Свобода по умолчанию (сборник) - Игорь Сахновский 23 стр.


Сказанное Валентиной на очередном переводе дыхания, после четвёртого, что ли, восхождения, сводилось к следующему: неужели его, Сидельникова, место среди нищих – годами считать копейки? Она лучше с ним будет работать, чем с этими балбесами. Вся-то работа – кое-какие мелочи в Москву и в Ленинград отвезти-привезти. Ну, и молчать, конечно, как рыба. А доучится он потом. Зато будет иметь всё – всё, что захочет.

– Ну скажи, чего тебе хочется? Хочешь дом на юге?..

Однако в той кинохронике Сидельников откровенно скучал при разговоре о деньгах и каком-то южном доме.

Что его действительно интересовало в тот момент, так это непостижимость раздетого тела, лежащего рядом, его холёная тугая белизна и душистые складки, потрясал контраст изнеженной гладкости паха и приоткрытой красноты срамного дикого мяса. И когда эта солидная крупная женщина, отдаваясь, кричала неожиданно высоким, пронзительным голосом, он невольно принимал роль истязателя, чьей абсолютной трезвости могли бы, наверно, посочувствовать испытанные палачи.

Уходя, он пообещал, что позвонит, но она ответила: «У меня в этой квартире нет телефона, приезжай так» – и написала адрес на листке из блокнота. Потом принесла из спальни крохотный свёрток, похожий на плотно упакованную колоду карт, сунула в карман его летней куртки: «Это тебе маленький сувенир». Когда Сидельников уже спускался по лестнице, она окликнула его и протянула какие-то синие картонные талончики: «Отдашь таксисту вместо денег». Почему-то именно тогда он подумал, что больше не увидит её.

День, ветреный и жаркий, маялся, мотался из стороны в сторону, не зная, к чему бы склониться, кроме неизбежных сумерек. Сидельников пересёк пустырь и пошёл по обочине шоссе в случайную сторону. Запылённое такси вскоре вылетело ему навстречу, как по вызову.

Шофёр непрерывно курил и подкручивал ручку приёмника. Сквозь треск просачивалась песня «Надежда»:

Сидельников постарался придать лицу спокойно-упрямое выражение и закрыл глаза. Резкий сквозняк на заднем сиденье нещадно трепал волосы, грозя разметать мозги, но подставлять лицо ветру было приятно. Последний куплет песни озадачивал мрачноватым кладбищенским образом:

«Если надежда не умерла, то зачем, спрашивается, ей памятник?» В поисках сигарет Сидельников нащупал в кармане Валентинин сувенир. Свёрточек был крепко заклеен скотчем, пришлось порвать обёртку. Несколько мгновений он тупо взирал на барельефный ленинский профиль, после чего быстро убрал всё назад в карман. Сувенир оказался пачкой красных десятирублёвых купюр – нетронутая банковская упаковка в тысячу рублей.

Первым его порывом было крикнуть шофёру, чтобы ехал обратно. С каменным лицом Сидельников позвонит в дверь Валентины и возвратит деньги. Она попытается что-то сказать, но он молча удалится. Затем возникло соображение, что такой подарок выглядел бы нелепо и даже оскорбительно, если бы Валентина не приглашала Си-дельникова в свой таинственный бизнес. А так – она вроде бы заручается его согласием… В любом случае завтра-послезавтра он к ней поедет, чтобы вернуть купюры и объясниться.

Он напряг фантазию, стремясь одушевить залёгшую в его кармане гигантскую денежную массу с тремя нулями, но не смог припомнить ни одного магазинного соблазна за соответствующую цену. Мопеды-мотоциклы и прочие транспортные средства Сидельникова не вдохновляли.

И тут он вспомнил рассказ одной вагонной попутчицы о круизе по Средиземноморью. Рассказчица, правда, всё больше налегала на заграничные цены и обстоятельства покупки изумительного мохера, но Сидельникову для впечатления хватило географического списка, услышанного из уст живой очевидицы: Марсель, Барселона, Неаполь, Крит, Мальта, Александрия… Не то чтобы эти имена влекли Сидельникова своей экзотичной новизной – наоборот, они были ему слишком хорошо знакомы, даже привычны. Например, он сто раз наизусть повторял стихи про «остров синий – Крит зелёный», в ослепительных деталях представлял встречу двух великих любовников, случившуюся в Александрии девятнадцать веков назад, но вот болтовня обычной тётки из плацкартного вагона, сломавшей каблук босоножки о тёплую выщербленную плиту Кносского дворца, убеждала и потрясала так же, если не сильнее, чем свидетельства древних авторов.

Кто-то из пассажиров тогда практично поинтересовался, во сколько обошёлся круиз. Тётка назвала цену путёвки – восемьсот рублей, и чудо сразу получило громоздкий насущный эквивалент: двадцать сидельниковских месячных стипендий или зарплата его матери больше чем за полгода, если при этом вообще ничего не есть и не платить за жильё.

Когда впереди показалась Комсомольская площадь, Сидельников попросил остановить машину и отдал водителю запотевшие в горсти талончики. Тот кивнул с оттенком почтения.

До возвращения домой требовалось как-то избыть немотивированный прилив энергии – лёгким шагом пересечь площадь, обогнуть почти бегом безжизненную тушу драмтеатра, углубиться в парк, не пряча идиотскую улыбку. «Остров синий – Крит зелёный» было самым точным названием и паролем этого блаженства. Парк по-прежнему тонул в своих травно-ягодных испарениях, со вчерашнего вечера ничуть не изменившись, словно бы не минули сутки и продолжается всё тот же вечер. Перемена постигла самого Сидельникова, и как раз её неуловимую природу хотелось понять. «Можно подумать, из-за этих чужих денег…» – мысль была корявой и стыдноватой. Он снова полез в карман и похолодел.

Денег в куртке не было. Ни в одном кармане. В брюках – тоже, не считая собственных 6 рублей 20 копеек. Рывок назад, в сторону площади, скорее, понадобился для очистки совести. Таксист уже укатил, с деньгами на заднем сиденье. Их найдёт, возможно, другой пассажир. В случившемся присутствовала некая ледяная логика, диктовавшая Сидельникову только то, что завтра он должен будет поехать к Валентине.

Мать встретила его молча, ужинать не предложила.

Выпив холодного чая, раздевшись, он до половины первого перечитывал Гауфа.

Незнакомец в красном плаще с наглухо закрытым лицом подкараулил несчастного на Ponte Vecchio, у парапета, и произнёс медленно: «Следуй за мной!» На флорентийских колокольнях пробил бесповоротный час, и пружина рассказа об отрубленной руке, не дающего ни разгадок, ни выходов, со свистом разжалась.

Роза явилась так стремительно, словно, озабоченная срочным делом, долго-долго с нетерпением дожидалась, когда Сидельников удосужится поспать. Наконец он зашёл на территорию сна, то есть в пределы досягаемости, где можно было заявить ему предельно внятно и жёстко: «Не вздумай! Ни завтра, ни послезавтра…» Ещё никогда он не видел Розу настолько встревоженной и поспешил её успокоить. Дескать, у нас ведь там, во Флоренции, без вариантов – всё и так уже случилось, то есть уже поздно, я-то знаю, абсолютно роковые обстоятельства… Но она перебила почти грубо: «Давай не юли. Я не о том!» И без лишних растолкований подразумевалось, что речь о женщине по имени Валентина, и только о ней. Хотя спал Сидельников довольно долго, почти до полудня, – единственно весомым остатком этого сна был окрик Розы, набирающий силу приказа: «НЕ ВЗДУМАЙ!»

Умываясь, он увидел в ванной на верёвке свою рубашку, только что выстиранную. Он засунул пальцы в мокрый нагрудный кармашек – и не обнаружил ничего.

На кухне мать закатывала банки с вареньем из малины. Прежде чем задать безнадежный вопрос, Сидельников постоял у окна, окунул взгляд в эмалированный тазик с малиновой гущей, понаблюдал за мушкой, присевшей на сладком краю.

– Ты не видела бумажку с адресом?

– С чьим адресом?

Почудилось, что вопрос не был для неё неожиданным.

– Ну, такой листочек с адресом. В моей рубашке…

– А чей адрес-то?

Спрашивать расхотелось. Участь влипшей мушки не побуждала к солидарности.

Через два пустых дня он уехал в Средновск.

Глава девятнадцатая

Если бы не профессор Дергунов, то никогда бы Сидельникову не попали в руки те чудные золотисто-фиолетовые стёкла, позволяющие любому человеку увидеть своими глазами совершенно неописуемые, запредельно красивые и страшные вещи.

Трудно сказать, что именно старый профессор возымел против своего студента. Возможно, роковой причиной дергуновской антипатии явился недостаточный восторг, нехватка почтения на лице Сидельникова в святые минуты, когда университетский патриарх с умилением повествовал зелёным первокурсникам о своём заветном – о годах дружбы с великим уральским сказочником Пажовым. В ту пору Пажов ещё не оброс длинной фольклорной бородой, носил кожанку, маузер и был наделён правом расстреливать на месте любой социально ненадёжный элемент. Боевое прошлое самого профессора было не столь романтичным и костюмированным, однако нескольких коллег-преподавателей заслуженный доносчик Дергунов упрятал всерьёз и надолго, о чём на факультете знали почти все. Так что Сидельников в качестве слушателя допускал опасную беспечность, не делая восхищённую мину и вообще не хлопоча лицом…

– Скажите, кто был теоретиком и вождём «натуральной школы»? – спросил Дергунов.

Он пристально разглядывал нежно-розовые ноготки на левой руке, держа правую под столом. Экзамен уже кончался. Сидельников, основательно ответивший на оба вопроса из билета, чувствовал себя на твёрдую «четвёрку».

– Белинский.

Дергунов кивнул:

– Белинский был теоретик. А вождь?

Сидельников задумался. Для него было новостью то, что Белинский мог уступить кому-то роль вождя в такой скучной затее, как «натуральная школа». Неподалёку, хотя и в Италии, мерцала великолепная фигура Гоголя, но примешивать и его к этой мороке не очень хотелось. Нежные старческие ноготки сулили подвох.

– Гоголь…

– О! Вот вы и не знаете биографию Гоголя! – воскликнул Дергунов, явно довольный. – Николай Васильич тогда был за границей. Идите. Не-удов-лет-ворительно. И не надейтесь на положительную оценку, пока… Русская литература – это не то, что вы себе думаете.

Со смертной тоской и отвращением Сидельников перелистал, выйдя от Дергунова, учебник: «Виссарион Белинский… тра-та-та… отражал нападки реакционной критики, защищая… тра-та-та… “натуральную школу”, вождём и теоретиком которой он являлся». И вождём, и теоретиком! В переводе на прокурорский язык судьбы это означало, что Сидельников обречён на несдачу экзамена, провал сессии и в конечном итоге на ту самую вокзальную скамейку для вечно транзитных и бездомных, – точно обречён, поскольку профессор специально «завалил» его, недоумка, всего одним невесомо-изящным жестом. И с какой стати знатный соратник чекиста-сказочника вдруг изменит своему изяществу?

До конца сессии оставалась неделя. Дважды Сидельников, внутренне корчась от унижения, подходил в коридоре к Дергунову с просьбой принять у него экзамен и оба раза нарывался на праведное возмущение: «Такие пробелы в знаниях! И такая спешка? Нет, навряд ли вы вообще сдадите…»

Всё шло чётко по гибельному плану, но в судьбу встряла эпидемия гриппа. Патриарх филологии крупно засопливел и ушёл на больничный. А молодой доцент Починяев с той же кафедры без натуги отпустил Сидельникова с «четвёркой», удивляясь его неудачной первой попытке. Скамья на вокзале осталась вакантной. Правда, стипендия на полгода накрылась пыльным мешком.

…К тому времени Сидельников с успехом освоил новый для него вид спорта – житьё на один рубль в день. Для этого требовались геройская выдержка и точнейший расчёт, потому что, например, сегодняшний проступок в виде комплекта открыток с живописью импрессионистов отнимал все права на завтрашний обед. А такой разврат, как рыбная консерва в томате или, не дай бог, в масле, прошибал в бюджете дыру диаметром в несколько килограммов картофеля.

Лишение стипендии стало стимулом для профессиональных дерзаний. Карьеру ночного сторожа сделать не удалось – помешало засилье более резвых и удачливых карьеристов. Сидельников уже возмечтал о разгрузке товарных вагонов, когда вдруг поэт Юра, однокурсник, предложил ему должность вечернего подметальщика на секретном линейно-оптическом заводе, куда поэт недавно внедрился в том же подметальном качестве.

Совместные уборки мусора по вечерам в пустых цехах располагали к душевным разговорам о мировой культуре. Собеседники обращались друг к другу примерно так: «Видишь ли, старик…», «Да, старик, ты совершенно прав…» С мировой культурой надо было срочно что-то делать.

Будучи семейным человеком, Юра обычно торопился, чтобы уйти пораньше. Сидельников оставался один на всей секретной территории и совершал несанкционированные экскурсии. Так он набрёл на мусорные баки. От нормальных вонючих помоек эта отличалась чистотой, можно даже сказать – стерильностью. Потому что здесь лежали сотни разнокалиберных стёклышек и линз, выкинутых в брак из-за крохотных сколов или царапин. Похожий восторг Сидельников испытывал, только когда они с Розой ходили в магазин «посмотреть бриллианты». Застывшие на лету брызги и капли, зеркально отшлифованные, словно облизнутые божественной нежностью и теперь сияющие фиолетовым золотом на дне помойного бака, нуждались лишь в том, чтобы хоть кто-то бесстрашно прислонил к ним голый зрачок и обмер, прельщённый видом совершенно иной жизни, то есть вообще другой вселенной, разместившейся не где-то, а прямо тут.

Обалдевший Сидельников нешуточно подумывал о хищении малой толики драгоценного мусора в целях дальнейшего обалдения, однако мешали честные безоружные глаза военизированной охраны по имени Софья Карповна, которую предстояло миновать на выходе, а также воспоминание о подписанной второпях строгой бумажке, обязавшей подсобного рабочего Г. Ф. Сидельникова хранить оборонно-оптические секреты.

Вскоре подметальщикам поменяли режим работы – перевели из вечерних в утренние, студентов заместили пенсионеры. Со стёклышками пришлось расстаться, но отнюдь не с помойками: Сидельников поступил санитаром в травматологию Первой городской больницы, где его уже знали, приняли как родного, даже удостоили персонального кабинета (в ванной комнате), доверив номерную швабру с ведром и пластиковые пакеты для всякой дряни.

Слово «санитар» лишь притворялось чистеньким. Всё, к чему новый медработник имел служебное касательство, пахло бросовой кровью, нашатырём и йодом, харкотиной и плавающими в моче окурками. С санитарской точки зрения, больные только и делали, что гадили. Некоторые норовили воспользоваться сидельниковским кабинетом в самое неурочное время. Почему-то женщины почти не прятали бледную голизну от человека в белом халате, и Сидельников иногда сам себе казался эротоманом, который умышленно переоделся медиком.

Выбегая на холод из больничного корпуса с пятым или шестым за смену огромным мусорным пакетом, он ловил себя на бесчувственном оцепенении, вроде наркоза. И после работы, в трамвайной толпе, на пути к общежитской подушке, этот наркоз продолжал действовать, заслоняя стоячей волной гнездо желторотого запретного существа, назначенного страдать. В таком самочувствии на перекрёстке улиц Восьмого Марта и Декабристов Сидельников чуть не угодил под машину, где рядом с водителем сидела Надя в чёрной мужской шляпе с низко опущенными полями, так что под их тенью виднелся лишь рот, жирно очерченный помадой. А может, и не Надя, но сильно похожая на неё… Он купил в гастрономе банку томатного соуса (мазать на хлеб на завтрак и ужин) и прошёл пешком два квартала, стараясь припомнить Надину фразу, застрявшую, как заноза. Ветер дул в спину и, казалось, подталкивал к самоочевидным поступкам. У прохожих, идущих с подветренной стороны, на лицах было одинаковое выражение терпящих бедствие. Наконец вспомнил. Надя сказала: «У тебя никогда не будет денег». Интересно, это написано у него на лбу?

Когда Сидельникову не удавалось разобраться в себе, он применял самодельное средство, которое считал безошибочным. Нужно было вслушаться в самую первую утреннюю мысль – едва проснувшись, ещё не открыв глаза. В эту минуту замкнутая душа спросонья проговаривалась, и можно было ухватить кончик запутанного клубка. Неожиданно для себя в нескольких зимних утрах Сидельников застиг Валентину. Он думал о ней как о женщине, с острым желанием, но без видимых симптомов любовной тоски, к чему был приучен Лорой. В одном из предутренних видений (почему-то на турецко-янычарскую тему) воспалённая сабельная сталь терзала – впрочем, без крови – покорную невольницу-европеянку, стонущую высоким Валентининым голосом… Вдруг, даже без усилий, всплыла её фамилия – Лихтер, слышанная всего раз, при упоминании Валентиной бывшего мужа: скоропостижно объевшись груш, только фамилию после себя и оставил.

Теперь Сидельников мог найти адрес. Чтобы запустить механизм перемены участи (не обязательно в лучшую сторону, но уж точно – перемены), достаточно было всего-то шестнадцати часов на поезде и короткого ожидания в справочном бюро.

Но он не позволил себе спешить. Он переждал четыре холодные недели, выстоял часовую очередь в железнодорожную кассу, экономно растянул на всю дорогу три пирожка с капустой и одну повесть Маркеса, порадовал мать сводкой неиссякаемых успехов в учёбе, пересидел двое суток безвылазно дома и наконец, где-то между хлебным и овощным магазинами, удостоил посещением справочную контору.

Его поразила густая толпа посетителей – очевидно, собратьев по перемене участи. У девушки в окошке были чернильные пальцы и грустное личико старательной троечницы. Протянув ей бланк с именем и фамилией разыскиваемой, Сидельников не стал, пока девушка листала свои амбарные книги, назойливо заглядывать ей под руку, как делали другие, а со скучающим видом отвернулся. Нельзя было выказывать судьбе свой интерес.

Девушка листала, потом куда-то звонила, но он не отрывал взгляда от стены, выкрашенной мёртвой зеленью, пока вдруг не ощутил тихого прикосновения к своей руке чернильных пальчиков – так трогают, чтобы не испугать внезапностью или не привлекать внимания окружающих.

Назад Дальше