбуле или мертвым в земле, но всегда и везде только султаном, и только на этом пути его может ждать спасение. Султан – и ни на волос меньше, ибо иначе это уже не султан, и ни на волос больше, ибо большего не бывает. Это неизбывное рабство, от которого не спасет и сама смерть.
Корабль ударился кранцем о пристань. Было так тихо, что этот звук легким эхом пролетел над берегом, где все, от кардинала до конюха, не мигая смотрели на высокого человека в белой, расшитой золотом чалме, который стоял, словно статуя, впереди своей свиты, застывшей в трех шагах от него. И не было ни одного человека, кто бы не видел в нем султана и кто бы не понимал, что ничем иным этот человек не может быть, хотя именно поэтому он и обречен на гибель.
Говоря это, Чамил и сам поднялся. (Он не допускал, чтобы стражники загоняли его в камеру, как остальных заключенных, и обычно уходил туда немного раньше назначенного часа.) Как всегда, смиренно поклонившись, он исчез в одном из закоулков Проклятого двора, который окутывали первые тени сумерек.
VII
Юноша не появлялся два дня, а на третий день около полудня к фра Петару подошел Хаим и, бросая вокруг пугливые, испытующие взгляды, сказал, что с Чамилом «случилось неладное». Ничего больше даже он сказать не мог.
Лишь спустя два дня тот же Хаим, который все это время где-то сновал, принес уже готовый рассказ об исчезновении Чамила.
Сначала, низко опустив голову и нахмурясь, он описывал около фра Петара широкие, но все более сужавшиеся крути и эллипсы, исподлобья поглядывая по сторонам и стараясь, очевидно, чтобы их встреча выглядела случайной, но при этом, конечно, и не подозревая, насколько его «меры предосторожности» прозрачны и бесполезны. Подойдя наконец к монаху вплотную, он тихонько спросил:
– Вас допрашивали?
– Нет, – громко ответил фра Петар, которого все больше раздражала подозрительность Хаима.
Однако, надеясь, что Хаим разведал что-нибудь о Чамиле, сразу повторил более мягко:
– Нет. А что?
Тогда Хаим начал рассказывать. Сперва он держался так, словно остановился мимоходом, на минутку, и тотчас же двинется дальше, то и дело тревожно поглядывая по сторонам, но мало-помалу забылся и, не повышая голоса, заговорил оживленнее.
Некоторые места в его рассказе были, конечно, туманны и необъяснимы, но зато другие изобиловали такими подробностями, как будто Хаим был очевидцем событий. Он знал и видел даже то, что невозможно увидеть.