— Держи! Да смотри, чтоб не осмыкнулась! — а сам уже подводит самодельный сак. На цемент волнореза плюхается чуть ли не полуметровое страшилище с огромной головой и выпученными глазами.
— Вот это бык! — орут восторженные рыболовы, позабыв о своих лесках и удочках. Удивление и зависть светятся в их глазах. Что бы только не отдал рыболов за такую добычу!
А Ленька хвалится:
— Это что! Мелочь. Вот мы раз с батей сома поймали!.. Два дня лодку за собой тягал… Семь человек на дроги клали. А хвост еще по земле волочился…
И ребята, разинув рты, слушают Ленькины истории, одну удивительней другой.
Однако не прошло и недели после приезда в лагерь, как братья Клещовы поссорились. Дело дошло до драки.
Когда пионеры восьмой палаты, услышав крики, бросились к дверям «склепа», они оказались запертыми изнутри. Тогда мальчишки побежали на веранду и через раскрытое окно увидели: все в палате перевернуто. Тумбочка лежит на боку, из нее высыпались коробки, щетки, мыльницы. Одеяла и подушки на кроватях разбросаны. Ленька схватил брата за рубашку и трясет, выкрикивая одно слово:
— Будешь?!. Будешь?!.
— Все равно… все равно… скажу… скажу, все, — хлюпая разбитым носом, задыхаясь, кричал Алька, пытаясь освободиться из медвежьих объятий брата. В окно и в открытую уже дверь ввалились пионеры…
В тот же день Алька упросил начальника второго корпуса Васю Яшнова взять его к себе. И вечером стал полноправным членом большого и озорного коллектива, разместившегося в помещении бывшей греческой церкви.
О причинах драки Алька никому ничего не сказал.
НАЛЕТ НА САД
Ночь. Луна еще не взошла. По узкой каменистой тропке у самого подножья горы скользят одна за другой две тени, чуть различимые на фоне белой осыпи из выветрившихся пород. Они останавливаются, шепчутся и снова, спотыкаясь о камни, задевая за ветки кустов, идут дальше.
Невидимые в темноте люди дошли до места, где темная масса деревьев вплотную подступила к крутому срезу горы.
— Здесь… запах чую… — слышится хрипловатый шепот.
— Может, не надо… Может, это чей-нибудь сад? — отвечает ему прерывистым свистящим шепотом другой.
— Я тебе дам «не надо»! Все равно ничьи… пропадают зазря. Лучше мы их поедим…
— А если поймают?..
— У-у-у, мамкин сынок, — угрожающе хрипит первый, — а ну, живо лезь!
И, перемахнув через низенький, едва различимый в темноте каменный заборчик, они исчезают под деревьями.
Тишину изредка нарушает только хруст сломанных, ветвей да мягкие удары падающих на землю яблок.
— Давай мешок… Чиво ты, заснул?
— Не-е-ет… только страшно.
— Не ной, курица… Сыпь свои яблоки в мешок… А-а-а, так ты ничего не нарвал! На меня надеешься? — слышится звонкий удар, сопение. Кто-то тихонечко, по-щенячьи скулит:
— Ты чего… в глаз бьешь?..
Затем снова хриплый шепот:
— И другой подобью. Будешь с фонарями ходить. Боишься лезть? Так я тебе нагну. Вот сейчас подпорку… — слышится звук, похожий на тот, когда разрывают полотнище ткани.
Стоит долгая напряженная тишина. И снова хриплый голос:
— Обдирай прямо на земле…
Снова тихо. Только глухой стук яблок, высыпаемых, в мешок.
— Хватит, а то еще сдохнешь под ними… самому нести придется… пошли…
— Ой! Что это белое… стоит…
— Не ори, дура! Всех собак перебудишь… Печка это. А над ней труба белая.
Где-то далеко хрипло залаяла собака.
— Разбудил-таки, жмурик!.. Наверно, соседская. Тут и собак-то нету. Ну, теперь дай бог ноги унести. Хватай мешок и бегом.
Темные тени метнулись через каменный заборчик и исчезли на тропинке за кустами.
ВТОРОЙ КОРПУС
Вечереет. Солнце уже низко над крышами. Его прощальные лучи скользнули по белой стене небольшой церкви — второго корпуса пионерского лагеря. Ворвались внутрь через высокие узкие окна, забранные нечастой толстой решеткой. Скользнули по десяткам узких железных кроватей, с аккуратно заправленными разноцветными байковыми одеялами; по подушкам, поставленным на угол, как крохотные египетские пирамиды. Еще ярче вспыхнули треугольники алых пионерских галстуков на спинках кроватей. Лучи уперлись в противоположную стену и осветили темные лики «святых», местами проступившие из-под побелки. Скользнули выше, под купол, и заиграли на синих застывших волнах моря, белой одежде и золотом нимбе над головой «Иисуса Христа, шествующего по водам»…
Внизу на возвышении, где когда-то были «царские врата», толпа разгоряченных ребят. В середине круга Сережка-горнист. Ребята наседают на него:
— Сережа, ну послужи!.. Ну что тебе стоит?..
— Да ну вас! А если Андрей Андреевич войдет?
— Не войдет. Мы часовых у забора поставим.
— Да у меня и кадила нету.
— Есть! — кричат расшалившиеся мальчишки и суют в руки Сережке консервную банку на трех проволочках — «кадило», из которого и правда валит едкий дым от горящих тряпок.
— Ладно уж, — сдался Сережка. — Только в последний раз. Больше не буду… глупости это.
— Ура-а-а! — закричали «прихожане».
Они моментально установили посреди возвышения амвон — кафедру, с которой попы читали свои проповеди. Уселись поближе на койках.
К амвону вышел преобразившийся Сережка. Ярко-рыжее байковое одеяло, сколотое булавками, изображает золотую поповскую ризу. В руке — отчаянно дымящее «кадило». На голове, вместо епископской митры, — маленькое блестящее детское ведерце с большой яркой картинкой какого-то санатория города Сочи. Зрители встретили «попа» аплодисментами.
— Паки-паки, разорвали попа собаки-и-и, — басом выводит Сережка.
Зрители смеются. А «поп», войдя в роль, выбрасывает новые коленца.
— Братие! Паства моя любезная… Богохульная, богомерзкая!.. Тьфу! Тьфу! Чур меня сатана! Попутал нечистый! — отплевывается будто бы завравшийся пьяный поп. — Споем во утешение сердца нашего благопристойный псалом… Отец благочинный пропил тулуп овчинный и ножик пе-ро-чин-ны-ы-ый… — запевает Сережка.
А «братие», забыв об осторожности, во всю мощь молодых глоток озорно подхватывают на разные голоса припев:
— У-ди-ви-те-ль-но, у-ди-ви-те-ль-но, у-ди-ви-те-ль-но-о-о!
Эхо мечется под сводами старой церкви. Куплет следует за куплетом. И хор подхватывает припев.
Затем следует традиционное отпущение «грехов». «Поп» вызывает ребят по очереди к алтарю.
— Симион Скрипник… кайся.
— Грешен, батюшка… вчера на орех залез и штаны порвал.
— А кто Тимошке в столовой подзатыльник влепил?! — грозно вопрошает «поп».
— Грешен, батюшка… — под восторженные крики и визг кается Семка и отходит от алтаря, недоумевая: «И откуда «поп» успевает все узнать?»
— Раб божий Алексей Клещов, кайся, — вызывает «поп» новосела Альку.
— Грешен, батюшка. Книжку библиотечную в грязь уронил… Так меня ж толкнули, — вступает в игру Алька.
— Тяжкий грех! Однако отпускаю его. А ты, чадо неразумное, не зевай. Рот корытом не держи… Еще в чем грешен?
— Да ничего вроде.
— А с братом подрался, отрок беспамятный? За что руку на брата своего поднял? Будешь еще драться?
По неписаным правилам игры Алька должен покаяться и обещать, что больше не будет. Но он вдруг насупился и, отступив от «попа», сказал упрямо:
— Буду! Если еще так… Все равно буду.
Ребята зашумели. Неслыханное упрямство!.. Но игру обрывает крик часового:
— Сергей! Тебя дежурный ищет. Сигнал давать надо!
— Эх, черт! — ругается Сережка. — Заигрался тут с вами… Вмиг навести порядок! — и он, моментально перевоплотившись в лагерного горниста, бежит из церкви.
Через минуту звонкий голос Сережкиной трубы зовет пионеров на линейку.
ЧП
После полдника у ворот лагеря обычно выстраивается шеренга местных жителей, преимущественно женщин, с корзинами, ведрами, широкими эмалированными тазами, наполненными всевозможными фруктами. Разные сорта яблок и груш. Сливы черные, белые, десертные. Алыча, кизил, орехи… Все можно найти на этом фруктовом базаре.
Пионеры «Металлиста» ходят вдоль рядов. Выбирают фрукты, торгуются, покупают или просто любуются их видом, сообразно своим финансовым возможностям.
Тут бывают торговки разные: скупые и покладистые, злые и добрые, хитрые и глупые. Тем торговкам, которые особенно не понравились ребятам, объявляли бойкот, отказывались покупать у них. Эти торговки, несколько раз сходив к лагерю и ничего не продав, откочевывали к другим лагерям, «Пищевику» или «Текстильщику», чтобы попытать удачи там, на новом месте, где их еще не успели раскусить.
Но никто не мог похвалиться в любой день такой удачной торговлей, как старая Ануш. Она обычно становилась где-нибудь подальше от остальных. Но к ней ребята устремлялись прежде всего. Тут никогда не было обмана, не было недовольных. Бывало и так: кончились в корзинке Ануш маленькие сладкие груши с румяным бочком. А покупатели недовольны — им не досталось. Ануш, подозвав кого-либо из ребят, просила:
Но никто не мог похвалиться в любой день такой удачной торговлей, как старая Ануш. Она обычно становилась где-нибудь подальше от остальных. Но к ней ребята устремлялись прежде всего. Тут никогда не было обмана, не было недовольных. Бывало и так: кончились в корзинке Ануш маленькие сладкие груши с румяным бочком. А покупатели недовольны — им не досталось. Ануш, подозвав кого-либо из ребят, просила:
— Иди, пожалуйста. На веранде корзинка стоит. Принеси, пожалуйста.
И доверенное лицо с несколькими добровольцами мчалось по шоссе и приносило новую порцию фруктов. А она, разумеется, никогда у ребят в долгу не оставалась.
Сергей запирал громадный висячий замок на дверях церкви, когда к нему подбежал запыхавшийся Арка.
— Ой, Сережка! Ануш пропала.
— Как — пропала?.. Что ты мелешь?..
— Сам посмотри. Нету на базаре.
— Ну и что же? Может, Зойку ищет. Может… А может, она заболела? — уже с беспокойством спросил он.
К ним быстро подошел Боб и, волнуясь, сказал:
— Ребята, там соседка Ануш пришла. Говорит, что у Ануш… сад обнесли!
— Не может быть! А ну пошли.
У ворот их догнала черноглазая испанка Лаура.
— Вы к Ануш? И я с вами.
Ануш сидела на веранде, опустив непокрытую голову, и смотрела куда-то перед собой. Прядки седых волос шевелил ветер. Рядом на столе — корзины. Одна — с грушами и яблоками, другая — с белосливами. «Наверно, еще вчера для базара приготовила, да так и…» — подумал Сергей, и сердце защемило от внезапно нахлынувшей жалости.
Ануш не слышала, как они шли по аллейке сада. Не слышала скрипа ступеней под их ногами. И даже, когда Лаура, первая нарушив тишину, тихо сказала: «Здравствуйте…» — и тогда она не отозвалась.
— Тетушка Ануш… — окликнул ее Сергей.
Ануш медленно подняла голову, увидала Сережку и печально сказала:
— Здравствуй, Сережа… — увидала остальных и повторила: — Здравствуйте…
Лаура обняла ее за плечи, прижалась.
— Тетушка Ануш, мы найдем этого шакала! — твердо пообещал Сергей.
Ребята тщательно обследовали каждый клочок земли в саду Ануш. Воры не столько украли яблок, сколько повредили деревья. Много недозревших зеленых плодов лежало на земле. Некоторые — раздавлены. Тут и там валялись сломанные веточки с увядающими листьями. А громадная ветвь, из-под которой вор выбил подпорку, приникла к земле. Со стволом ее соединяла лишь узкая полоска еще не засохшей матово-влажной коры. Из рваной коры, как сломанная кость, торчал оголенный розовато-белый конец ветви. Земля под деревьями вся истоптана. На рыхлой почве несколько четких отпечатков чьей-то обуви.
Они прошли мимо широкой печи с высокой белой трубой. Взяли несколько яблок с деревьев, оборванных ворами, для образца. Перелезли через забор и тропкой, у самой подошвы горы, пошли к лагерю. У самого «Зеленого театра» на дорожке нашли сразу два яблока и маленькую перламутровую пуговицу. Арка завернул ее в бумажку: может, пригодится. Сравнили яблоки. Они были похожи, как две капли воды.
— Все! — заорал Арка. — Здесь! Из нашего лагеря! Сейчас сцапаем!
— Не говори «гоп»!.. Тоже мне… сыщик, — пробурчал Сергей.
У линейки их встретил дежурный:
— Сергей, Андрей Андреевич приказал зайти к нему.
Когда они вошли в комнату, начальник спросил:
— Были? Ну как там?
— Плохо… Ануш обидели так, что и не знаю. Нужно этого гада найти. Это из нашего лагеря. Точно, — и они рассказали все.
Брови Андрея Андреевича сдвинулись. У губ особенно резко обозначились две вертикальные складки. Лицо стало холодным, строгим.
— Мы сами найдем! Разрешите нам найти его, — попросил Арка. Его поддержали остальные.
Начальник долго сидел молча. Машинально барабанил пальцами по столу. Потом тихо заговорил:
— Вот что, Сережа и вы все… Поймите, что это очень серьезно. Очень! Нет, в сыщиков тут играть нельзя. Запрещаю! Поняли? Мы примем меры… Так вот. Идите. И чтоб никаких фокусов.
Ребята переглянулись и на цыпочках вышли из комнаты. Проходя по веранде мимо окна, Сергей увидел, как Андрей Андреевич устало опустил голову на руки. И злость, никогда еще так остро не испытанная злость к жуликам, закипела в нем.
Через тяжелые тучи не видно ни одной звездочки. Ночь, будто шапкой, накрыла долину, лагерь, пионеров, стоящих на линейке. Тревожный колеблющийся свет факелов освещает трибуну, худое скуластое лицо Андрея Андреевича, группу вожатых, мачту со спущенным флагом. А кругом темнота. И тишина. Слышен только гневный голос начальника лагеря:
— …И вот снова ЧП. Это уже не ребячьи шалости. Отнять у вдовы, солдатки, то, чем она кормится, — это подлость!.. Так жестоко обидеть старую женщину, которая больше всех любит вас, лучше всех к вам относится… Вор плюнул нам в лицо. Опозорил перед населением всех нас: пионеров, комсомольцев, коммунистов…Все мы — одна семья; Мы, как матросы на корабле, связаны одной судьбой. И вот на глазах у всех человек упал за борт и тонет… И никто не видел, когда он упал? И никто не хочет спасти его?.. Где же наша рабочая гордость? Кто же мы тогда?.. Пионеры, товарищи или мещане, обыватели… Буду рад, когда товарищи вытащат упавшего на палубу. В десять раз больше буду рад, если он сам поднимется на наш корабль. Придет и скажет: «Это я! Я упал, но нашел в себе силы вновь подняться»… А пока помните: человек тонет!..
Когда на настоящем корабле человек падает за борт, приспускается кормовой флаг… У нас нет кормового флага. У нас флаг один. И пока человек за бортом, лагерный флаг будет приспущен…
ПОСЛЕ ОТБОЯ
После отбоя лагерь не спал. Ночные дежурные с керосиновыми фонарями метались от корпуса к корпусу, пытаясь навести порядок. Шум стихал. Но как только красноватые язычки фонарей «летучая мышь» исчезали за дверями, корпус снова гудел, как громадный стальной бак, по которому ударили кувалдой…
Невидимые в темноте спорщики кричали каждый свое:
— Думаешь, он придет? Черта с два!
— А флаг? Так до конца лагеря и не будем поднимать?
— Ха! Флаг! Нужен ему флаг! Будет себе яблочки рубать…
— Совесть? У кого совесть? Была у собаки хата… Дождь пошел — она сгорела…
— Все одно, что у матери украсть…
— Ануш, говорят, совсем больная лежит…
— А то как?! Вон у меня мамка, чуть что наделал — сразу за сердце хватается. А если б украл — померла бы!
— Вот бы узнать! Да как дать ему. Чтоб сто лет помнил.
— Ага! Дадут тебе бить! Выгнать к черту из лагеря!..
— Подумаешь: выгнать! Да за такое дело в тюрьму надо! В колонию…
— Ну и лез бы к Фаносопуле… А то, гляди ты, собака…
— А к Фаносопуле можно? Да? Все равно — украл.
— Если б было все равно — все бы лазили в окно! Скажет тоже! Он же кулак! Сам у всех ворует…
— Это ты брось! Красть нигде нельзя.
— Вот научил! А скажи: лучше б у кого? У Фаносопулы или у Ануш?
— Тю! Совсем дурной. Кого сравнил!
На секунду голоса стихают. И снова спор поворачивается к главному: придет или не придет виновник к начальнику лагеря. Слышны два звонких голоса:
— А ты бы сознался?
— А чего сознаваться? Я же не украл…
— А если б украл? Ну если б получилось так случайно?.. Вот хочется — хоть умирай, а денег нету?
— Я бы… я бы попросил. Она же сама угощает, когда мимо идешь.
— Ля! Ясное дело!.. А ты бы у Фаносопулы попросил?
— Нашел дурака. Он тебе угостит! Век помнить будешь…
В спор вплетается чей-то сипловатый голос:
— Эх, только б дознаться. Пока бы к начальству привел, я бы ему такую бубну выбил.
— Выбил. А если он сам тебе голову свернет?!
— Не свернет… Мы с Женькой сами любому свернем. Правда, Женька?
— Ага, — раздается басовитый голос Женьки. — Пусть попробует!
Бурное совещание вожатых по поводу ЧП подходило к концу. Андрей Андреевич встал из-за стола:
— Будем заканчивать, товарищи. Слышите, как шумят в корпусах? Повторяю: риск в этом, конечно, есть. Но идти на него надо. Если у нас настоящий коллектив — флаг скоро взовьется на вершину мачты. А если нет… Значит, у нас не коллектив, а просто сборище детей от девяти до пятнадцати лет. Где каждый за себя. И пусть… флаг не будет на вершине. Мы не доросли до чести…
— Позор! Этого не должно быть! — закричали вожатые.
— И я уверен — не может быть! Но не попытаться спасти человека — подлость. Равнодушие к судьбе человека — это самое худшее, что придумал и породил капитализм. И вы, комсомольцы, помните, что нет хуже отравы, чем ненавистная нам, коммунистам, проповедь обывателя: «Моя хата с краю…» Наша задача в том, чтобы в лагере не было равнодушных. Чтобы не позволить совесть пионерскую заглушить угрозами. Твердый распорядок дня! Малейшее нарушение здорового ритма должно привлечь ваше внимание… О том, что и как делать, мы уже договорились. Вопросов нет?.. Тогда пошли в отряды. И чтоб никакой паники…