Дальше живите сами - Джонатан Троппер 19 стр.


Время от времени у отца срабатывал какой-то внутренний будильник, и он поднимал нас в субботу с утра, чтобы всем вместе отправиться в синагогу. «Душ примите, — напоминал он. — Мальчики идут в пиджаках и галстуках». И мы с Полом, ворча, принимались одеваться. Сестре по такому случаю разрешалось подкраситься маминой косметикой, и дело кончалось тем, что все мы сидели в гостиной и ждали, пока Венди наведет марафет, а мама нарядит Филиппа в очередную матроску, в которой он выглядел как девочка. Отец, помню, тревожился, что из-за этих бесполых одежек младший сын вырастет геем.

У входа в синагогу, в ящичке оливкового дерева, лежали черные шапочки-кипы из такого тонкого нейлона, что даже легкое дуновение кондиционера сметало их с наших курчавых волос и они парили, как дельтапланы. Поэтому мама прикрепляла их заколками, а отец между тем накидывал на плечи пожелтевшую от времени шаль, в которой надо было молиться, — таллит. Потом мы с Полом шли вслед за папой внутрь, а он через два шага на третий останавливался, жал кому-нибудь руку и говорил: «Доброго шабеса». Мы делали то же самое. От этих мужчин пахло лосьоном после бритья и ментолом, а руки, которые мы пожимали, были большие и узловатые.

Рабби Баксбаум поднимался со своего места и шел здороваться, пряча радушную улыбку в седых усищах с закрученными концами. «Джентльмены! — говорил он нам и, подмигнув, подсовывал ириски прямо в ладонь, пока тряс наши руки. — Люблю, грешным делом, слово „джентльмены“, хотя исторически мы не джентльмены, а вовсе наоборот. Но я употребляю это слово в самом широком смысле».

Спустя минут десять маме приходилось выводить Филиппа побегать, а потом они отправлялись в соседнее здание — еврейскую религиозную школу, которую на разных этапах детства, но весьма нерегулярно посещали все дети в нашей семье. Отец же, закрыв глаза, тихонько раскачивался и вместе с кантором мычал песнопения, застрявшие у него в голове с детства, тоже не очень-то обремененного религией. Пол разводил большой и указательный пальцы на обложке молитвенника — получались ворота, и я пытался забить в эти ворота гол, скатав шарик из фантика от ириски. Застукав нас за этим занятием, отец не скупился на подзатыльники и требовал прекратить хулиганство. Венди сидела чинно, с прямой спиной, только ноги перекидывала — то правую на левую, то левую на правую. Она разглядывала платья взрослых женщин, изучала их манеры и украдкой поглядывала на сидевших вокруг парней.

После службы все долго толпились в вестибюле, где всем предлагали вино и легкие закуски. Родители, поедая форшмак и пирожки, болтали с приятелями, а мы с Полом норовили стибрить с винного подноса маленькие пластиковые рюмочки со шнапсом и, стараясь не подавиться и не закашляться, заливали в себя эту обжигающую жидкость. Иногда кто-то из ребят приносил теннисный мячик, и мы, сбросив пиджаки, всей гурьбой отправлялись играть на пустырь за синагогой. Домой возвращались к полудню, вешали костюмы в шкафы, складывали выходные рубашки в стопку на обеденном столе — в стирку, и мама с папой уединялись в спальне — «вздремнуть». Вылазки в синагогу случались раза два-три в год, а в какие-то годы не случались вовсе. Но потом вдруг, без всякого видимого повода, папа будил нас в субботу со словами: «Пиджаки-галстуки, мальчики. Пиджаки-галстуки». По мере того как мы взрослели, синагога посещалась все реже и реже, а к моим четырнадцати-пятнадцати годам мы стали ходить туда только по праздникам — на Рош а-Шана и Йом-Киппур.

Однажды, когда я уже достаточно подрос, чтобы задаваться вопросами веры, но был еще слишком мал и потому надеялся на внятные ответы, я шепотом спросил у папы во время праздничной молитвы:

— Ты веришь в Бога?

— В общем, нет, — ответил он. — Не верю.

— Тогда зачем мы сюда ходим?

Посасывая свою неизменную содовую таблеточку, отец приобнял меня — так что я оказался завернутым в пыльную шерстяную молельную накидку — и, пожав плечами, произнес:

— А вдруг я ошибаюсь?

Вот и вся теология. Такие уж отношения сложились с Богом у семьи Фоксманов.

9:40

Каддиш читают только кровные родственники умершего, поэтому Барри, Трейси и Элис предпочли в синагогу не ходить. И я их не осуждаю. Мы с мамой, сестрой и братьями опоздали к началу службы больше чем на час, но Стояк оставил для нас места, целый ряд. Мы идем вдоль прохода по центральной части синагоги — похожему на пещеру молитвенному залу. И нам, мужчинам Фоксманам, не очень-то уютно в позаимствованных с вешалки молельных накидках и скользких черных кипах. Я придерживаю свою кипу на голове и чувствую, что на нас устремлены все взгляды. Мы с братьями, как все непосвященные, накинули таллиты на плечи, точно огромные шарфы. У раввина концы таллита перекинуты назад, сам таллит белый, а серебряная отделка в районе воротника позвякивает, как кольчуга. Увидев нас, Стояк — словно дух с небес — спускается со своего возвышения и театрально обнимает каждого. Мне эти спецэффекты кажутся неуместными, поскольку мы с ним виделись всего час назад. Так нарочито здороваются со своими гостями хозяева ток-шоу, хотя всем понятно, что они наверняка пообщались до начала съемки.

Да, у Стояка тут самое настоящее шоу. Он шествует вдоль прохода, как кандидат в президенты, пожимает протянутые руки своих прихожан, похлопывает по спине молодых ребят, тянется к женщинам с поцелуем в щечку, треплет по голове тщательно причесанных деток и громким сценическим шепотом, перекрывая голос кантора, желает всем доброго шабеса. Он, разумеется, знает, что все смотрят только на него. И греется в лучах своей славы.

Стояк из тех раввинов, которые считают своей главной целью доказать молодому поколению, что иудаизм — это круто, что рабби может быть классным чуваком и что он, Чарли Гроднер, потрясающий шоумен. Отсюда и костюмчик от Армани, и напомаженные волосы, и стильно подстриженные баки, и бриллиант в левом ухе. Этакий рабби — рок-звезда. Остается только гадать, откуда взялся этот образ, в самом ли деле он хочет подсунуть Бога современной молодежи или в нем до сих пор бурлят нереализованные фантазии и увлечение группой Led Zeppelin. Возможны варианты, и мне это нравится. Но чего тут точно нет, так это разговора о высшем предназначении. Этого я в его случае заподозрить не могу — слишком уж анатомически точные картинки анального секса рисовал он когда-то на задней обложке тетради по тригонометрии.

Со времен моего детства синагога ничуть не изменилась. Высокий потолок с лепниной, в центре — огромный беленый деревянный ковчег, арон а-кодеш, где в тканевых, ручной работы чехлах с серебряными окладами хранятся несколько ценных свитков Торы. На стенах мемориальные таблички, возле каждого имени — маленькая оранжевая лампочка, которую зажигают раз год в память об умершем. Старики в молельных накидках, прикрывающих потертые пиджаки и сутулые спины, посасывают твердые ириски и мычат вместе с кантором. Рядом — мужчины помоложе, в выходных костюмах и мятых кипах, и расфуфыренные женщины, на коленях у которых высятся шаткие пирамиды: молитвенники поверх модных сумочек. Солнечный свет преломляется в витражах, отчего посвящения, написанные на этих цветных стеклах округлым каллиграфическим почерком, становятся еще чернее. Чуть глубже, в сиянии нер тамида — «вечного света», выполненного в стиле постмодерна, расположено большое возвышение с кафедрой. Сейчас Стояк как раз поднимается на кафедру, чтобы толкнуть речь.

— Всем привет! — говорит он. — Шаббат шалом, Элмсбрук!

Публика нестройно гудит в ответ.

— Да вы что? Каши мало ели? Шаббат шалом, Элмсбрук!

На этот раз все отзываются громко и нарочито дружно.

— Вот! Совсем другое дело! — радуется Стояк. — А теперь давайте поприветствуем семейство Фоксманов, они снова с нами. Как многие из вас знают, несколько дней назад скончался Морт Фоксман, один из наших отцов-основателей. Сегодня его жена Хиллари и дети — Пол, Джад, Венди и Филипп — пришли читать по нему Каддиш. Тем самым мы отмечаем его переход в мир иной перед Богом и перед нашей общиной. Здесь, в Элмсбруке, Морт был уважаемым человеком, деловым человеком, многие из моих сверстников выросли в кроссовках и бейсбольных перчатках, купленных в магазине Фоксмана. Лично меня с этой семьей связывают глубокие, дружеские отношения, в их доме прошла изрядная часть моего детства, я играл в мяч с Полом и Джадом…

— Курил травку, — шепчу я.

— Дрочил, — добавляет Пол.

— Лапал меня почем зря, — шипит Венди.

— Морт оставляет в наследство детям и внукам свои принципы, свою профессиональную этику, свою незыблемую систему ценностей. Пусть Господь утешит эту семью и всех скорбящих детей Сиона.

— Амен, — откликаются собравшиеся.

— Сейчас я прошу Хиллари и ее детей подняться на биму — читать Каддиш в память о возлюбленном муже и отце Мортоне Фоксмане.

— Морт оставляет в наследство детям и внукам свои принципы, свою профессиональную этику, свою незыблемую систему ценностей. Пусть Господь утешит эту семью и всех скорбящих детей Сиона.

— Амен, — откликаются собравшиеся.

— Сейчас я прошу Хиллари и ее детей подняться на биму — читать Каддиш в память о возлюбленном муже и отце Мортоне Фоксмане.

Мама встает первой и быстро, точно по беговой дорожке, идет по проходу, чуть покачиваясь на высоченных шпильках. Все мужчины преклонного и предпреклонного возраста провожают ее одобрительными взглядами, а Питер Эпельбаум откровенно поедает глазами ее задницу.

— Хоть бы юбку подлиннее надела, — шипит Венди. — В синагогу-то.

Мы идем вслед за матерью к биме — это такое возвышение со столом посередине, — и кантор вручает каждому из нас заламинированный листок с текстом Каддиша на двух языках, точнее — текст на древнем языке, а рядом его транслитерация понятными буквами.

— Читайте помедленнее, а там, где прочерки, делайте паузу и ждите ответа, — инструктирует кантор. — Это несложно.

— Ладно, — говорит Пол. — Все готовы? Три-четыре…

— Йит гадал в йит кадаш ш мей раба, — говорим мы.

— Амен, — поднявшись с мест, отзываются все прихожане.

— Б алма ди в ра хир утей в ям лих мал хутей…

Мы читаем древние слова, не понимая их смысла, а все остальные отвечают нам другими словами, которых они тоже не понимают. Мы собрались тут субботним утром, чтобы произнести абракадабру, и в нынешние безбожные времена можно было бы ожидать, что это окажется пустой тратой времени. Но отчего-то все происходит иначе. Мы впятером, сгрудившись над текстами, медленно читаем их вслух, а все эти старинные друзья моих родителей, знакомые и вовсе не знакомые люди отвечают нам хором, и по какой-то причине, которую я даже не берусь сформулировать, возникает ощущение, что происходит нечто важное. Оно не имеет отношения ни к Богу, ни к душам, но от всех этих людей на нас исходят явственные волны добра, тепла, поддержки, и меня все это глубоко трогает. Дочитав до конца страницы и услышав последнее «амен», я жалею, что все уже позади. С удовольствием почитал бы еще. Пока мы спускаемся с возвышения и возвращаемся на место, я украдкой гляжу на своих ближайших родственников и вижу, что не у меня одного глаза на мокром месте. Всех проняло. Не то чтобы я стал ближе к отцу, но я вправду — пусть ненадолго — нашел утешение, которого вовсе не ждал.

10:12

Кантор монотонно бубнит свое, а я, сунув руку в карман папиного пиджака, что-то нащупываю… смятый бумажный платок? Салфетка? Нет! При ближайшем рассмотрении моя находка оказывается самым настоящим, добросовестным, тугим косяком. Зажав его в кулаке, я кладу кулак на колено Филиппу и чуть приоткрываю пальцы. Глаза у братца становятся квадратными, улыбка — до ушей. «Мне срочно надо в туалет», — говорит он и, вскочив, устремляется к дверям. Спустя несколько минут я иду следом. В туалете висит тяжелый запах — пудры и гениталий, — поэтому мы распахиваем двустворчатые двери пожарного выхода и устремляемся по темным коридорам в другую часть здания — в иешиву при синагоге. Филипп находит незапертый класс, и мы, так и не сняв таллиты, плюхаемся на детские стульчики.

— Откуда дурь? — спрашивает Филипп.

— У отца в кармане нашел.

— Выходит, папка дул? — ошеломленно выдыхает Филипп. — Это многое объясняет в моей жизни.

— Да брось ты. Скорее всего, он курил для обезболивания. Раковым больным прописывают наркотики.

— Меня больше греет, если он время от времени просто покуривал травку и размышлял о вечности.

— Грейся как хочешь, только не тяни. Закуривай.

Спустя несколько мгновений мы лежим, растянувшись на крохотных, стоящих стык в стык партах, а у нас над головами — над классной доской — постепенно расплываются, затягиваются дымкой объемные лепные буквы древнееврейского алфавита.

— Ты еще можешь читать на иврите? — спрашивает Филипп.

— Вряд ли, — отвечаю я. — Буквы помню.

— Алеф, бет, гимел, далет, — затягивает Филипп.

— Хей, вав, хет, тет, зайн, йод, — подхватываю я.

Мы хором, торжественно, точно погребальный псалом, распеваем остаток алфавита, а когда смолкаем, в классе раскатывается эхо.

— А папки-то не хватает, — говорит Филипп.

— Да, — откликаюсь я. — Мне тоже.

— Теперь я один на один с миром. Попаду в передрягу — вызволять будет некому.

— Похоже, мы теперь официально стали взрослыми.

— И на фиг нам это надо? — произносит Филипп, делая сверхдлинную затяжку. Выдувает идеально круглое колечко, а вдогонку подпускает в его середину еще дымка. В этих никчемных мальчишеских забавах Филиппу равных нет. Он умеет зажечь спичку, чиркнув ею по ногтю, открыть зубами бутылку пива, закинуть сигарету в зубы прямо из пачки, простучать на губе бравурную увертюру из оперы «Вильгельм Телль», прорыгать гимн Америки, пукнуть по заказу и даже вывихнуть плечевой сустав, а потом без натуги вставить его обратно.

— Значит, тебе нужно, чтобы за тобой приглядывали? — говорю я. — Может, поэтому ты с Трейси?

Филипп лениво отдает мне косяк:

— Не знаю. Но эта теория мне как-то ближе, чем предыдущая. Надо же, выдумали! Вовсе я не хочу спать с мамочкой.

Дверь распахивается. На пороге Пол.

— Какого хрена… — начинает он и тут же, оценив обстановку, выдыхает: — Ну вы даете!

Я киваю на дверь:

— Быстро решай — туда или сюда.

— И как я сразу не догадался! — Пол входит в класс и плотно закрывает за собой дверь.

— И то верно, — откликается Филипп. — Сам же нас жить учил.

— Давай сюда. — Пол затягивается и быстро садится на стул. — Черт! Сильная штука. Где взяли?

— У папы. — Я похлопываю по карману пиджака. — Подарок с того света.

— Вот уж не думал, что отец — торчок.

— Люди меняются, — произносит Филипп.

— Каждый — тот, кто он есть. — Пол откидывается на спинку и делает еще одну глубокую затяжку. — Мне его очень не хватает.

Я киваю.

— Мне тоже.

— А мне — так больше всех, — говорит Филипп.

Луч солнца, проникнув через стекло, пронзает густое облако сладковатого дыма, заставляя вспомнить о Боге и о рае, а мы сидим, паримся в кипах и таллитах — трое заблудших братьев, оплакивающих отца, — и луч, как знак свыше, начинает потихоньку освещать, приоткрывать нам всю бездонность утраты…

— Я люблю вас, ребята. — Едва Филипп это произносит, срабатывает дымовая сигнализация, и с потолка, из противопожарных установок, начинает обильно брызгать вода.

10:25

По счастью, сама синагога находится в другой пожарной зоне и там огнетушители не срабатывают. Прихожан быстро эвакуируют. Они, в отличие от нас, не промокают до нитки.

Под потоками низвергающейся с потолка воды Филипп хватает еще не погасший окурок и уверенно, без раздумий, заглатывает его целиком — видно, ему не впервой косяки глотать. Коридоры мы тоже пробегаем под душем и, наконец, добираемся до двустворчатой двери, что ведет в вестибюль. Через вертикальные стеклянные оконца в верхней части двери видна толпа, которая постепенно выплескивается из вестибюля на лужайку.

— Ведем себя как ни в чем не бывало, — командует Пол. — Главное — смешаться с толпой.

Звучит, на наш взгляд, разумно. Где уж нам, накурившимся травки до отупения, сообразить, что три мужика в насквозь промокшей одежде будут выделяться в любой толпе.

В вестибюле кондиционер гоняет волны холодного воздуха, и меня начинает знобить. Оставив на вешалке потяжелевшие от воды таллиты, мы выходим на улицу и скоро оказываемся на стоянке, прогретой предполуденным солнышком.

— Что вы натворили? — набрасывается на нас мать еще издали, сердито цокая шпильками. Венди радостно, предвкушая развлечение, спешит следом.

— Ничего мы не творили, — безмятежно отвечает Филипп. — Ложная тревога.

— Да вы на себя-то посмотрите!

— Мальчики, от вас разит! Как на тусовке в общаге! — Венди морщит нос.

— Вы курили траву? — гневно вопит мать. — В синагоге?

— Ну что ты, мам. Нет, конечно, — отвечает Пол.

— И не думали, — поддакиваю я.

— Да кому она нужна? — подхватывает Филипп.

С воем подъезжают пожарные машины.

— Тьфу ты, черт! — восклицает Пол.

Побелев от ярости, мать облокачивается на капот и заявляет:

— Я вас плохо воспитала.

— Самокритика — великая сила, — отзываюсь я. — Может, пора смываться?

Но тут из толпы выныривает хмурый, багровый от злости Стояк и размашистым шагом направляется к нам.

— Пол! — ревет он. — Какого черта!

Пол пожимает плечами:

— Сработала сигнализация. Похоже — ложная тревога.

— Ага, так я и поверил. А почему вы мокрые, все трое? И больше никто!

Назад Дальше