Сад вечерних туманов - Энг Тан Тван 15 стр.


Ветки и дикая трава сузили дорожку, которой я так часто пользовалась, когда обучалась у Аритомо, а в некоторых местах и вовсе перекрыли ее. Мне понадобилось время, чтобы в поте лица расчистить ее, отчего я пришла в раздражение. Только-только стали появляться самые ранние звезды, когда я добралась до чайной плантации. Я уже позабыла, что ночь в горах наступает быстро.

В последний год я слышала одну-две странные истории про Фредерика от людей, проводивших свои отпуска на Камеронском нагорье. Чайную плантацию Маджуба Фредерик сделал своим домом еще до смерти Магнуса и, если не считать редких поездок в Англию и Южную Африку, так и жил на Камеронском нагорье с тех пор, как приехал сюда в пятидесятых. Он занял бунгало в Маджубе, когда взял на себя управление плантацией. В свой семидесятый день рождения Эмили убедила его перебраться в Дом Маджубы. За эти годы я слышала о его связях с разными женщинами, но он так и не женился. Принимая во внимание его маниакальное увлечение «естественным садоводством», я не раз подумывала: не окажется ли жертвой его борьбы за восстановление всего, что сам он считал присущим нагорью, и капско-голландский дом, который его дядя выстроил и которым так гордился. Надеюсь, что нет.

Стареющие эвкалипты по сторонам подъездного пути не спилены, чешуйки их коры покрывают землю. Я наклоняюсь, чтобы подобрать одну: на ощупь она напоминает старый пергамент, высохший и потрескавшийся. Дойдя до конца аллеи, останавливаюсь взглянуть на Дом Маджубы. Свет изнутри лучится вокруг него золотым нимбом, отражаясь в пруде. Мне приятно видеть, что Фредерик содержит его таким же, каким он был при жизни Магнуса, пусть флаг Трансвааля больше и не развевается. На флагштоке мягко колыхался зеленый вымпел с эмблемой чайной плантации Маджуба в виде контура капско-голландского дома.

Стрелиции вдоль стен сменились красными китайскими розами. «Это так банально», – подумала я, подходя к входной двери. Горничная ведет меня по коридорам к гостиной. Дом содержится так же, как и прежде: может быть, из уважения к Эмили, думаю я. Бронзовая скульптура леопарда осталась на прежнем месте: хищник в вечной погоне за добычей.

Мебель в гостиной – все та же, из желтого дерева, которую Магнус привез с Мыса, хотя обивка новая – в сине-белую полоску. В одном углу – рояль «Бехштейн». Картины Фомы Бэнса и литографии Пьернифа не тронуты: мне чудится, что корни хинных деревьев выломались из рамок и вросли в стены. Помнится, я читала в каком-то журнале, что работы этих двух художников нынче стоят целое состояние.

Минуя медаль Магнуса за Бурскую войну, останавливаюсь перед гравюрой Аритомо, изображающей Дом Маджубы, той самой, разрешить использовать которую просил меня Фредерик. Я вспоминаю о других гравюрах, которые мы с Тацуджи рассматривали сегодня, и еще – о его татуировке.

Появилось больше книг, чем раньше, дополнительные полки занимают целую стену комнаты. Склонив голову набок, просматриваю некоторые названия: «По просторам вельда куда глаза глядят», «Пионеры Великого Трека»[144], «В ополчении буров», «Де ла Рей[145]: Лев Трансвааля». Есть тут и другие книги, романы и поэтические сборники на африкаанс писателей, о которых я ничего не знаю: К. Луи Лейпальд, К.Дж. Лангенховен, Юджин Марей, Н.П. ван Вейк Лоу.

– Магнус не слишком-то много рассказывал о Бурской войне или о своей жизни в Южной Африке, – говорит Фредерик.

Я и не слышала, как он вошел. Одет в серый блейзер, белую сорочку с голубым шелковым галстуком: мне всегда приятно видеть, что кто-то не жалеет усилий, чтобы одеться как подобает.

– Эти книги помогли мне понять тот мир, который он покинул.

– Это был и твой мир.

– Только его больше нет. Он сгинул.

На какой-то миг он кажется растерянным.

– Ты как-то рассказывала что-то такое про то, как умирают старые страны – чтобы их могли заменить новые. Помнишь?

И тут же часто-часто принимается махать ладонью в воздухе, словно вдруг понимает: он просит меня о том, на что я больше не способна.

– Это было в день, когда мы встретились впервые, – говорю я, радуясь, что могу сразу же вспомнить это. – На браай… – повожу подбородком в сторону окон, выходящих на сад позади дома.

Тепло отсвета разделенных воспоминаний: Фредерик единственный из немногих оставшихся, с кем я и вправду такое тепло чувствую.

– И ведь я была права, да? Малайя стала Малайзией. Сингапур от нас отделился. А еще Индонезия, Индия, Бирма… – двигаясь дальше вдоль книжной полки, я снимаю с нее «Красные джунгли» и показываю ему. – До сих пор храню экземпляр с твоей дарственной надписью мне.

– По-прежнему вполне прилично расходится в продаже, эта, а еще моя книга о происхождении чая. В отличие от романов – их больше не печатают.

– Над чем-нибудь работаешь в данный момент? – на секунду я захотела рассказать ему, что и сама пишу.

– Нельзя управлять чайной плантацией да еще и находить время на писанину. Может, когда отойду от дел, снова возьмусь за писательство серьезно. Подновлю «Красные джунгли», – он протягивает мне стакан виски с содовой. – Слышал, Чинь Пен[146] намеревается вернуться домой. Это правда?

Слухи про генерального секретаря Малайской коммунистической партии носятся вокруг уже несколько месяцев, но меня они не очень-то заботят.

– Он может пробовать все, что ему вздумается, только правительство никогда не позволит ему вернуться.

– Почему бы и не позволить? Он уже старик. Почти сорок лет пробыл в ссылке. По-моему, он только и хочет, что вернуться в деревню, где когда-то родился.

– Стоит выйти из своего мира – и тот не станет тебя дожидаться. Мир, который он знал, ушел навсегда, – я опускаюсь в кресло, холодок его кожи пробирает меня сквозь брюки. – Ты, похоже, чем-то раздражен. И я сомневаюсь, что причиной тому – несчастная доля старины Чинь Пена.

– Просто кое-какие нелады с рабочими.

– Ах да! Телевизоры.

– Вижу, опять прислуга насплетничала А Чону.

– Чем, по-твоему, должны заниматься твои рабочие, наработавшись за день, если ты отказываешь им в разрешении иметь в домах телевизоры?

– Сигналы электронного вещания пагубно действуют на обитающих в садах насекомых. В университетах проводились исследования, это доказано, – говорит он. – Могу тебе показать результаты.

– Ты считаешь, если запретить на плантации телевизоры, то сигналы пропадут и не доберутся до твоего садика? – Я издаю язвительный смешок. – Подумай о дожде, который выпадает на Маджубу. Поставишь ли ты ведерко снаружи, чтоб уловить часть воды, или нет, – я дребезжу кубиками льда в стакане, – дождь все равно выпадет, все равно зальет землю.

– Смейся сколько угодно, женщина, зато бабочки в больших количествах вернулись с тех пор, как я избавил плантацию от телеприемников. А теперь еще и больше птиц селится в Маджубе. Да-да! – Фредерик взволнован. – Если хочешь знать, я бюльбюля, певчего дрозда, видел! Вчера только. И пару зеленых сорок сегодня утром. К нам сюда едут многие любители понаблюдать за птицами.

– Полагаю, Эмили выйдет к нам?

– Уже одевается, – говорит Фредерик. – Несколько лет назад она в гостевую комнату перебралась. Уверяла, что такая большая спальня ей больше ни к чему. – Он улыбается, морщинки сбегаются в кучу на его лице. – Может, ты помнишь ту комнату – ты в ней жила, когда сюда в первый раз приезжала.

Некоторое время мы сидим молча, нежим в ладонях стаканы. Когда мой становится пуст, Фредерик протягивает мне пачку бумаг.

– Что это?

– Твое позволение мне использовать рисунок Аритомо, – его взгляд становится пронзительнее. – Мы говорили об этом, помнишь?

– Конечно, помню. Я еще не одряхлела. Дашь мне ручку? – Я подписываю бумаги и толкаю их через стол, странички на ходу ерошатся, раскладываются по столешнице пешеходными камнями через пруд.

– Ты хотя бы прочла их сначала, – ворчит он на меня, собирая листочки, выравнивая их об стол в аккуратную стопку. Кожа у него на руках покрыта возрастными пятнами. Суставы двух пальцев скрючены и распухли, наподобие наростов на ветвях деревца бонсай.

– Ты не станешь обманывать старую женщину.

– Не будь чересчур уверена, – его улыбка балансирует на краешке стакана. – Сколько времени ты пробудешь в Югири?

– Правду сказать, еще не решила… по меньшей мере, пока Тацуджи не закончит свою работу здесь.

Мы оба смотрим на дверь, когда входит Эмили. Фредерик отставляет свой стакан и спешит к ней, заботливо берет под руку. Я встаю. Волосы Эмили забраны назад так же, как я и помню, только они стали совершенно седыми. На ней ципао, длинное китайское платье-рубашка, плечи укутаны в жакет, фигура у нее тоненькая и согбенная. Лицо морщинится в складках, в глазах – пелена немощи.

Уах… если б только Магнус был сегодня здесь, – произносит она с дрожащей на губах улыбкой, голосом, высохшим от возраста.

– Здравствуйте, Эмили.

До меня доходит, что сейчас я намного старше, чем была она, когда мы познакомились. Время, похоже, слоится, словно тени листьев, давящие на другие листья, слой за слоем…

– Вид у тебя бодрый.

– Фу! Это слово всегда вызывает у меня представление о старухах на хилых ножках, выгуливающих своих заливистых комнатных собачек.

С кухни проникают запахи еды: запах кориандра для меня узнаваем даже после почти сорока лет, а вот название ускользает, приходится рыться в поисках его в памяти. Настораживаюсь: а вдруг угасание происходит быстрее, чем меня о том предупреждали, – но я отгоняю эту мысль куда подальше. Стон покрывает мое облегчение, когда вспоминаю название. Boerewors. «Колбаски». Убеждаю себя обязательно включить это название в то, что я пишу, когда попозже вернусь домой.

– Мне присылают их авиагрузом с Мыса каждые шесть месяцев, – говорит Фредерик. – Вместе с ящиком красного из Констанции[147].

Вино для ссыльных. Так однажды выразился Аритомо.

* * *

К концу нашего ужина Эмили уже начинает терять нить в разговоре, путать настоящее с прошлым. Фредерик раз-другой ловит мой взгляд, я легким кивком выражаю ему сочувствие. Время от времени он мягко поправляет ее, но чаще всего – подыгрывает, давая ей наслаждаться воспоминаниями.

– Рюмочку на сон грядущий? – спрашивает он ее, когда мы выходим из-за стола, чтобы перейти в гостиную.

Эмили похлопывает ладошкой по рту:

– Я и так давно уже должна была быть в постели, – она смотрит на меня. – Тебе придется извинить старую женщину за ту чушь, что я несла в разговоре, лах.

– Я наслаждалась им, – уверяю я.

– Мы как-нибудь утречком попьем чайку? Только мы вдвоем.

Я обещаю, и Фредерик провожает ее обратно в ее комнату.

– Не самый лучший для нее вечер, – говорит он, возвращаясь в гостиную несколько минут спустя. – Обычно она утром бодрее. Но, я знаю, она по-настоящему рада повидать тебя.

Он вручает мне бокал шерри и усаживается напротив.

– Ну как, этот твой историк уже просмотрел гравюры?

– Он собирается в Югири, чтобы составить их каталог.

– А что он такое говорил на днях про то, что Аритомо тратил время на татуировки? У Магнуса была татуировка. Здесь, – он прикладывает ладонь повыше сердца, словно бы готовится дать клятву. – Я и забыл уже, вспомнил, когда он заговорил об этом.

Где-то в доме протяжно забили часы. Жду, пока прекратится бой и дом снова погрузится в тишину. Мое кресло слегка поскрипывает, когда я подаюсь вперед:

– Он тебе ее показывал?

– Мы как-то бродили по горам… это когда я еще мальчишкой гостил у него. По пути остановились освежиться под водопадом. Вот тогда я ее и увидел.

Я не отзываюсь, и он кивает головой, словно бы в ответ на то, к чему уже мысленно подобрался:

– Ты тоже ее видела?

– Он никогда не любил говорить об этом. – Я изворачиваюсь в кресле, чтобы взглянуть на гравюру, висящую позади меня на стене. – Не позволишь мне взять ее на время, чтоб показать Тацуджи?

– Я перешлю ее с кем-нибудь из ребят в Югири.

Он смолкает в нерешительности. Немного погодя говорит:

– Я тут говорил кой с кем из приятелей в Сингапуре и Лондоне. И еще – в Кейптауне. Скоро у меня будут кое-какие фамилии для тебя.

Я смотрю на него, не понимая, о чем он толкует.

– Специалистов, – поясняет он. – Нейрохирургов.

– По-твоему, я не знаю, как это самой сделать? – В тишине голос мой звучит слишком громко. – Мне не нужны еще несколько специалистов, которые скажут то, что мне уже известно. Так что прекрати предпринимать что бы то ни было – то, что ты, как сам считаешь, делаешь ради меня. Просто перестань.

От его взгляда веет холодом камня:

– Тебе говорил кто-нибудь, какая ты непробиваемая стерва?

– Многие, уверена, так думают, но ты первый мужчина, у кого хватило смелости высказать мне это в лицо, – отвечаю. – Я прошла всех специалистов, каких нужно. Вынесла все их исследования и анализы, все их тычки и толчки. Больше не хочу, Фредерик. С меня хватит.

– Ты ж не можешь так просто пренебрегать… – рука его вздымается и замирает в воздухе.

– «Первичная прогрессирующая афазия». Вызвана демиелинизирующим заболеванием нервной системы, – чеканю я.

Никогда еще не говорила вслух название своей болезни – никому, кроме врачей, ставивших мне диагноз. Цепенею от суеверного страха – страха, что болезнь теперь поглотит всю меня, доведя до такого состояния, когда я и название-то ее внятно выговорить не сумею. Такой будет ее цель, ее победа, когда я окажусь не в силах больше проклинать ее имя…

– Я как-то прочла статью о Борхесе, – говорю. – Он был слеп и очень стар, проводил свои последние дни в Женеве. Так вот он сказал кому-то: «Не хочу умирать на языке, которого не в силах понять».

Я горько усмехаюсь:

– Вот это-то и произойдет со мной.

– Пусть еще сколько-то врачей тебя осмотрит. Пройди побольше исследований.

– В госпитале я последний раз лежала, когда война кончилась, – я изо всех сил стараюсь, чтобы мой голос звучал ровно. – И никогда больше сама ни в какую другую больницу не лягу. Никогда.

– За тобой в К-Л кто-нибудь присматривает? Сиделка? Медсестра?

– Нет.

– Тебе нельзя жить одной, – говорит Фредерик.

– Знаешь, Магнус уже говорил мне это однажды. – Воспоминание вызывает улыбку, но и печаль. – Большую часть своей жизни я жила по-своему. Слишком поздно для меня менять что-то.

Я ненадолго закрываю глаза.

– Пока я здесь, думаю, я должна восстановить сад: пусть станет таким же, каким был при жизни Аритомо.

Мысль эта пришла ко мне еще до ужина, когда я рассматривала его гравюру.

– Самой тебе этого не сделать. Особенно теперь.

– Та женщина, что ухаживает за твоим садом… как ее зовут? Она может помочь мне.

– Вималя? – Фредерик произносит это имя как нечто среднее между фырканьем и усмешкой. – Восстанавливать сад, подобный Югири, – это будет против всех ее принципов.

– Поговори с ней, Фредерик.

– Сад – это то, о чем тебе стоило бы беспокоиться в последнюю очередь, если тебя интересует мое мнение.

– Мне обязательно надо сделать это сейчас. Скоро Югири станет единственным, что окажется способным говорить со мной.

– О, Юн Линь… – нежно роняет он.

Шепотом былых времен по дому разносится музыка. Мелодия знакомая, но никак не могу вспомнить, откуда она. Краем глаза смотрю на Фредерика, пытаясь выяснить, не одной ли мне она слышится.

– Она каждый раз слушает это, перед тем как заснуть, – говорит он, словно догадавшись, о чем я думаю. – Собрала внушительную коллекцию записей этой же самой музыки в исполнении разных пианистов – Гулда, Аргерича, Цимермана, Ашкенази, Поллини. Я, когда за границу выбираюсь, всякий раз ищу для нее какое-нибудь новое исполнение. Но она только шопеновский «Романс» и слушает. Все эти годы, неизменно. Только «Романс».

Обвислая кожа у него на шее натягивается, когда он подставляет лицо свету ламп на потолке.

– Сегодня на ночь опять играет Иггдрасиль-Квартет, – говорит он немного погодя. – Камерное переложение оркестровых концертов Шопена. Несколько месяцев назад я нашел эту запись в Сингапуре. Она ее очень часто ставит.

– Иггдрасиль? Что это?

– Что-то из северной мифологии.

– Никогда о таком не слышала.

– Иггдрасиль – это Древо Жизни, – объясняет он. – Ветви его покрывают мир и дотягиваются до неба. Но у него всего три корня. Один погружен в воды Омута Познания. Другой в огонь. Последний же корень пожирает ужасное чудовище. Когда два корня пожрут огонь и чудовище, древо упадет и вечная тьма окутает мир.

– Значит, Древо Жизни обречено уже с того самого момента, как его сажают.

Переведя взгляд на меня, Фредерик произносит тихо:

– Но оно еще не упало.

Я усаживаюсь поглубже в кресло, закрываю глаза и слушаю Larghetto, «грёзу лунной ночи». Фортепиано сопровождает один только квартет, и музыка обретает холодную чистоту гряды камней, лежащих в русле потока – потока, высохшего давным-давно.

Глава 10

«Искусство расположения камней» оказалось совсем не таким, каким мне представлялось. Я в пятнадцать лет гуляла с Юн Хонг по садам Киото, но у меня в мыслях даже намека не было на то, каких трудов стоило создать их и ухаживать за ними. И у Юн Хонг тоже, заподозрила я, этих мыслей не было, – и почувствовала себя предательницей, едва подумав такое.

Аритомо мне присесть не давал, и поначалу я подозревала, что это оттого, что ему хочется, чтоб у меня ничего не получилось, чтоб я в отчаянии сдалась и уехала из Югири. Впрочем, я ни разу не заметила в нем никакого признака сожаления о том, что он взялся обучать меня. Работа изматывала, но она стала мне нравиться. Инструменты, которыми пользовался садовник, были старинными и особенными. Приходилось запоминать их названия, учиться чистить их и ухаживать за ними. Я, словно большим пальцем четки, перебирала их названия на бесконечной круговой нити того, что мне требовалось в работе: «какезучи», «ната», «кибасами», «шачи», «тебасами». «Колотушка». «Сечка». «Ножницы для подравнивания краев». «Вурот». «Секатор». «Какезучи». «Ната». «Кибасами». «Шачи». «Тебасами». Нить удлинялась с каждым днем, по мере того, как все больше и больше четок нанизывалось на нее…

Назад Дальше