Когда с трапезой было покончено, Рено взял миски и отправился их мыть. Старик, которого снова одолел жестокий кашель — такой жестокий, что даже капелька крови показалась на кусочке корпии, торопливо прижатом им ко рту, — вдруг показался ему таким слабым, что юноша забеспокоился и решил: пора им поменяться ролями, пришло время ему ухаживать за отшельником.
— Мессир, вы спасли мне жизнь, скажите теперь, что я могу сделать для вас, чем помочь...
— Сходи в кладовку, найди на полке горшочек с диким медом и принеси сюда — мне станет лучше от одной ложки...— Мама говорила, что наши пчелы — то есть пчелы из Гатине — дают самый лучший мед во всем королевстве. У нас дома всегда был этот мед, да и вам бы лучше держать его под рукой, а не хранить там, в кладовке, — заметил молодой человек, выполнив просьбу старика.
— Дело в том, что меда у меня осталось всего ничего — на донышке, а до нового сбора еще далеко, так что я это снадобье берегу на самый крайний случай, когда совсем уж худо сделается. Ну вот — видишь, мне уже полегчало, — Тибо улыбнулся склонившемуся над ним встревоженному юноше.
— Неужели, мессир, вам так обязательно оставаться тут одному? Вы вчера упомянули о том, что храмовники изгнали вас, но ведь долг милосердия велит им заботиться о больных, и я знаю, что в Жуаньи17 есть резиденция могущественного командора. Там могли бы вам помочь. Особенно, если... если вы сожалеете о своей ошибке... — добавил Рено, покраснев: он понимал, что ступает на скользкую почву.
А старый рыцарь, покачав головой, снова улыбнулся:
— Нет, о своей, как ты сказал, ошибке, вернее, о своих ошибках, я ничуть не жалею, потому что совершил их из-за любви... ну и еще один мой проступок состоял в том, что я отказался открыть тайну. Я дважды нарушил устав, и был наказан по справедливости. Они бы не приняли меня. И я не стал бы просить их об этом.
— Хорошо, но ведь есть еще монастыри, и есть, насколько я знаю, странноприимный дом в Куртене, который содержат рыцари-госпитальеры...
— Иоанниты18... — поправил Тибо. — Те, что основали когда-то в Святой земле амальфийскую лечебницу для заботы о неимущих, больных или раненых пилигримах. Но, как бы там ни было, я считаю, что бывшему тамплиеру не место ни в этом, ни в любом другом монастыре. Я дорожу своим одиночеством и хочу умереть здесь.
— Тогда я останусь с вами. Буду вас лечить, если вы согласитесь рассказать мне о тех травах, флаконах и горшочках, которые хранятся там, — Рено кивнул в сторону кладовки. — Научите меня, мессир!
— Я не успею. Рука Господня привела тебя сюда в то самое время, когда я искал способ передать послание твоему... твоему отцу. Я знаю, что дни мои сочтены, и мне хотелось, чтобы он пришел сюда снова, пришел с тобой, потому что я должен был ввериться ему и дать ему разрешение приподнять завесу. А затем открыть тебе то, чего он не знал.
При свете плясавшего в очаге пламени было видно, как широко раскрылись и заблестели глаза юноши.
— Приподнять завесу? Мессир... ваши слова так таинственны...
— Вот потому-то и надо пролить свет. Скажи, ты что-нибудь помнишь о своем раннем детстве? Или ты убежден, что родился в Куртиле?
— Нет... ничего не помню, кроме родительского дома... — задумчиво ответил молодой человек — А должен помнить?
— Может быть, да, а может быть, и нет... Тебе было всего несколько месяцев от роду, когда мы с Олином, ставшим моим другом и товарищем по оружию, принесли тебя его жене Алес. Она, бедняжка, не могла иметь детей и собиралась уйти в монастырь, если ее супруг, чьего возвращения из Святой земли она ждала пять долгих лет, так и не вернется домой. Твое появление стало для нее самым прекрасным даром Господа, и ей ни на миг не пришло в голову, что муж мог солгать ей, сказав, что ты не его сын. Вот почему она была так нежна с тобой, вот почему ты так ее любил и вот почему ты и сегодня можешь оплакивать ее, как оплакивают родную мать.
— Нет нужды поощрять меня в этом, мессир! — Глаза Рено мгновенно переполнились слезами. — Меня неотступно преследует видение ее страшной смерти, и невозможно любить сильнее, чем люблю ее я. Но вы говорите, — она мне не мать? А кто же та женщина, которая отказалась от меня и захотела, чтобы сын жил вдали от нее?
— Весьма высокородная дама. И если она, как ты говоришь, отказалась от тебя, то уж не с легким сердцем и не по своей воле. Она была поставлена перед самым жестоким для матери выбором: отказаться от своего ребенка или дать ему умереть... и, должно быть, умереть вместе с ним, хотя это, пожалуй, стало бы для нее утешением.
— И... как ее звали?
— Мелисенда Иерусалимская-Лузиньянская, и благодаря ее происхождению в твоих жилах течет кровь франкских королей. Ее совсем юной выдали замуж за антиохийского князя Боэмунда IV Кривого... но не он стал твоим отцом.
Ужас, вызванный последними словами, заглушил радостное удивление, с которым юноша встретил великолепное имя матери.
— Незаконнорожденный? Бастард? Я бастард?!
— И что? Я тоже бастард, но никогда не стыдился этого. Ты ведь знаешь, в семьях правителей это обычное дело, и все дети растут вместе.
— Может быть, но я предпочел бы быть законным сыном от законного брака, а не ублюдком, которого произвела на свет пусть даже и королева, но при этом шлю...
Тибо крепко запечатал ему рот ладонью, не дав произнести бранное слово.
— Замолчи! Чтобы судить — надо знать, а ты пока ничего не знаешь. Никогда не позволю тебе чернить твою матушку. Это прекрасная, нежная принцесса, для которой любовь твоего отца была единственным проблеском счастья. Что еще хорошего может быть в жизни женщины, в интересах государства насильно выданной замуж за грубого скота. Да, скупой и трусливый Боэмунд Кривой был худшим мужем, какого можно себе представить. Или, на ее беду, не только был, но и остался...
— Она еще жива?
— Может быть, ведь ей сейчас должно быть всего тридцать восемь лет, но я не уверен, что стоит ей этого желать.
— А кто тот... кто меня зачал?
Отшельник улыбнулся, услышав, с каким трудом он это выговорил, постаравшись избежать слова «отец».
— Понимаю, что тебе трудно назвать его отцом, но сегодня ты больше ничего не узнаешь.— Почему?
— Потому что, мне кажется, время еще не пришло, и потому...
Не договорив, старик зашелся в новом приступе кашля. Ну конечно — от непросохшего полена потянулась струйка едкого дыма. Рено бросился к двери, распахнул ее настежь, потом схватил стоявшую в углу лопату, первой попавшейся веткой выгреб на нее негодное полено и выкинул его наружу. Теперь дверь можно было закрыть. Юноша хотел было принести горшочек с медом, но старик попросил вместо этого дать ему воды, а когда кашель его отпустил, поднялся, опираясь на посох, и направился в кладовую, пристроенную к одной из стен башни.
— Помоги мне! — попросил он.
Здесь тоже, как и вокруг распятия, сушились пучки разных трав, подвешенные на длинной палке, которая была закреплена между двумя камнями в стенах, а на полке стояли горшочки и склянки с латинскими надписями.
— На Востоке я научился лечить самые разные хвори—в любом доме тамплиеров есть своя аптека и свой аптекарь, и надо признаться, мы много чего переняли у арабских... и у еврейских целителей.
— Вы учились у неверных? — с ужасом вскричал Рено.
— А почему бы и нет? Они ведь не только воины, но еще и великие ученые, а между битвами случались долгие периоды мира, когда мы сближались, и нередко именно потому, что каждый успевал оценить достоинства другого. Ну, а кроме того, нельзя не признать, что восточный образ жизни куда приятнее того, какой мы ведем в наших северных странах. Не смотри на меня такими глазами! Я никогда не знался с нечистой силой и в сделки с лукавым не вступал, но в меру своих слабых сил кое-чему научился, хотя и не претендую на то, чтобы называться врачом. Видишь ли, я всегда любил растения, всегда любил цветы — ведь они рождены Божьей улыбкой, и они помогали мне облегчать страдания людей. Вот, смотри, это репейник, он лечит кожные болезни, это — змеиный горец, который помогает при поносе, а вот это — бузина, у нее целебны и кора, и цветы, и ягоды, от чего только она не помогает!.. Это валериана, она успокаивает нервы, а вот это — мать-и-мачеха, ее заваривают и принимают при кашле, и становится легче...
— Так почему же вы не пьете эту траву?
— Потому что я старый дурак, упустил время и вовремя не приготовил отвар! Правда, в последнее время я чувствовал себя немножко лучше. Но я сейчас же его приготовлю...
Он налил в горшочек воды, всыпал туда же горсть сероватой травы и поставил зелье на огонь.
— А что, это лучше меда? — спросил Рено, подергивая носом, словно принюхивающаяся собака.
— В некотором смысле — да, лучше, но этого отвара нельзя пить слишком много. Кроме того, лекарственные травы, как и мед, всего лишь облегчают состояние, но не лечат. Болезнь засела во мне очень глубоко, и я знаю, что никаким снадобьем ее не прогонишь. Мое легкое поедает злобный зверь, и последнее слово будет за ним.
— А что, это лучше меда? — спросил Рено, подергивая носом, словно принюхивающаяся собака.
— В некотором смысле — да, лучше, но этого отвара нельзя пить слишком много. Кроме того, лекарственные травы, как и мед, всего лишь облегчают состояние, но не лечат. Болезнь засела во мне очень глубоко, и я знаю, что никаким снадобьем ее не прогонишь. Мое легкое поедает злобный зверь, и последнее слово будет за ним.
— И нельзя убить этого зверя?
— Нет. Теперь он — часть меня самого, и убивая его, убьешь меня. Разумеется, тогда бы все быстро закончилось, но было бы жаль, потому что боль спасительна для того, кто много грешил. Господь скорее простит меня, если я претерплю страдания...— А вы сейчас их терпите, — без тени сомнения произнес Рено, заметив капли пота, выступившие на впалых висках и вокруг ставших странно-восковыми губ старика. — Вам надо прилечь. Правда, на таком ложе спокойно не уснешь, — добавил он, бросив недовольный взгляд на голую доску, заменявшую отшельнику постель. — Давайте-ка я устрою вас получше.
Молодой человек пошел было за соломой, чтобы соорудить из нее хоть какое-то подобие матраса, но отшельник его остановил:
— Не надо! Я так давно сплю на этой доске, что любая подушка, даже самая мягкая, мне только помешала бы. Но ты прав: мне надо лечь. И я хочу помолиться — иногда во время молитвы ко мне приходит сон. Только прежде...
Он направился в самый темный угол башни, повозился там немножко и обернулся к Рено.
— Иди сюда, поможешь мне! — расстроенный тем, что не справился сам, позвал он. — Сил совсем не осталось...
Рено подошел и, выполняя указания отшельника, вынул из стены два тяжеленных камня. За ними оказалась ниша, а в ней — пакет, обернутый грубой тканью. Старик велел взять пакет и положить его на стол.
— А теперь разверни!
Юноша развязал шнурок, развернул ткань, от которой исходил какой-то давний, неуловимый запах, и увидел стопку пергаментов, очень тонких, почти как велень19. Стопка состояла из многостраничных тетрадей. Страницы, исписанные четким, легко читаемым почерком, были скреплены продернутыми в дырочки и завязанными узлом обрывками пеньковой веревки, все вместе представляло собой нечто вроде книги без обложки и без названия. Вместо заглавия стояли две даты: 1176-1230.
Старый рыцарь положил на эту пергаментную книгу тонкую, все еще красивую руку — старость не изуродовала ее суставов — и сказал:
— Я написал все это для тебя. Тут... тут моя жизнь и те тайны, которые подарила ей судьба, надеюсь, тебе полезно будет это узнать. Еще здесь написано все, что мне известно о твоем рождении. Ты должен прочесть это прямо сейчас, чтобы я, грешный, мог упокоиться с миром. Потом я дам тебе все необходимое, чтобы ты понял, какое звено соединяет наши жизни... Читай, дитя мое, читай!
Торжественность тона придавала странную выразительность его словам, и услышанное произвело сильное впечатление на Рено. Он помог старику устроиться поудобнее на жестком ложе, напоил его травяным отваром, добавив в него немного меда, подбросил и очаг поленьев и сел у стола — лежавшей на козлах доски — на грубую табуретку, сделанную из деревянного кругляша и трех толстых веток одинаковой длины. Свет, подобно благословению пролившийся на него из узенькой бойницы, под которой он сидел, показался ему неожиданно теплым: еще недавно зимний, холодный, теперь он слегка окрасился золотом, будто солнце старалось проникнуть в башню.
Рено поднял к окошку исполненный благодарности взгляд, осенил себя крестным знамением, затем так же бережно, как если бы перед ним было Евангелие, взялся за книгу, но к чтению приступил с любопытством куда большим, чем могло бы вызвать у него Священное Писание.
«Я вернулся на землю моих предков, где чувствую себя таким чужим, желая завершить здесь свою жизнь, и молю милосердного Господа лишь об одном: дать мне время завершить работу, которую начинаю сегодня ради того, чтобы дать наставления милому моему сердцу ребенку, рассказать ему о своей жизни. Не потому, что это была жизнь человека знаменитого или важной особы, никем подобным я никогда не был, а потому только, что она протекала вблизи такого величия и такой низости, такой славы и такого убожества, такого света и такого мрака, стольких вершин и стольких бездн, стольких тайн и стольких вещей, вполне очевидных, что в конце ее мне необходимо сложить здесь с себя это бремя.
Да поможет мне Святой Дух и да обернет Господь, прежде чем даровать мне прощение, свой лучезарный лик к тем, с кем я по великой любви или по жестокой необходимости вместе согрешил или кого побудил согрешить!
Меня зовут Тибо де Куртене, и мой герб — это прославленный герб древнейшего из родов Гатине, переселившегося на Святую землю во время крестового похода во главе с Готфридом Бульонским, который привел нас в Иерусалим. И пусть справа налево перечеркнувшая мой щит перевязь20 говорит всем, что я бастард, мне она никогда не мешала со вполне законной — в отличие от меня самого! — гордостью идти с ним в битву, хотя мой отец... Впрочем, я вернусь к этому в надлежащее время...
Когда я родился, — а случилось это в Антиохии, красивейшем городе на Оронте, осенью 1160 года от Рождества Христова, — мой отец, Жослен III де Куртене, обладал лишь титулом графа Эдесского и Тюрбессельского, не владея этими землями. Эдесса была утрачена не при нем, а еще при его отце, Жослене II, слабом и ни на что не годном из-за своей страсти к наслаждениям. Прекрасное графство в северной Сирии было отнято у него в 1144 году эмиром Мосула, грозным Зенги. У него оставались, правда, несколько крепостей, в том числе радующая взор Тюрбессель, где ему особенно нравилось находиться, но этот безрассудный хвастун развлекался тем, что дразнил Нуреддина, могущественного атабека Алеппо. Майской ночью 1150 года, когда он с небольшой свитой, покинув Тюрбессель, направился в Антиохию, чтобы побеседовать с патриархом, на них напали из засады. Нападавшие и не подозревали о том, кто стоит во главе небольшого отряда, они приняли поначалу свиту Жослена за обычных припозднившихся путников, но затем один еврей его узнал и назвал его имя остальным, после чего пленника препроводили к Нуреддину, а тот приказал заковать его в цепи и бросить в темницу. Там он протомился до самой смерти, забравшей его девять лет спустя. Взыгравшие в нем честь и достоинство заставили его предпочесть пытку отречению от христианской веры, похоже, до тех пор мало его заботившей, но пути Господни неисповедимы. Во время этой отлучки, которой не суждено было завершиться, его жена, моя бабка Беатриса, старалась удержать Тюрбессель и другие земли на берегах Евфрата, одновременно продолжая растить сына, Жослена-младшего. Задача была непосильно тяжелой для нее, поскольку феод располагался на форпосте франкского Иерусалимского королевства, правители которого, какими бы храбрыми и доблестными они ни были, не могли постоянно метаться по всем своим владениям, спеша на помощь тому или иному барону, виновному в несоблюдении договоров. В самом деле, к тому времени, можно сказать, установилось равновесие, между иерусалимским королем и дамасским атабеком было заключено длительное перемирие. Таким образом, было решено, что дамасские стада могут пастись у истоков Иордана, на роскошных лугах, окружающих город Панеас. Однако великолепные кони сторожей этих стад возбудили зависть местных франков, и те, внезапно напав на всадников, перебили их, а коней увели с собой. В Иерусалим они вернулись с богатой добычей, но священные на Востоке обычаи гостеприимства были нарушены, и снова вспыхнула война, которой предстояло длиться тридцать лет...
Но вернемся к госпоже Беатрисе. Решение было найдено, и поначалу оно казалось удачным: вернуть византийцам оказавшиеся под угрозой владения, добившись возмещения убытков. С одобрения иерусалимского короля — в то время престол занимал Бодуэн III — было заключено окончательное соглашение, земли и замки были возвращены, однако часть населения отказалась подчиняться грекам, и начался долгий, тягостный исход с берегов Евфрата в Антиохию и на побережье. Графиня Беатриса тронулась в путь вместе с детьми: сыном, ставшим Жосленом III, и двумя дочерьми, Аньес и Элизабет. В Антиохии их встретили с почестями.
Там я и появился на свет. Граф Жослен, как и все в роду Куртене, был очень красив, и немногие женщины могли перед ним устоять. Он ненадолго увлекся молоденькой армянкой, сиротой знатного происхождения, которая жила при дворе и пользовалась покровительством Констанции, княгини Антиохии. Звали ее Дорила, и это все, что мне о ней известно, ибо она умерла, производя меня на свет. Для моего отца, не имевшего ни малейшего намерения на ней жениться, это стало большим облегчением, он дал себя уговорить и согласился меня признать, с той оговоркой, что я никогда не стану его преемником, право наследования он приберегал для законных детей, которые появятся у него, когда ему угодно будет жениться.