— Раздевайся! — приказал отец.
«Ребёнок» нахмурился.
— Не полезу я в неё! — твёрдо заявил он. — Холодно!
Никакие доводы, увещевания и подзатыльники не помогли. Пришлось ограничиться окроплением головы и помазанием.
— А как же рубашечка? — ехидно спросил я Ивана.
— Останется для моих будущих детей! — серьёзно ответил он и спрятал её в карман.
Крестник, получив крест, долго его рассматривал, будто не веря, что он золотой. Для большей достоверности он даже попробовал его на зуб.
После крестин мы сели в машины и поехали к цыганам. Они жили за городом, снимая старый особняк где‑то в лесу. На втором этаже в большой столовой был накрыт огромный стол, ломившийся от яств и напитков. Приглашённых было множество. Цыгане по широте души позвали всех знакомых. Тут были и музыканты, и художники, и журналисты.
Старый папаша, как патриарх, с седой бородой, сидел во главе стола в ещё довоенном русском армяке, увешанном какими‑то экзотическими медалями, скупленными по случаю…
Приблизительно в то же время в Париже произошло событие, сильно взволновавшее всю русскую колонию, особенно украинцев. Тремя выстрелами из револьвера был убит на улице небезызвестный в своё время украинский атаман Симон Петлюра. Бежавший от народной расправы, он поселился в Париже, где и доживал свои дни, меняя золотые «карбованцы», награбленные во время своего лихого атаманства.
За неимением «вождей» немногочисленная украинская колония поддерживала его. Изредка в газетах мелькали небольшие заметки о том, что «атаман Петлюра прочтёт доклад о несчастном украинском народе, страдающем от ига большевиков» и столь пышно процветавшем под его владычеством.
На эти доклады собиралась кучка «щирых самостийников» — человек тридцать, в вышитых крестиком сорочках, с усами а ля Тарас Бульба. Прослушав «батькин доклад», они усаживались тут же пить горилку, которую им, впрочем, с успехом заменял в изгнании французский кальвадос.
«Батько» садился с ними вместе и напивался до бесчувствия, закусывая «басурманскую» горилку солёным огурцом и сладкими воспоминаниями…
Выстрелы прозвучали неожиданно. Чувствуя себя в полной безопасности во Франции, «батько» свободно гулял по Парижу.
Убил его маленький тщедушный портной или часовщик не то из Винницы, не то из Бердичева — некий Шварцбард. Встретил на улице, узнал и убил. Судили его с присяжными. Надежд на оправдание, конечно, не было никаких, потому что французский суд оправдывает только за убийство по любви или из ревности. Однако на суде появилось много добровольных свидетелей этого маленького человека, которые развернули перед судьями такую картину зверств атамана на Украине, что французские судьи заколебались. Кто только не прошёл перед глазами судей! Тут были люди, у которых Петлюра расстрелял отцов, матерей, изнасиловал дочерей, бросал в огонь младенцев…
Последней свидетельницей была женщина.
— Вы спрашиваете меня, что сделал мне этот человек? — заливаясь слезами, сказала она. — Вот!.. — Она разорвала на себе блузку, и французские судьи увидели — обе её груди были отрезаны.
Шварцбард был оправдан.
Мои цыгане тоже были свидетелями. Они кричали на суде и били себя в грудь, рассказывая о замученных двух братьях, об отнятых конях, о сожжённых родственниках. Их гнев был страшен. Девчонки рыдали, вспоминая то, что они видели ещё детьми. Братья показывали красные рубцы — следы пыток. Их еле увели из зала суда.
Последним годом моего пребывания во Франции был 1933‑й. Это был год больших крахов. Кабинеты министров летели один за другим. Целый ряд видных лиц, начиная от общественных деятелей и финансистов и кончая министрами, попали в скандальные истории.
Беспримерные по изощрённости и садизму убийства совершались чуть не ежедневно. В знаменитом Булонском лесу находили изуродованные трупы людей, то изрезанных на куски, то облитых бензином и сожжённых. Не успевало утихнуть возбуждение публики от одного убийства, как другие, ещё более ужасные и извращённые, заменяли его на страницах газет. Париж волновался и негодовал.
Только что затих шум от убийства директора Мулен Ружа Вольтера, совершённого на сексуальной почве. Убийцу «не нашли». Но имя его было известно всем. Дело было замазано. На смену этому убийству пришло новое: в Булонском лесу был найден новый труп. Банкир Местерино убил артельщика банка, пришедшего получать с него по векселям 500 тысяч. Векселя исчезли, труп, разрезанный на куски, находили по частям то в Булонском лесу, то в Фонтенбло. Ювелир Лансель убил любовника своей жены. Семнадцатилетняя Виолет Нозьер, отравившая отца, получила в тюрьме несколько тысяч писем с предложениями руки и сердца. Русский официант застрелил содержателя своей жены адвоката Домбровского…
На женщин тратились безумные деньги. Целые состояния швырялись к их ногам. Конкуренция между ними достигла небывалых размеров. Если одна делала для своего «Роллс Ройса» серебряный капот, то другая делала его из платины. Только одна левая рука моей приятельницы, фильмовой актрисы Р., была застрахована на несколько миллионов франков, потому что от плеча до кисти была покрыта бриллиантовыми браслетами огромной цены. Женщины красили волосы в рыжие, красные, зеленые цвета, ногти окрашивали золотом, серебром или в чёрные, белые, розовые тона. Парижские портнихи Шанель, Лянвен, Молине ездили в Африку, в Тимбукту, на Гонолулу, в Индию набираться красок и впечатлений и, вернувшись, доводили моду до абсурда. Платья были то полуголыми, яркими и кричащими, то закрытыми, мистическими и строгими, в зависимости от того, каких впечатлений набралась его создательница.
Морис Декобра писал экзотические романы из жизни маньяков, миллионеров и принцев. За романы платили сотни тысяч. Где‑то в Париже у него был дом, построенный по его вкусу. Одна комната представляла из себя спальный вагон, другая — кабину океанского парохода. Иначе он не мог «творить», вдохновение не приходило к нему.
Знаменитый парикмахер Антуан — король дамских причёсок, создатель всех «бубикопфов» и прочих волосяных мод — спал в хрустальном гробу, как Белоснежка, чтобы «острее чувствовать». На прогулках в Булонском лесу он показывался с двумя борзыми собаками, волнистую шерсть которых он окрашивал каждую неделю то в розовый, то в жемчужный, то в бледно-голубой цвет.
Русский миллионер Леон Манташев, бывший нефтяной король, договорился с английским королём нефти сэром Генри Детердингом о «компенсации» ему, как бывшему собственнику нефтяных участков на Кавказе, за нефть, купленную Детердингом у Советского правительства. Только пять процентов общей суммы, выданные ему авансом, составляли несколько десятков миллионов. Манташев жил широко, славился своими кутежами на весь Париж. Его конюшни были одними из лучших во Франции, и его лошади брали первые места на дерби.
Кроме Манташева, был ещё целый ряд «королей» помельче, которые тоже получали от Детердинга миллионные субсидии за «свою нефть» на Кавказе. Знаменитый Тапа Чермоев проживал около десяти миллионов в год и содержал целую свору племянников, которые очень «шумели» в Париже своими похождениями.
Как‑то в доме у Браиловских я познакомился с французским сенатором Клоцем. Очень светский, чопорный старичок произвёл на меня самое отрадное впечатление. В течение всего обеда я беседовал с ним о Советской России, доказывая ему преимущества и силу новой, советской морали перед старой, догнивающей моралью Запада.
Старичок иронически улыбался и отвечал мне так, как отвечают детям, задающим наивные вопросы, очень занятые люди. Через несколько месяцев очаровательный старичок сел в тюрьму за подделку векселей. Его погубила любовница — молодая девчонка, к которой он воспылал поздней страстью.
Скандал был на всю страну. Его жена и взрослые дети вынуждены были уехать из Франции. Сам он вскоре не то застрелился, не то повесился.
Последним кабинетом министров в это время был кабинет Шотана. Вокруг всесильных «львиц» группировались финансисты, политики, тёмные дельцы, авантюристы. Знаменитая Марта Анно, директриса банка мелких вкладчиков, только что ограбила целый класс населения, объявив себя банкротом. Её клиентами были мелкие служащие, «ля пти буржуа», рабочие. Сев в тюрьму, она оттуда ещё грозила правительству разоблачениями и вскоре была выпущена по просьбе некоторых своих клиентов, слепо веривших в её «гениальность», и под нажимом тех влиятельных лиц, у которых рыльце было в пуху.
Коммунистические газеты и листовки клеймили целый ряд министров и депутатов, доказывая, что они продажны, что они держат половину своих капиталов в Германии и т. д.Огромные толпы собирались у заборов, читая их. Народ кипел от негодования. В густой массе беженцев из Германии, изгнанных Гитлером, незаметно уже была «импортирована» знаменитая «пятая колонна». И работала вовсю. То в палате депутатов, то в сенате ежедневно вспыхивали скандалы. Атмосфера была накалена до крайности.
Как‑то в «Казанове» мне пришлось познакомиться с элегантным седеющим джентльменом, приехавшим выпить бутылку вина со своей дамой. Дама была знаменитой опереточной актрисой Ритой Георг, с которой я был знаком по Вене. Джентльмен оказался также весьма известным дельцом Александром Стависским. Говорили о его сказочном состоянии, о его крупной игре в Монте-Карло, о том, что он «работает» с самыми большими людьми в правительстве. Среднего роста, немолодой, он имел те подчёркнуто прекрасные манеры, которыми отличаются очень опытные светские шулера и авантюристы. Его красавица жена совсем недавно взяла первый приз за самый красивый экипаж на карнавале в Ницце.
Рита Георг познакомила меня с ним. Он немного говорил по-русски, потому что, очевидно, был выходцем из Польши. Наша беседа касалась исключительно театра. Стависский «субсидировал» гастроли Риты Георг в парижской оперетте. Он выказал себя большим знатоком театрального искусства и говорил, что, как только освободится от «дел», обязательно выстроит в Париже театр для иностранных артистов.
Через месяц нарыв лопнул. Раскрылась величайшая афера с ломбардами. Войдя в контакт с дирекцией нескольких из них, он закладывал простые стекла под видом изумрудов и бриллиантов. За эти стекляшки ему выдавали миллионные ссуды. В этом деле был замешан ряд таких высокопоставленных лиц, что доводить это дело до суда было невозможно. Стависский бежал. Агенты Сюрте-Женераль поймали его где-то на границе и предложили ему покончить с собой. Он застрелился.
Газеты подняли шум. Наэлектризованная толпа высыпала на улицы. Стали раздаваться речи с призывом к низвержению власти, по Пляс‑де-ля-Конкорд толпа двинулась к Палате депутатов, стали опрокидывать автобусы и трамваи. Начиналась революция. На некоторых бульварах уже строили баррикады. Весь Париж вышел на улицу.
Не надеясь больше на декоративных «гард мобиль» — жандармов в медных касках с конскими хвостами, Палата потребовала броневики. Это было беспримерно! Народные депутаты под защитой броневиков! Префекту Кьяппу было поручено подавить восстание. Он подавил его весьма круто и безжалостно: было много убитых и раненых. Париж долго не мог успокоиться.
Палестина
Огромный французский пароход «Теофиль Готье» увозил меня из Марселя. У меня имелся ангажемент на ряд концертов в Палестине.
Был самый жаркий месяц лета — июль, и Средиземное море было тихим и ровным, как озеро. Мы миновали уже Корсику и Сардинию и подходили к Александрии. На пристани наш пароход облепили арабы в белых костюмах и красных фесках, они шумели и кричали на своём гортанном языке как‑то особенно яростно и исступлённо, как будто случилось какое‑то несчастье или все они перессорились между собой.
Солнце жгло нестерпимо. Надо было купить пробковый шлем, иначе можно получить солнечный удар. Я взял проводника и поехал в город.
Александрия, со своими ослепительно белыми домами, сотнями минаретов и массой зелени, очень красива. Я люблю Восток — он ярче и красочнее Запада и больше радует глаз. Оттуда медленнее исчезает быт, и ещё можно помечтать о сказках детства, глядя на его сахарные города. Зеленые верхушки пальм, красные фески, много белого — все это так напоминало мне Турцию, к которой я был неравнодушен. Такие же шумные пёстрые базары, такие же примитивные кафе прямо на тротуарах, лавки ковров, ярких, много цветных и нежно-пастельных, бледно-розовых с серым, бледно-голубых. Такие же мудрые бородатые старики в зелёных тюрбанах, с сухими строгими лицами. Только цвет кожи другой, чем у турок.
По базарам бегали голые по пояс толстые евнухи, предлагая всякий мелкий товар, вроде ножей, подтяжек, металлических портсигаров или янтарных мундштуков и бус. Иногда, впрочем, это были лотерейные билеты. О евнухах я читал только в сказках и был потрясён видом этих толстых женщин-мужчин.
В магазинах сидели необычайно спокойные и ленивые арабы и совсем не спешили торговать.
В одном из магазинов мне понравились чётки. Они висели довольно высоко, на третьей полке.
— Покажи мне эту нитку! — сказал я хозяину через проводника.
Хозяин поднял глаза вверх и, пробормотав что‑то, продолжал курить кальян.
— Что он сказал? — спросил я проводника.
— Он сказал: «Если тебе нравится эта вещь, полезай сам на лестницу и достань её».
Это было совсем не похоже на Европу. Там приказчик сам закидывает вас товаром, предлагая купить.
Пришлось лезть самому. Чётки стоили очень дорого. Поторговавшись с ним, я решил их не покупать, твёрдо остановившись на предложенной ему цене. Но араб стоял на своём.
«Ну что ж, не надо!» — подумал я и, положив нитку на прилавок, повернулся, чтобы уйти.
Несколько фраз, брошенных мне вслед, заставили меня обернуться.
— Что он сказал? — спросил я проводника.
— Он сказал, чтобы ты полез на лестницу и повесил вещь туда, откуда ты её взял!
Я рассмеялся и кротко исполнил приказание.
«Какая восхитительная лень! — думал я. — Вот уж они никуда не торопятся. Не то что у нас в сумасшедшей Европе, где, если на секунду зазеваешься, переходя улицу, тебя переедет автомобиль или автобус. Здесь совсем другие темпы».
Потом я был в музее, где в великолепных саркофагах спят тысячи лет блистательные фараоны Египта. Забинтованные в какие‑то особые ткани, они разрисованы поверх этих бинтов и забальзамированы таинственными способами, секрет которых никому не известен. И все же от времени их мумии ссохлись и уменьшились до размеров людей маленького роста. Иногда их хоронили по двое в одном гробу. Через тысячи лет трогательно читать, что вот эти мужчина и женщина любили друг друга и ни один из них не хотел пережить другого. Тысячи лет они проспали вместе. Беспокойные, любознательные люди нарушили их священный покой.
Огромные залы музея были заставлены витринами под стеклом, в которых были выставлены золотые и серебряные вещи, найденные в этих могилах. Какое благородство рисунка! Какая тонкость работы, какая ажурность!
Художники французских и английских ювелиров приезжают в Александрию копировать эти вещи для мирового рынка.
Египет, конечно, колыбель искусств. После него позднейшее искусство Рима кажется лубочным и, хотя оно вышло целиком из египетского, гораздо грубее, пестрее и проще его.
В музее были устроены целые жилища древних египтян, восстановленные целиком в подлинном своём виде, в каком их нашли.
Если долго бродить по этим залам и рассматривать все это, делается грустно. Думаешь об ушедших веках, о бренности всего земного, о том, что вещи переживают людей — своих хозяев. И когда выходишь на свет ослепительного летнего солнца, кажется, что ты проспал много лет в другом мире и теперь, к сожалению, проснулся.
Пароход стоял до утра. Под конец меня поразил мой проводник. Вечером, когда мы сидели в маленьком кафе и ели чудесный плов из молодого барашка, он, пристально посмотрев на меня, вдруг неожиданно сказал:
— А я тебя знаю, господин! Ты меня не помнишь?
— Нет!
— Мустафа помнишь? Сторожем служил в театре в Одессе. Ты один раз приехал… Пел в такой чёрный бурнус (костюм Пьеро). Большой публика был, а? Не помнишь?
Как я ни напрягал свою память, припомнить его не мог. Столько лет, столько концертов, столько разных людей!..
— Ты мне тогда свои штаны подарил. Не помнишь? Хорошие были штаны. Крепкие! Мустафа их долго носил. Потом одна грека у меня украл, — вздыхая, закончил он.
Какие‑то обрывки воспоминаний туманно мелькали у меня в голове, но ясно я не мог ничего вспомнить. Чтобы не огорчать его, я сделал вид, что все помню. Очевидно, это было так, потому что, помолчав немного, он вдруг спросил:
— А Вера Холодный помнишь? Большой красавица был, в наш театр к тебе приходил. Он потом умирал! Я его ходил провожай в могила!
Несомненно, он служил при одесском театре.
Мы долго бродили с ним по городу, вспоминая Россию. Меня трогало то, что говорил он о моей родине с глубокой нежностью и грустью. Он любил Россию. «Да… это уж так, — думал я. — Тот, кто когда‑нибудь жил в России, её никогда не забудет!» О своей жизни здесь он говорил неохотно. Ему не нравилось его отечество.
— Тут люди другой, — вздыхая, говорил он. — Русский люди — честный люди, а здесь… — Он махнул рукой. — Жулики много! — неожиданно закончил он.
Расставаясь, я дал ему египетский фунт. Но он не взял его.
— Ты русский человек, — сказал он, — ты мне тогда штаны подарил… я бедный был… Не хочу. Не надо. — Он задумался. — В Россию вернёшься — поклон передай ей, скажи: от Мустафа!.. Низкий поклон! — Он поклонился до пояса.
Все уговоры мои были напрасны.
В Бейруте, как и почти всюду, где я проезжал, меня встречали местные директора «Колумбии». Пароход стоял тут 24 часа, и я, конечно, не преминул посмотреть город.