«Нет, – говорила она сухо. – Нет, ты не прав. Это не так. Это тебе только кажется. Нет. Не знаю, что там шумит. Не надо… лучше иди домой». (Вопросы и реплики звонившего усугубляли своей нелепостью и без того гиблые отношения.)
Всё это не помешало Сидельникову ставить перед самим собой вопросы на засыпку, которые он формулировал коряво, но честно. Например: «Почему женщины разлюбляют?» Проконсультироваться, как всегда, было не у кого. Ближайший источник любовной мудрости хранился у матери за стеклами серванта – с десяток поэтов разной степени потрёпанности, собранных по принципу: что удалось купить. Сидельников читал стихи по-варварски, выискивая в них что-то вроде рецептов, как в справочнике практикующего врача. Но не исключено, что сами обитатели серванта об этом только и мечтали. Один из них, тёзка принца Уэльского, начинённый чужими курчавыми закладками, жёстко предупреждал:
Стоящий рядом в твёрдом переплёте узник фашистской тюрьмы вызывал сочувствие, но к теме не относился. Остальные всё больше намекали на героизм в труде как на единственное условие законной любви.
Учитывая всеобщее почтение к понятию «дефицит», Сидельников заподозрил, что действительно хорошие стихи (как и всё действительно хорошее) не могут свободно продаваться в магазине или просто так стоять на полке в серванте. Их следует специально добывать. Полузнакомая старенькая библиотекарша ответила на сидельниковскую просьбу испытующим взглядом, а через день принесла почитать тетрадку в кожаной обложке. Это были стихи женщины с красивым тонким именем, которая больше тридцати лет назад покончила с собой. Стихи оказались не по-женски мощными, широкоплечими – сильнее множества мужских, вместе взятых. Фиолетовые буковки на желтоватой бумаге лучше всякого радио передавали чистейший звук – предельно внятный голос ненасытной нежности, одинокости и высокого пожизненного неблагополучия. Гораздо позже Сидельников с изумлением обнаружил, что среди поклонниц этой поэзии (вошедшей со временем в моду) почему-то преобладали как раз очень благополучные, хорошо пригретые девушки и дамы, которым, видимо, не хватало в жизни одного – собственной стационарной трагедии.
Самой неожиданной новостью, вычитанной Сидельниковым из кожаной тетради, был он сам. Стихи не только подтверждали реальность, казалось бы, непроизносимых и полузапретных событий души, но и как бы узаконивали их.
Здесь присутствовала тень корысти – он был пока ещё слишком поглощён своей любовью, чтобы читать стихи о любви бескорыстно. И если, допустим, он встречал в тетради такое вот бесстрашное признание:
то ему хватало отчаянья и глупости, чтобы схватиться за голову, проклиная себя. То есть это, конечно, он перекормил собой всех, в смысле Лору, которая и есть – все.
И спасением тут может быть только притворная холодность.
Сразу вспоминался зверски замученный на уроках литературы лишний Печорин, восхитивший Сидельникова своим поведением; и никто ведь не отменял классический завет, тоже из школьной программы: «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей». Но в том-то и дело, что у Сидельникова не было вовсе такой заботы – «нравиться», эту стадию он случайно пропустил. А восхищение Печориным довольно скоро поменялось на уважительную скуку, и подражать ему не хотелось, поскольку невыносимо скучно было тратить мысли и время на то, чтобы кем-то выглядеть.
…Ближе к весне встречаться так, как раньше, стало невозможно. Откуда-то из районного центра прибыла и поселилась у Лоры её троюродная сестра. Завитками и зеленоватой рыхлой белёсостью она напоминала Сидельникову цветную капусту. Капуста устроилась работать на пищевой комбинат и собиралась поступать в пищевой же техникум. Она имела привычку, садясь, растопыривать ноги и руки и шевелить сразу двадцатью толстенькими пальцами. При первом знакомстве, едва оставшись с Сидельниковым наедине, Капуста спросила, пошевеливая маникюром и педикюром одновременно:
– У тебя с Лариской – что? Вы с ней ходите!
– Да, – с отвращением сказал Сидельников. – Мы ходим, в разведку. С Ларисой Николаевной.
– Ой, ну ты такой интересный чувак! – умилилась Капуста.
В эти дни он повторял про себя привязавшиеся, как наваждение, две строки:
полагая, что третья стража – это почти предел сердечного терпения. Вопросы на засыпку оставались без ответа, но он был недалек от истины, когда почувствовал, что механизм событий, решающих его судьбу, уже запущен где-то за кулисами.
Лора иногда вечерами задерживалась, и Сидельников был вынужден ждать в капустном обществе. Капуста завела моду невзначай расстёгивать две верхние пуговицы халата, глядя при этом на собеседника с видом естествоиспытателя. Но могла бы и не расстёгивать – сытная продуктовая масса начиналась у неё прямо от шеи. Подопытный взирал критически и уходил на кухню курить. Однажды она не торопясь, хозяйским шагом последовала за ним.
– Ну чё ты скромничаешь, как целка? Боишься, Лариска узнает? Не боись. А хочешь, я ей сама скажу, что ты ко мне пристаёшь?
Докуривая, Сидельников соображал – уйти сразу или всё же перед уходом треснуть по сизым кудряшкам чем-нибудь вроде пепельницы. В этот момент щёлкнул замок на входной двери, и Капуста, не застёгиваясь, пошла в прихожую. Лора, вся ледяная, жемчужная, в его любимой лисьей шапке, смотрела на него так, что было непонятно: она истосковалась или, наоборот, его присутствие вызывает тоску зелёную. «Иди домой, уже поздно» – вот всё, чего он дождался в этот вечер.
Дальнейшее было столь безобразным и жалким, что вряд ли заслуживает попадания в хронику. Разве что в уголовную. Примерзание к телефону-автомату в железной будке (обжитое место!); оскорбительная дерзость, подменяющая просьбу об одном-единственном нежном слове; швыряние трубки; ограбление одиноких прохожих на сумму две копейки ровно с целью наговорить из будки новых дерзостей; твёрдое обещание сдохнуть сегодня же («Перестань, выбрось это из головы… Что?! Это ты мне говоришь? Какой ты умный… Ну тогда учти: неудачных самоубийц женщины не любят». – «Какие ещё женщины? Ты меня и так не любишь»). Обратный путь – под присмотром тёмных этажей и редких деревьев, безразличных к свой убогости. Дома – крадучись мимо спящей матери к холодильнику, где она хранила с трудом добытое импортное снотворное. Затем – последний в жизни ужин, состоящий из стакана несладкого чая и пригоршни таблеток. Потому что ведь и так понятно, что всё, что перешло за третью стражу, – дальше некуда. Но в довершение ему пришлось домучивать собственную гибель – уже в следующей темноте, в невычисляемое время суток, в неукротимых рвотных судорогах, в обнимку с унитазом.
Глава десятая
Смерть включала в себя простейшие элементы, все ненужные, начиная с утренних пробуждений, умываний холодной водой и так далее. Улицы выглядели разгороженным потусторонним пространством, в котором он жил когда-то раньше. В городе оставалось только два места, слабо намекавших на существование другой жизни, – вокзалы. Нужен был повод и хотя бы минимальная решимость, чтобы уехать. Поводом могли стать напоминания матери о том, что все порядочные люди, заполучив аттестат зрелости, едут поступать в институт. Но у Сидельникова не только дальние порядочные люди, но и ближние беспорядочные прохожие вызывали теперь недоумение: куда-то идут с серьёзным видом – зачем? Ради чего? И куда вообще можно идти?
Несколько раз он выбирал на улице то одного, то другого человека с напряжённым, как ему казалось, глубокомысленным лицом и незаметно шёл следом, надеясь таким образом выявить тайные людские цели. Почти каждый из них наверняка участвовал в какой-то скрытой, завидной жизни, заслоняемой озабоченными взглядами, запахом духов, шубами, кофтами, дверями подъездов и квартир. Возможно, это были совпадения, но всякий раз наблюдаемые объекты исчезали в магазинной толкучке. Одуряющие очереди за вермишелью, килькой в томате, за портвейном действовали как растворитель.
Однако это не означало, что погибшему Сидельникову были глубоко противны магазины. В них встречались просто неотразимые приманки. Роза в начале марта вдруг подарила ему огромную сумму – шестьдесят рублей, и он купил себе в «Культтоварах» проигрыватель грампластинок «Рекорд».
Выкопанные дома в кладовке «Бесаме мучо» и Муслим Магомаев быстро исчерпали себя.
Рядом с гостиницей «Дружба», на задворках парикмахерской, вполголоса тарахтела студия звукозаписи. Там обретался некто Слон – по тем временам единственный в городе носитель американских джинсов. Он с блистательным высокомерием произносил слова «Лед Зеппелин» и «Роллинг Стоунз», но вызвал сочувствие у Сидельникова неожиданной жалобой на то, что никогда не будет получать пенсию, потому что не член профсоюза.
Рядом с гостиницей «Дружба», на задворках парикмахерской, вполголоса тарахтела студия звукозаписи. Там обретался некто Слон – по тем временам единственный в городе носитель американских джинсов. Он с блистательным высокомерием произносил слова «Лед Зеппелин» и «Роллинг Стоунз», но вызвал сочувствие у Сидельникова неожиданной жалобой на то, что никогда не будет получать пенсию, потому что не член профсоюза.
– А почему не член? – участливо спросил Сидельников.
Директор звукозаписи вздохнул:
– Да знаешь… Все эти тред-юнионы… – И Сидельникову почудилось в его ответе высокое мужество.
Слон записал Сидельникову несколько песен Высоцкого на фотоплёнках медицинского назначения. «Рекорд» сипел, но справлялся. В песнях утверждалось отчаянье, зато пелись они абсолютно надёжным, победительным голосом:
Громкости хватало на всю их с матерью двухкомнатную «хрущёвку». Мать стучала ему в дверь и требовала, чтоб он заткнул эти вопли. Вопли ослабевали.
На четырнадцатый день невстреч Лора сама пришла к нему домой, то есть к матери, по какому-то делу, и Сидельников за эти двадцать минут обжигающего присутствия даже не вышел из своей комнаты. Из-за двери было слышно, как мать завела разговор о нём. Сходит с ума от нечего делать, две недели назад таблеток наглотался. Теперь вот песни блатные крутит.
К тому моменту Сидельникова посетила страшная догадка насчёт Капусты – Лора специально взяла её к себе жить, чтобы оттолкнуть его! Как ни странно, и в этом случае Сидельников оказался не так уж далёк от истины.
На девятнадцатый день ему позвонила незнакомая женщина Дарья Константиновна и попросила через час прийти по адресу, который сразу и продиктовала. Спросить: «Зачем?» он как-то не догадался. Всё катилось помимо воли, само по себе, как холодный март – в холодный апрель. Через час, очутившись возле дома Лоры, Сидельников подумал, что повредился умом. Он мог найти этот дом с закрытыми глазами, но точного адреса не знал. Как получилось, что звонившая привела его прямо сюда? Впрочем, указанную квартиру он нашёл в соседнем подъезде.
Он позвонил, переждал тишину, снова позвонил. Кто-то в больших, вихляющих шлёпанцах кинулся к двери и замер, неровно дыша. И тогда Сидельников понял, что там за дверью, припав бровью к мутному глазку, приниженная и жалкая, стоит его любовь.
…Потом она скажет Сидельникову, что никогда не была и уже вряд ли будет такой счастливой, как с ним в эту осень. С ним, по сути, ещё бесправным школьником, она вдруг впервые почувствовала себя избранной и защищённой. Всё разбилось в одну минуту, как та стеклянная полочка в ванной над умывальником, одним ноябрьским утром, без пятнадцати восемь. Стоя перед зеркалом, Лора поймала себя на том, что всерьёз размышляет, надевать лифчик или нет: Сидельников, видите ли, где-то вычитал, что для груди опасно, а потому – ни в коем случае. Тоже ещё врач-косметолог… Звонок прозвучал настолько резко, что от неожиданности она всплеснула рукой – и полочка со всеми флаконами вдребезги разлетелась по ванной. На пороге стоял Мехрин с тяжёлым, торжественным лицом.
– Зачем ты…
– Надо поговорить.
– Мне некогда.
Но он уже вошёл и расстегнул дублёнку.
Ей правда было некогда и недосуг – не до разборок со стыдным прошлым. Успеть бы до работы убрать осколки и проглотить чашку кофе… Пронаблюдав, как она мечется между разгромленной ванной и убегающим на плиту кофе, Мехрин обратился непосредственно к потолку:
– А я раньше думал, что имею дело вроде как с приличной женщиной.
Она бросила совок на пол, подошла к Мехрину вплотную и, ткнув пальцем в нагрудный карман пиджака, спросила:
– А ты сегодня изделие номер два не принёс? Ну как же ты… В общем, Мехрин, иди отсюда. С меня хватит. Я тебя больше видеть не могу.
Он протиснулся боком к вешалке, и казалось, через пять секунд можно будет с облегчением о нём забыть. Но, уже застёгнутый на все пуговицы, он проговорил тягучим голосом, глядя мимо неё:
– Ну смотри, блядь. Ты сама знаешь, где я работаю. Я тебе ничего не буду… Ты сама раком встанешь. А вот хахаль твой сопливый – считай, приехал. Он вроде как хочет карьеру… Через твою задницу. Я ему сделаю. Город маленький. Ни в одно ПТУ не возьмут. Дворником будет проситься, дерьмо возить.
После таких слов, уходя, логичнее было бы хлопнуть дверью, но Мехрин притворил её с вкрадчивостью сапёра. И Лора осталась наедине со своими осколками, осознавая, что теперь уж точно не имеет ни малейших прав на Сидельникова, на его судьбу, которая вся ещё впереди, но уже под прицелом этой заразы…
Решив, что скорее откусит себе язык, чем расскажет Сидельникову о мехринских намерениях, она обрекла себя на беспомощность. Выхода не было никакого, кроме расставания. Об этом она боялась думать, но каждый вечер, проведённый вдвоём, усиливал чувство вины, как если бы она прятала в себе инфекцию, убийственную для близкого человека. Причем ей было заведомо ясно: уход Сидельникова (по любой причине) станет сигналом для Мехрина, что место рядом с ней опять свободно и можно возобновлять политзанятия по четвергам. Поэтому письмо из Сорокинска от родственницы, седьмой воды на киселе, с просьбой посодействовать поступлению дочки в пищевой техникум и нагловатым намёком на полупустую жилплощадь Лора восприняла как спасительную подсказку.
…В квартире Дарьи Константиновны стоял застарелый запах чужого быта, лоснились накидки из красного плюша, на кровати укрытые тюлем подушки высились не хуже снежных вершин. И Лора здесь тоже Сидельникову показалась чужеватой. Преодолевая подавленность, он попытался выяснить, к чему эта конспирация, но Лора беззвучно, одними губами попросила молчать. Она льнула и льнула к нему, не поднимая ресниц, с выражением лица блаженно спящей. И, чтобы проникнуть внутрь этого сна, ему достаточно было закрыть глаза, понемногу выпрастывая себя из безобразного марта, из толстой одежды, из комнаты, посреди которой они стояли, прижимаясь друг к другу. И непонятно было, как ей, соучастнице сновидения, удаётся оделять поцелуями сразу всё его тело, от губ до колен.
Потом, роняя на пол хозяйские шлёпанцы, она взбиралась по нему, как по дереву, по-беличьи лёгкая, взбиралась до таких кричащих высот, где два дыхания становятся одним, всё горячо и уже ничего не страшно. И в этот момент из них двоих он всё же был более зрячим. Он умудрялся видеть розовый оттиск помады на её зубах, блеск испарины между грудями, даже поры атласной, чуть вялой кожи. Он сходил с ума от её близости, но ещё острее было осознание того, что никаким обладанием, даже самым полным, ему не утолить эту жажду, порождаемую одним только видом любимого существа.
Так они и простояли посреди чужой комнаты, не посягая на её плюшевые и тюлевые богатства. Потом, уже на кухне за чаем, Лора скажет то, на что она давно не могла решиться, и Сидельников будет упрямо и нудно повторять свои бесполезные вопросы: «Почему? Ну почему я должен уехать? Почему я должен от тебя уезжать? Что случилось? Почему? Что у тебя с глазами, почему ты плачешь?..»
И она не найдёт ничего лучше, чем напомнить Сидельникову, как он пересказывал ей с неподдельным жаром очевидца только что прочитанную «Одиссею» Гомера.
– Помнишь, ты сказал, что ему нужнее всего – вернуться на Итаку? Что он, может, только для того и уехал, чтобы вернуться… Хочешь, я буду твоей Итакой?.. Не пугайся, я пошутила. Но замуж я без тебя не выйду, не надейся.
На следующий день под сурдинку внезапной капели закончилась зима.
Глава одиннадцатая
Впоследствии Сидельников будет пытаться вспомнить Розу в эти месяцы, оставшиеся до его отъезда: как она выглядела, что говорила? И, к своему ужасу и стыду, не вспомнит ничего. Зачем-то всплывёт мытьё полов, о котором его никто не просил. Просто, сидя у неё, обратил внимание на пушистый слой пыли под ногами и со словами «я сейчас» пошёл в ванную за тряпкой и водой. Не то чтобы в нём был силён домохозяйский рефлекс – скорее, вовсе отсутствовал, но в этой запущенности мерещилась неявная угроза. И надо ли помнить о том, как Роза смущённо, с трудом привстаёт на кушетке, словно застигнутая с поличным, а он, такой заботливый, пятится на четвереньках, развозя грязь по полу?
В таких же нетях рассеялись выпускные экзамены – последняя школьная заморочка, июль, пахнущий кукурузным рыльцем, спёртый дух плацкартного вагона, конкурс на филологическом факультете Средновского университета. Мать дала ему с собой десять зелёных трёшек и полуметровый сплющенный рулет с начинкой из варенья, быстро засохший, но более двух недель заменявший абитуриенту Сидельникову завтраки и ужины. Двадцать первого августа он оставил в деканате расписку с обязательством явиться первого сентября для отправки в колхоз на уборку лука, наскоро собрал полегчавшую без рулета сумку и через шестнадцать часов немилосердной тряски уже в общем вагоне вернулся домой.