— Что он поёт? Я требую, чтобы мне объяснили, что он поёт? Отчего здесь все с ума сходят? Голоса у него нет. В чем дело?
К нему подошли какие‑то люди, пытались ему объяснить. Полковник был в ярости.
— Это неправда! — кричал комендант. — Он большевик! Он вам делает митинг! Артистам не делают демонстративных оваций.
Вот тут он был прав. Овации были действительно демонстративными. И не потому, что я уж так изумительно пел, а потому, что я был русский и, следовательно, свой, «запрещённый».
Шаг за шагом, город за городом, не минуя даже маленьких местечек, я катил по Бессарабии, напоминая людям об их языке, об искусстве их великой родины, о том, что она есть и будет. А вместе со мной, как снежная лавина, катился все увеличивающийся ком доносов, рапортов со всех мест, где ступала моя нога, где звучал мой голос.
Публика была возбуждена, ко мне тянулись сердца. Меня благодарили чуть не со слезами на глазах за то, что приехал, за то, что привёз русское слово, что утешил, успокоил. Воистину это окрылило меня. У меня открылись глаза. Это было и радостью, и наградой.
Дороги в Бессарабии ужасны. Шоссе есть только в некоторых местах, и то небольшими кусками, а в основном старые русские почтовые тракты, мощённые булыжниками и полуразвалившиеся. Ездить по этим дорогам невозможно — езда вытряхивает душу, и мы старались, избегая их, пробираться просёлочными дорогами. Три или четыре правительства получали ассигнования на постройку шоссе в Бессарабии. Но каждый раз деньги эти исчезали, растаяв по карманам начальствующих лиц, а «шоссе» мирно дремали, зарастая клевером, крапивой и бурьяном.
В Румынии такой порядок. Вот к власти приходит какая-нибудь партия. Приходит она в полном составе, т. е. от премьер-министра до ночного сторожа. Все места по всей стране занимают люди только данной партии и их родственники и протеже. Поправив страной два-три года и насосавшись денег, партия сама отваливается, как пиявка, или её сваливает следующая, идущая ей на смену. Следующая опять приходит в своём собственном полном составе, от премьер-министра до ночного сторожа, «со сродниками и со чадами». Поэтому в Румынии нет ни одного чиновника, который прослужил бы больше двух-трёх лет. И, вероятно, поэтому, знал свой краткий век мотылька, румынские чиновники берут с кого можно и сколько можно, стараясь сколотить побольше денег за время своего царствования.
Кое‑как, раздавая взятки направо и налево, мы закончили наше турне и через две недели вернулись в Кишинёв, где намеревались дать ещё несколько концертов, а затем ехать в Польшу.
В Кишинёв приехали к вечеру. Наскоро поужинав в отеле, я лёг и уснул как убитый. В пять утра в номер постучали. Кирьяков открыл дверь. На пороге стояли жандармы.
— Пожалуйте в управление!
Я быстро оделся. Кирьяков, сообразив, что дело дрянь, бросился в город предупредить моих друзей. Самыми влиятельными из них были директор банка Черкес и Николай Николаевич Кодрян — директор бессарабских железных дорог, милейший русский инженер, бессарабец по рождению, умница и большой дипломат. Через полчаса оба они были уже в управлении, обеспокоенные случившимся.
Меня ввели в кабинет к ротмистру. Он указал на стул.
— Подайте мне дело Вертинского! — коротко распорядился он.
Я с изумлением и тревогой смотрел на толстую солидную папку, до отказа набитую бумагами.
Потом я узнал, что все это были донесения из провинции обо мне и моих концертах, наскоро состряпанные местными агентами.
Я тупо смотрел на папку. Разговор вёлся по-французски.
— Вы большевик? — в упор глядя на меня, спрашивал ротмистр.
— К сожалению, нет!
— Почему «к сожалению»?
— Потому что, если бы это было так, я пел бы у себя на родине, а не ездил бы в такие дыры, как Кишинёв.
Ответ не удовлетворил ротмистра.
— Вы занимаетесь пропагандой! — крикнул он, стуча кулаком по столу.
— Укажите мне, в чем она заключается?
— Вы поёте, что Бессарабия должна принадлежать русским!
— Неправда, я этого не говорил!
Он ткнул мне в лицо перевод песни.
— Я не читаю по-румынски, — отвечал я, — и не знаю, что здесь написано. Я знаю только то, что я написал.
Ротмистр злился. Он грозно потрясал в воздухе текстом моей песенки «В степи молдаванской».
— Да-да, конечно. Вы маскируете смысл, но все понимают, что вы хотите сказать!
— Было бы странно, господин ротмистр, если бы я пел так, чтобы меня не понимали!
— Вы советский агент! — раздражаясь все больше, кричал он. — Вот здесь мне доносят, что вас засыпают цветами. Вы разжигаете патриотические чувства у русских! Вы обращаетесь с речами!
— Никаких речей я не говорю!
— Я запрещаю ваши концерты. Как вы попали сюда? Кто дал вам визу?
Допрос длился час.
Резолюция была коротка: выслать из пределов Бессарабии в Старое королевство.
Я мог выбирать любой город в Румынии. Я выбрал Бухарест. Напрасно хлопотали мои друзья, нажимая на связи и знакомства. Ничего сделать нельзя было. Самое удивительное, что деньги, всесильные в Румынии деньги, на этот раз не помогали. Тут был какой‑то секрет. Совершенно ясно, что дело о моем большевизме было мне «пришито». Настоящая же причина крылась в чем‑то другом. После нескольких дней напрасных хлопот друзей, во время которых меня ежедневно в пять утра таскали на допрос в различные учреждения, я наконец догадался рассказать друзьям историю с шансонеткой.
После этого все стало окончательно ясно для них и для меня: я осмелился отказать любовнице самого кишинёвского диктатора — всесильного в Бессарабии генерала Поповича! В ту же ночь в вагоне третьего класса я был отправлен в Бухарест, в главную сигуранцу в сопровождении тех же знакомых личностей в потёртых пальто, которым мы давали по десятке.
От нечего делать я разглядывал их. Личики у них были прелестные. Я говорю «личики» — ибо они были именно небольшие и необычайно скромные. Скромные причёски «бабочкой», жёлтые усики, красные некрупные носы, пухлые, чуть обиженные губки, и вот только глазки наводили на некоторые сомнения… а так все было бы хорошо, и таких людей можно было бы принять за самых обычных. Поезд постукивал, вагоны покряхтывали, паровоз свистел. Мимо нас проплывали кукурузные поля, леса, небольшие станции. Мы вытащили из корзинки курицу и яйца, данные нам на дорогу добрейшей мадам Кодрян, сыщиков послали за бутылкой вина и устроили завтрак. Завтраком накормили и их — товарищей по несчастью. От крепкого бессарабского вина сыщики скоро осоловели и через час заснули, блаженно захрапев в углах вагона. Мы с Кирьяковым пошли в вагон-ресторан пить кофе.
Там нас и отыскали часа через два проснувшиеся сыщики. Радость их была неописуема. Они, вероятно, думали, что мы сбежали. Но бежать было некуда и незачем, и мы продолжали свой путь мирно до самого Бухареста, честно делясь папиросами и пищей со своими спутниками.
Ровно в восемь утра наш поезд остановился на бухарестском вокзале.
К девяти часам утра сыщики привели нас в сыскное. Собственно говоря, одного меня, ибо Кирьяков был свободен. Меня принял толстый, упитанный румын — начальник сигуранцы. Прочитав сопроводительные бумаги, он кивком головы отпустил сыщиков (Кирьяков остался в коридоре), ухмыльнулся и задал мне только один-единственный вопрос:
— Деньги есть?
— Есть, — ответил я.
— Сколько?
В кармане у меня лежало пятьдесят тысяч лей. Это было все, что я заработал от концертов.
Он взял деньги, внимательно сосчитал их, взял мои часы, портсигар, ещё какие‑то мелочи из карманов. Потом велел снять воротничок и галстук, как с настоящего бандита, спрятал все это в шкафчик и дал мне номер — 63.
— Вы арестованы пока здесь, при сигуранце, впредь до особого распоряжения, — сказал он.
На все мои попытки выяснить, за что я арестован, он отвечал:
— Это не наше дело.
Меня отвели в подвал, где уже сидело несколько воров, задержанных тоже «впредь до выяснения». Это была большая комната, уставленная до половины партами, как в школе. Здесь читались лекции сыщикам, здесь их учили всей премудрости ремесла.
Проходили дни… Утром давали кипяток, обед мне приносил Кирьяков, вечером опять кипяток и хлеб.
Воры были пресимпатичные. Несколько поляков, бессарабы. Все они говорили по-русски да к тому ещё были моими поклонниками. По вечерам они просили меня петь. Петь свои песни мне не хотелось, и я обычно начинал какую‑нибудь русскую народную песню вроде «То не ветер ветку клонит», или «Ермака», или, чтобы попасть им прямо в сердце, «Александровский централ». Я знаю и люблю русские песни — звонкие и печальные, протяжные и заливистые, пронизывающие все ваше существо сладчайшей болью и нежностью, острой, пронзительной тоской, наполняющие до краёв ваше сердце любовью к родной земле и тоской по ней.
Славно пели воры. Не спеша, пропевая и протягивая каждое слово песни. Так могут петь люди только в неволе, когда все равно уйти нельзя и некуда, когда времени много и оно гибнет. Люди на свободе не могут так петь. Они все торопятся куда‑то. А тут пели любовно и бережно. Осторожно подходили к ноте, к фразе, точно у них в сердце она давно уже была обдумана, пережита, перепета и обласкана.
Страшная, великая сила — русская песня! Все мужество, всю терпимость, всю гордость народа, всю его глубочайшую мудрость отражает она. С ней и работа легче, и горе тише, и смерть не страшна!
Однажды утром дверь нашей камеры-школы открылась, и к нам вошёл новый пассажир — элегантный, сравнительно молодой ещё человек, который при ближайшем знакомстве оказался знаменитым международным вором Вацеком. Наш новый товарищ был приятнейшим и милейшим парнем, весёлым и добрым. Помимо того что он был с полицией и сигуранцей, что называется, на «ты», он оказался ещё и очень богатым. И хотя денег у него, как у всякого арестованного, не могло быть, тем не менее ему сторожа приносили все, что он заказывал. У него, как у всякого «большого вора», имелся собственный адвокат, и, вероятно, он и оплачивал все его счета. У нас сразу появились вино и еда в неограниченном количестве и даже сигареты. Как настоящий джентльмен, Вацек широко угощал своих младших коллег, честно деля между ними все, что присылалось ему. Перепадало и мне с его барской руки. Ко мне он сразу почувствовал симпатию, и мы начали подолгу разговаривать на разные темы. Воры буквально благоговели перед ним. Это был настоящий «премьер» — красивый, воспитанный, умный, а главное, удачливый в своей профессии. Мелочами он не занимался. Он «работал» только с банками. Его способ был следующий. Приехав в город, где его никто не знал, он приходил с помощником в самый большой банк в деловое время. В руках его всегда был большой портфель. Быстро оглядев зал и учтя положение, он спокойно и решительно подходил к тому окошку, где кто‑нибудь получал крупную сумму денег — артельщик или владелец фабрики для расплаты с рабочими. Став рядом с ним, он раскрывал свой портфель, ища в нем какие‑то бумаги. Артельщик пересчитывал деньги. В это время помощник Вацека, проходя мимо, незаметно ронял на пол около артельщика пачку денег. Потом вежливо трогал его за плечо и любезно говорил:
— Простите, вы, кажется, уронили деньги?
Артельщик оглядывался и, нагнувшись, подымал пачку, благодаря за любезность. Этого момента Вацеку было достаточно, чтобы перебросить в свой уже открытый портфель несколько крупных пачек денег. После этого он в тот же день исчезал из города. Комбинация была чистая и смелая. На этот раз он тоже не попался, но во время обыска агенты сигуранцы нашли у него 200 тысяч лей.
Теперь их интересовало, откуда у него зти деньги.
— Я могу хоть сегодня уйти отсюда, — со смехом говорил Вацек. — Они не могут доказать ничего. Потому что я «достал» их даже не в Румынии! Мой адвокат докажет им, что в течение этого месяца в Румынии не было ни одного ограбления банка! Они просят пятьдесят тысяч, чтобы отпустить меня. А я копейки не дам этой сволочи.
И он заразительно хохотал.
— Подержат ещё пару дней и выпустят. Ничего со мной они сделать не могут!
По ночам я пел ему блатные песни — «Клавиши», «Централ» и другие. Он слушал меня часами и вздыхал. Я люблю блатные песни и вообще — песни простые, «душевные под гармошку»…
На этой почве мы сдружились.
— Если я тебе смогу быть полезным, — сказал Вацек, — когда выйду отсюда, ты скажи, что тебе надо, — я помогу с удовольствием.
Я поблагодарил его. Мне ничего не было нужно.
Через две недели однажды утром меня вызвали наверх.
— Вы свободны, — сказал мне толстый начальник. — Можете ехать или оставаться в Бухаресте. Всюду, кроме Бессарабии.
Я кивнул головой.
— Вот ваши вещи!
Передо мной лежали галстук, портсигар, гребешок, мелочи… но денег не было.
— А деньги? — спросил я.
Лицо начальника выразило максимум изумления.
— Деньги? Какие деньги?
— Пятьдесят тысяч лей! — ответил я.
Начальник строго глянул на меня.
— Итак, вы утверждаете, — откашлявшись, медленно проговорил он, — что у вас было пятьдесят тысяч лей? Так я вас понял?
Я опять кивнул.
— Стало быть, эти деньги у вас пропали?
— Да.
— А-а… — задумчиво протянул он. — В таком случае мне придётся задержать вас ещё на некоторое время, пока мы произведём расследование.
Я понял.
— Извиняюсь, господин начальник, я совсем забыл. Я оставил их дома на комоде.
— Так будет лучше, — сказал он.
— До свидания.
Я улыбнулся и вышел.
Выйдя из сигуранцы, я стал соображать, что же делать дальше. Деньги у меня отобрали. Петь было негде. В Бессарабию нельзя, а в Бухаресте очень мало русских. На целый концерт не хватит, да и позволят ли мне этот концерт? Пошарив в кармане, я наскрёб двадцать лей. На эти деньги я сбрил отросшую бороду и усы и смог снять номер в маленьком отеле, где остановился вместе с Кирьяковым. Отмывшись и отоспавшись, стали думать, что делать.
Через несколько дней Кирьяков нашёл мне место. Он «продал» меня в шантан одному греку. Шантан был третьесортный и довольно грязный. В главном зале, правда, публика сидела на стульях и смотрела программу, а рядом был ресторан с ложами. Программа состояла из бесконечного числа румынских девиц, танцевавших все один и тот же танец — вроде «казачка», но в разных костюмах и под разную музыку. Был ещё куплетист с лицом мозольного оператора, дрессированные собаки и я. Оттанцевав свой номер, девицы входили в ресторан и садились гостям на колени. Там было открыто всю ночь. Я пел какую‑то ерунду с весёлыми припевами, старые цыганские романсы вроде «Нет, не хочу», «Ямщик, гони‑ка к Яру» и т. д.Пел под оркестр. Румынам нравилось. Они подпевали и раскачивались в такт песне. Я «имел успех». Хозяин был доволен и положил мне пятьсот лей в месяц. Суммы этой было достаточно, чтобы не голодать и оплатить отель. А дальше? Что делать дальше? Надо было пробраться в Польшу. Мы с Кирьяковым не сомневались, что моё имя там сделает сборы. Но как доехать? Где взять денег? Одни визы и билеты туда, даже третьим классом, стоили около двадцати тысяч лей. Горизонтов у нас не было никаких. Оставалось ждать чуда.
В Бухаресте был русский консул, собственно говоря, бывший консул. Румыны позволили ему жить в здании посольства и даже приглашали его на некоторые полуофициальные приёмы. Фамилия его была Поклевский-Козелл. Вокруг него группировалась как раз та часть русской публики, которую я не любил. Эту группу составляли бывшие гвардейские офицеры, попавшие в Румынию, бессарабские помещики черносотенного толка, великосветские дамы из бывших фрейлин и жены генералов. Искать там какого‑нибудь сочувствия или поддержки мне было не к лицу. Да к тому же я был не эмигрант, а греческий подданный Александр Вертидис, которому надлежало искать защиты у своего консула. Но, на мою беду, греческого консульства в Бухаресте не было. Да и не очень‑то я стремился попадать на глаза «своим» консулам. Говорить по-гречески я не умею. Ещё отберут, того и гляди, паспорт. Я молчал, как таракан, забившись в грязную щель второклассного отеля. От скуки мы с Кирьяковым бродили по городу, рассматривая его и изучая.
Дни текли скучно. Уже третий месяц я пел в шантанах. Из маленького грязноватого театрика, в который меня «устроил» Кирьяков, я перешёл в лучший, самый фешенебельный в городе ночной кабак «Альказар», где выступали только заграничные артисты и где пить шампанское было почти обязательно. Я уже получал полторы тысячи в месяц, но все равно уехать на эти деньги было невозможно. На многое я насмотрелся и многому научился в этом шантане.
Прежде всего этот кабак, а затем и последующие были для меня хорошей школой. До этого я был неврастеник, избалованный актёр, «любимец публики», который у себя на родине мог капризничать сколько угодно, мог петь или не петь по своему желанию, мог повернуться и уйти со сцены, если публика слушала недостаточно внимательно, мог менять антрепренёров, театры и города как угодно, мог заламывать любые гонорары и т. д. Всё это сносилось очень терпеливо окружающими, которые, затаив дыхание, следили за робкими шагами моего творчества. Все наши актёрские капризы и фокусы на родине терпелись с ласковой улыбкой. Актёр считался высшим существом, которому многое прощалось и многое позволялось, и все это объяснялось «странностями таланта», «широтой натуры» и т. д. Я‑то ещё тогда был молод и относительно скромен, хотя тоже позволял себе немало, а что творили другие? Их антрепренёры были настоящими мучениками. А сколько терпели от их характеров окружающие их люди — музыканты, актёры помельче, публика!
От всего этого пришлось отвыкать на чужбине. А кабаки были страшны именно тем, что независимо от того, слушают тебя или не слушают, ты должен петь. Публика может вести себя как ей угодно. Петь и пить, есть, разговаривать, шуметь или даже кричать — артист обязан исполнять свою роль, в которой он здесь выступает. Ибо гость — святыня. Гость всегда прав. Он платит деньги. Он может икать, рыгать и даже блевать, если хочет. Пред ним склоняется все!