Я неловко повернулась, столкнула локтем пресс-папье и сама едва не подскочила на месте, когда оно с грохотом упало на пол. Сердце заколотилось так, что, кажется, вот-вот выскочит.
– Таня, что у тебя за шум? – раздался из-за двери голос Андрея.
– Ничего особенного, пресс-папье уронила, – громко ответила я и вновь разозлилась на свой дрожащий голос. Шалят нервишки, впору самой к кому-нибудь из коллег-психиатров идти, раз при мысли о товарище Жданове руки трястись начинают. Хотя, подозреваю, они у всех трясутся, просто все молчат…
Так, хватит! Подобные мысли даже в голову допускать нельзя. И вообще, я читала этот отвратительный доклад не для того, чтобы размышлять о мировой справедливости или ситуации в обществе.
Я вновь внимательно изучила текст, стараясь абстрагироваться от эмоций и вникнуть в суть, понять, что именно и зачем было сказано. Жаль, я никогда особо не интересовалась предреволюционными поэтами. Но кажется, Мережковский и Гиппиус умерли в эмиграции, а Белый вернулся и умер спустя несколько лет в Советском Союзе. Его вроде бы не печатали, но и не преследовали. В голове всплыли какие-то смутные воспоминания, кажется, Андрей мне что-то про это рассказывал еще до войны.
– Андрюша, – я вновь заглянула в спальню, – прости, милый, что снова отрываю от работы. Но ты не помнишь случайно, ты когда-то рассказывал мне что-то об Андрее Белом.
– Что-то когда-то? – фыркнул он, но все же задумался. – Наверное, речь шла о его некрологе.
– Он был какой-то необычный?
– Еще бы! – Андрей огляделся, словно надеясь, что нужная газета окажется под рукой. – Нет, уже не найду, это надо в архиве копаться. Я уже не помню подробностей, но суть в том, что Пастернак написал, а «Известия» напечатали о нем такой некролог, какого и лауреаты Сталинской премии не всегда удостаиваются. Его там называли гением, превзошедшим Брюсова, Сологуба и всех прочих символистов.
– Спасибо… – медленно сказала я, обдумывая услышанное.
– Ты считаешь, что Жданов не зря о нем упомянул? – заинтересовался Андрей.
Пришлось честно признаться:
– Я не уверена. Но думаю все же, что раз он сравнивает ее с поэтами, которых просто решено предать забвению, а не с Гумилевым или… – Я хотела назвать Заболоцкого, но вспомнила, что его опала уже кончилась и он не только вернулся из лагеря, но, кажется, даже восстановлен в Союзе писателей. – Ну… Бабелем, например. Так что твоя теория насчет ее будущего мне кажется все более и более вероятной.
– Думаешь, это временная опала?
– Думаю, ее хотят хорошенько приструнить, показать ей ее место. И неудивительно – ты бы ее видел, она даже сейчас держится как королева. Представляю, как многих она этим раздражает.
– Решили, значит, сбить спесь… – с интересом протянул Андрей. – Эх, жаль, что я не могу с ней познакомиться!
– Даже не думай! – испугалась я. – Карьеру погубишь! Это я могу общаться с опальными поэтами, да и то лишь по работе.
Андрей вздохнул.
– Конечно, я не собираюсь. Просто так сказал. Только тебе.
Я удовлетворенно кивнула. Его вечная жизнерадостность слишком часто бывает похожа на легкомыслие. К счастью, это только видимость, на самом деле он достаточно практичен и очень дорожит своей карьерой.
Вернувшись в кабинет, я вновь взяла папку с докладом Жданова, но перечитывать его уже не стала. Самое важное я из него, кажется, уже вычленила. Ахматова кому-то очень сильно не нравится. Не мешает – тогда бы ее просто уничтожили. Именно не нравится, раздражает, вызывает желание унизить.
Это и есть главная цель устроенного публичного осуждения. Что-то вроде средневекового позорного столба, когда человека привязывали в центре площади и все хулиганы и мерзавцы бросали в него тухлые яйца, а то и камни.
Может быть, я и не права, это только теория, и таковой она и останется – вряд ли я когда-нибудь узнаю правду. Но я была почти уверена, что дальше публичного унижения дело не пойдет. Ахматова привязана к позорному столбу, теперь ее еще долго будут обливать грязью, трусливые «друзья» от нее разбегутся, работы у нее не будет. Что ей останется – умирать с голоду или просить о милости. В любом случае спесь с нее, как правильно сказал Андрей, собьют.
Глава 2
– Доброе утро, Фаина Георгиевна. – Ровно в десять утра я уже стояла на пороге с бутылкой довоенного коньяка, которую удалось выпросить у Андрея. – Как вы себя чувствуете?
Вопрос сорвался с языка сам собой – выглядела она очень плохо. Хотя мы ведь не виделись несколько лет, к тому же военных лет, чего еще можно было ожидать. К счастью, на ее знаменитом юморе время никак не сказалось.
– У меня отвратительные паспортные данные, – с неподражаемым трагизмом в голосе заявила она. – Посмотрела в паспорт, увидела, в каком году я родилась, и только ахнула…
Впрочем, ее бодрость оказалась все же наносной. Через несколько минут и несколько глотков коньяка она загрустила и заговорила о том, чего я от нее и ждала, – об Ахматовой.
– Я познакомилась с Ахматовой очень давно. Я тогда жила в Таганроге. Прочла ее стихи и поехала в Петербург. Открыла мне сама Анна Андреевна. Я, кажется, сказала: «Вы мой поэт», – извинилась за нахальство. Она пригласила меня в комнаты…
Кажется, ей надо было выговориться. А кто может быть лучшим слушателем, чем врач-психиатр? Не говоря уж о том, что мы обе знали – об Ахматовой я сейчас буду слушать что угодно и сколько угодно. Взгляд со стороны мне очень пригодится.
Не исключала я и вероятности, что Фаина Георгиевна кроме всего прочего хочет создать у меня тот образ Ахматовой, который ей нужен. Она ведь очень умная, куда умнее, чем предпочитает казаться, и к тому же великая актриса, может убедить в своей искренности любого. Но в любом случае менее ценными ее откровения от этого не становились.
Мне оставалось только слушать и пытаться вычленить из ее слов главное.
«…Я никогда не обращалась к ней на «ты». Мы много лет дружим, но я просто не могла бы обратиться к ней так фамильярно…»
Я вспомнила величественную даму с проницательным взглядом из-под седой челки, изящными движениями красивых рук и королевской осанкой. Да, это вполне правдоподобно, верю, что все знакомые обращаются к ней исключительно на «вы». И несомненно, это очень многих выводит из себя.
«…Она великая во всем. Я видела ее кроткой, нежной, заботливой. И это в то время, когда ее терзали.
А какая она труженица: и корейцев переводит, и Пушкиным занимается…»
Вот тут попробуй пойми, что это – слепое обожание или факты. Но Пушкина я взяла на заметку, если он действительно интересует Ахматову, то вот и тема для разговора.
«…В Ташкенте Анна Андреевна писала пьесу, в которой предвосхитила все, что с ней происходит сейчас. Потом пьесу сожгла…
В пьесе был человек, с которым героиня вела долгий диалог, которого я не поняла, отвлеченный, философский, и по словам Анны Андреевны, этот человек из пьесы к ней пришел однажды, и они говорили до рассвета. Об этом визите она часто вспоминала, восхищаясь ночным собеседником…»
Тут Фаина Георгиевна слегка запнулась, решив, видимо, что сказала лишнее – психиатр может и неправильно понять подобный разгул поэтического воображения. Поэтому она сразу перевела разговор на недавние события – их жизнь в эвакуации.
«…Анна Андреевна была бездомной, как собака.
…В первый раз, придя к ней в Ташкенте, я застала ее сидящей на кровати. В комнате было холодно, на стене следы сырости. Была глубокая осень, от меня пахло вином.
– Я буду вашей мадам де Ламбаль, пока мне не отрубили голову – истоплю вам печку.
– У меня нет дров, – сказала она весело.
– Я их украду.
– Если вам это удастся – будет мило.
Большой каменный саксаул не влезал в печку, я стала просить на улице незнакомых людей разрубить эту глыбу. Нашелся добрый человек, столяр или плотник, у него за спиной висел ящик с топором и молотком. Пришлось сознаться, что за работу мне нечем платить. «А мне и не надо денег, вам будет тепло, и я рад за вас буду, а деньги что? Деньги это еще не все».
Я скинула пальто, положила в него краденое добро и вбежала к Анне Андреевне.
– А я сейчас встретила Платона Каратаева.
– Расскажите…
«Спасибо, спасибо», – повторяла она; это относилось к нарубившему дрова. У нее оказалась картошка, мы ее сварили и съели.
Никогда не встречала более кроткого, непритязательного человека, чем она…»
Я слушала не прерывая. Мадам де Ламбаль? Кажется, это приближенная королевы Марии-Антуанетты. Интересно, сама Ахматова тоже чувствует себя королевой, или это личный взгляд Фаины Георгиевны? Я в очередной раз подумала: неудивительно, что Ахматова кого-то так сильно раздражает. Даже когда она бездомная и голодная где-то в Ташкенте, она все равно королева, и самая знаменитая артистка СССР топит ей печку и варит картошку.
«…Однажды в Ташкенте Анна Андреевна написала стихи о том, что, когда она умрет, ее пойдут провожать: «Соседки из жалости – два квартала, старухи, как водится, – до ворот», – прочитала их мне, а я говорю: «Анна Андреевна, из этого могла бы получиться чудесная песня для швейки. Вот сидит она, крутит ручку машинки и напевает». Анна Андреевна хохотала до слез, а потом просила: «Фаина, исполните «Швейкину песню»!»
«…Однажды в Ташкенте Анна Андреевна написала стихи о том, что, когда она умрет, ее пойдут провожать: «Соседки из жалости – два квартала, старухи, как водится, – до ворот», – прочитала их мне, а я говорю: «Анна Андреевна, из этого могла бы получиться чудесная песня для швейки. Вот сидит она, крутит ручку машинки и напевает». Анна Андреевна хохотала до слез, а потом просила: «Фаина, исполните «Швейкину песню»!»
Вот ведь какой человек: будь на ее месте не великий поэт, а средненький – обиделся бы на всю жизнь. А она была в восторге… Была вторая песня, мотив восточный: «Не любишь, не хочешь смотреть? О как ты красив, проклятый!!!» – и опять она смеялась.
Там, куда приехала Анна Андреевна в Ташкенте, где я жила с семьей во время войны, во дворе была громадная злая собака. Анна Андреевна боялась собак. Собаку загоняли в будку. Потом при виде Анны Андреевны собака пряталась по собственной инициативе. Анну Андреевну это очень забавляло: «Обратите внимание, собака при виде меня сама уходит в будку».
…Маленький Алеша, сын Ирины Вульф, в то время, когда она у нас обедала, долго смотрел на нее, а потом сказал, что она «мировая тетя». Анна Андреевна запомнила это настолько, что, когда мальчик подрос, с огорчением сказала мне: «Алеша будет знать обо мне теперь из учебника по литературе…»
…В Ташкенте она звала меня часто с ней гулять. Мы бродили по рынку, по старому городу. Ей нравился Ташкент, а за мной бежали дети и хором кричали: «Муля, не нервируй меня!» Это очень надоедало, мешало мне слушать ее. К тому же я остро ненавидела роль, которая дала мне популярность. Я сказала об этом Анне Андреевне. «Сжала руки под темной вуалью» – это тоже мои Мули», – ответила она.
Я закричала: «Не кощунствуйте!»
Признаться честно, на этом моменте я слегка смутилась и мысленно поставила себе еще одну галочку – обязательно найти и прочитать сборник стихов Ахматовой. Хоть какой-нибудь. Потому что я у нее тоже знала только «Сжала руки под темной вуалью» и еще «Сероглазый король», да и то не как стихотворение, а как романс, который был у нас на пластинке. Правда, добыть сейчас ее книгу будет непросто, ведь не спросишь никого – все отопрутся, скажут, что не держат дома таких «реакционных» авторов.
Хотя что это я, неожиданно поглупела, что ли? Надо у Фаины Георгиевны попросить! Перед уходом, конечно, а пока нельзя сбивать ее с рассказа.
«…У нее был талант верности. Мне известно, что в Ташкенте она просила Лидию Корнеевну Чуковскую у нее не бывать, потому что Лидия Корнеевна говорила недоброжелательно обо мне.
…Часто замечала в ней что-то наивное, это у Гения, очевидно, такое свойство. Она видела что-то в человеке обычном – необычное или наоборот…
Ахматова чудо. Оценят ли ее потомки? Поймут ли? Узнают в ней Гения? Нет, наверно.
…Как-то Анна Ахматова за что-то на меня рассердилась. Я, обидевшись, сказала ей что-то дерзкое. «О, наша фирма – два петуха!» – засмеялась она.
…В Ташкенте мы обе были приглашены к местной жительнице, сидели в комнате комфортабельной городской квартиры. В комнату вошел большой баран с видом человека, идущего по делу. Не глядя на нас, он прошел в сад. Это было неожиданно и странно. И потом, через много месяцев, она говорила: «А вы помните, как в комнату пришел баран и как это было удивительно. Почему-то я не могу забыть этого барана». Я пыталась объяснить это неизгладимое впечатление с помощью психоанализа. «Оставьте, вы же знаете, что я ненавижу Фрейда», – рассердилась она.
Однажды я спросила ее: «Стадо овец… кто муж овцы?» Она сказала: «Баран, так что завидовать ему нечего». Сердито ответила, была чем-то расстроена…»
Ненавидит именно Фрейда или весь психоанализ? Это важный вопрос, жаль, его никому не задашь. Ахматова слишком умна, чтобы не понимать, что пусть я и называюсь психиатром, но моя работа во многом связана именно с психоанализом. Только открыто об этом говорить нельзя, потому что советская наука – это психиатрия, а психоанализ – буржуазная лженаука.
– Вы меня не слушаете? – вдруг сказала Фаина Георгиевна.
В ее голосе звучало сильное негодование, я даже испугалась, что она меня сейчас выгонит.
– Нет, что вы! – поспешила я заверить ее. – Наоборот! Вы рассказываете такие важные вещи, а я не могу их даже записать. Приходится сразу анализировать в уме и пытаться все запомнить, а это очень тяжело.
Она смягчилась и сказала:
– У меня есть некоторые записи о ней. В черновиках. Я могу дать вам их на время.
– Обещаю, что кроме меня их никто не увидит, – тут же сказала я. – Вы бы очень мне этим помогли.
Она не стала вызывать домработницу, ушла в соседнюю комнату и сама принесла оттуда папку с бумагами. Не в силах сдержать любопытство, я сразу туда заглянула и обрадовалась:
– Вы пишете мемуары?
Я знала, что ее давно уговаривают написать историю своей жизни, но прежде она всегда отказывалась это делать.
– Пытаюсь, – она усмехнулась. – Пока не выходит. Писать о себе плохо – не хочется. Хорошо – неприлично. Значит, надо молчать. К тому же я опять стала делать ошибки, а это постыдно. Это как клоп на манишке.
Возникла неловкая пауза, как это часто бывает, когда иносказательно говорят о чем-то запрещенном. Я положила папку в сумку и решительно сказала:
– Фаина Георгиевна, давайте говорить прямо. Вы ведь чего-то от меня хотите? Чего именно? Чтобы я помогла Ахматовой? Я сделаю все что смогу. Или вы хотите что-то узнать?
Она серьезно посмотрела на меня.
– Вам звонили, говорили о ней?
– Конечно, – кивнула я. – Но ничего секретного не поручали. Сказали, что нужно выяснить, есть ли у нее намерение покончить жизнь самоубийством или нет. И все.
Она снова помолчала и неожиданно заявила:
– Танечка, а вы не удивились, что Анну Андреевну направили к вам, а не к ленинградскому психиатру?
Как ни странно, это мне не приходило в голову. Похоже, меня хорошо вымуштровали – я даже не задумываюсь над тем, почему каких-то спецпациентов направляют именно ко мне. Раз присылают, значит надо, и все.
– Это вы сделали?
Она протестующе вскинула руки.
– Что вы! Разве мне такое под силу? Это сделали друзья Анны Андреевны, а я только дала им совет.
– Так чего же вы ждете от меня?
Фаина Георгиевна серьезно взглянула мне в глаза.
– Помощи. Анне Андреевне она очень нужна. – Она вновь помолчала, а потом с горечью продолжила: – Помню, как примчалась к ней после Постановления. Она открыла мне дверь, потом легла, тяжело дышала… В доме было пусто. Пунинская родня сбежала. Она молчала, я тоже не знала, что ей сказать. Она лежала с закрытыми глазами. Я видела, как менялся цвет ее лица. Губы то синели, то белели. Внезапно лицо становилось багрово-красным и тут же белело. Я подумала о том, что ее «подготовили» к инфаркту. Молчали мы обе. Хотелось напоить ее чаем – отказалась. В доме не было ничего съестного. Я помчалась в лавку, купила что-то нужное, хотела ее кормить. Она лежала, ее знобило. Есть отказалась. Это день ее муки и моей муки за нее. Об «этом» не говорили. Через какое-то время она стала выходить на улицу. И подведя меня к газете, прикрепленной к доске, сказала: «Сегодня хорошая газета, меня не ругают». И только через много дней вдруг сказала: «Скажите, зачем великой моей стране, изгнавшей Гитлера со всей его техникой, понадобилось пройти всеми танками по грудной клетке одной больной старухи?» И опять молчала… Я пригласила ее пообедать. «Хорошо, но только у вас в номере». Очевидно, боялась встретить знающих ее в лицо. В один из этих страшных дней спросила: «Скажите, вам жаль меня?» «Нет», – ответила я, боясь заплакать. «Умница, меня нельзя жалеть…»
Когда я уходила от Фаины Георгиевны, прижимая к груди сумку со страничками из ее черновиков и двумя томиками стихов, на пороге я столкнулась не с кем иным, как с самой Ахматовой. Правда, признаться честно, я ожидала этой встречи – ближе к концу нашего разговора Фаина Георгиевна стала все чаще поглядывать на дверь, потом вдруг в комнату просунула голову ее домработница и сразу вновь исчезла, а она резко начала прощаться со мной.
Ахматова окинула меня надменно-удивленным взглядом и вопросительно посмотрела на Фаину Георгиевну.
– Анна Андреевна, – ласково сказала та, – это Танечка, я знала ее еще ребенком, в Таганроге. Но она уже уходит.
– Здравствуйте, Анна Андреевна, – сказала я.
Ее взгляд стал задумчивым, а на губах появилась полуулыбка.
– Здравствуйте, Татьяна Яковлевна. – Она подала мне руку.
Кажется, лед был сломан.
Как мне хотелось остаться и поговорить – я уверена, что именно в тот момент Ахматова была бы со мной максимально искренна. Но увы, я хорошо понимала, почему Фаина Георгиевна устроила нашу встречу именно так – она приходит, а я ухожу.
Конечно же за Ахматовой сейчас следят, и уже вечером отчет о том, с кем она виделась, ляжет на чей-то стол, и кто-то, чьего имени я никогда не узнаю, наберет мой номер. Врачу-психиатру нельзя встречаться со спецпациентом вне больницы, если на то нет особого разрешения. И в данном случае за соблюдением этого правила, без сомнения, наблюдают с особой строгостью.