– Ты продаешь их? С деньгами плохо?
Его обеспокоенность трогает меня, остужает мой гнев. Творец садов, Аритомо к тому же был мастером гравюры на дереве. После того как я призналась (одна неосмотрительная фраза во время какого-то интервью), что он оставил мне коллекцию своих ксилографий, знатоки и ценители из Японии пытались убедить меня расстаться с ними или устроить их выставку. Я всегда отказывалась, к их великому возмущению: многие из них дали ясно понять, что не считают меня законной владелицей.
– Профессор Йошикава Тацуджи обратился ко мне год назад. Он намеревался написать книгу о ксилографиях Аритомо. Я уклонилась от разговора с ним.
Брови Фредерика взметнулись вверх:
– Однако сегодня он приезжает?
– Недавно я навела о нем справки. Он историк. И уважаемый. Писал статьи и книги о действиях его страны во время войны.
– Отрицая, что некоторые факты вообще имели место, я уверен.
– У него репутация объективного исследователя.
– С чего бы это историку интересоваться искусством Аритомо?
– Йошикава еще и знаток японской гравюры на дереве.
– Ты читала что-нибудь из его книг? – спрашивает Фредерик.
– Все они на японском.
– Ты ж говоришь на их языке, разве нет?
– Говорила когда-то, немного, только-только чтоб объясниться. Говорить одно, а вот читать на японском… это совсем другое.
– За все эти годы, – говорит Фредерик, – за все эти годы ты так и не рассказала мне, что джапы[25] сделали с тобой.
– То, что они сделали со мной, они сделали с тысячами других.
Пальцем я обвожу контуры чайного листа на упаковке.
– Однажды Аритомо прочитал мне стихотворение о потоке, который пересох, – на мгновение я задумываюсь, потом произношу: «Пусть иссякло теченье воды, все равно слышен нам ее имени шепот».
– Тебе все еще тяжело, ведь так? – говорит Фредерик. – Даже спустя столько времени после его смерти.
Мне всегда делается не по себе, как только я слышу, что кто-то упомянул о «смерти» Аритомо, даже спустя столько лет.
– Бывают дни, когда я думаю, что он все еще там, бродит в горах, как один из Восьми Бессмертных в даосской легенде, мудрец, держащий путь домой, – признаюсь я. – Но меня поражает, что все еще находятся люди, которые знай себе приезжают сюда только потому, что наслушались всяких сказок.
– Ты ж знаешь, он жил здесь… сколько? Тринадцать лет? Четырнадцать? Он каждый день ходил по тропинкам в джунглях. Знал их получше иных лесничих-проводников. Как мог он потеряться?
– Даже обезьяны падают с деревьев, – я силюсь припомнить, где слышала это, но память подводит. Пытаюсь утешиться тем, что она еще вернется ко мне. – Возможно, Аритомо не так хорошо знал джунгли, как сам полагал.
Изнутри дома слышится звон колокольчика: кто-то тянет за шнурок у входа.
– Это, должно быть, Йошикава.
Фредерик упирается руками в стол и встает, по-стариковски кряхтя. Я продолжаю сидеть, следя за тем, как исчезают с лаковой поверхности следы его ладоней.
– Мне бы хотелось, чтоб ты был здесь, Фредерик, когда я буду говорить с ним.
– Я должен бежать. Забот полон рот.
Медленно распрямляю тело, пока, выпрямившись, не могу взглянуть на него глаза в глаза.
– Прошу тебя, Фредерик.
Он смотрит на меня. И через мгновение кивает.
Глава 2
Историк прибыл точно в назначенное время, и я подумала: уж не прослышал ли он про то, как я обходилась с адвокатами, которые позволяли себе с опозданием являться на мои судебные заседания. Еще несколько минут – и А Чон проводит его на веранду.
– Профессор Йошикава, – приветствую я его по-английски.
– Прошу вас, зовите меня Тацуджи, – просит он, низко мне поклонившись, на что я поклоном не отвечаю. Повожу головой в сторону Фредерика:
– Мистер Преториус, мой добрый приятель.
– А-а! С чайной плантации Маджуба, – кивает Тацуджи, взглянув на меня, прежде чем поклониться Фредерику.
Я указываю Тацуджи на традиционное место почетного гостя, с которого лучше всего, во всей красе, виден сад. Тацуджи под шестьдесят пять, на нем светло-серый полотняный костюм, белая сорочка из хлопка, бледно-голубой галстук. По возрасту, прикидываю я, вполне мог воевать на войне: этой меркой я, почти подсознательно, меряю всякого встреченного японца. Он обводит взглядом низкий потолок, стены и деревянные стойки, прежде чем обратить его на сад.
– Югири, – негромко роняет он.
Появляется А Чон с подносом чая и маленьким бронзовым колокольчиком. Я разливаю чай по чашкам. Тацуджи отводит глаза, когда я ловлю его на том, что он разглядывает мои руки.
– Ваше нежелание беседовать с кем-либо из нашей братии хорошо известно, судья Тео, – говорит он, когда я ставлю перед ним чашку с чаем. – Признаться честно, меня не удивил ваш отказ принять меня, зато я был буквально огорошен, когда вы передумали.
– Я вдруг обнаружила, что у вас впечатляющая репутация.
– Определение «одиозная» подошло бы больше, – откликается Тацуджи, тем не менее вид у него явно польщенный.
– У профессора Йошикава есть обыкновение выносить на обсуждение очень непопулярные темы, – объясняю я Фредерику.
– Всякий раз, когда вносятся изменения в наши учебники истории, чтобы убрать любые упоминания о преступлениях, совершенных нашими войсками, всякий раз, когда министр правительства посещает святилище Ясукуни[26], – говорит Тацуджи, – я рассылаю в газеты письма с протестами против этого.
– Ваш собственный народ… – произносит Фредерик, – как люди реагируют на это?
Некоторое время Тацуджи безмолвствует.
– За последние десять лет на меня совершено четыре нападения, – отвечает он наконец. – Я получаю письма, в которых мне грозят смертью. Но все равно продолжаю вести программы на радио и телевидении. Убеждаю всех и каждого, что мы не можем отрицать свое прошлое. Мы должны искупать вину. Обязаны.
Возвращаю разговор к причине нашей встречи:
– Накамура Аритомо весьма долго не был ни в чести, ни в моде. Даже при жизни. Почему же у вас возникло желание написать о нем сейчас?
– Когда я был моложе, у меня был друг, – говорит Тацуджи. – Он владел несколькими образцами укиё-э[27] Аритомо-сэнсэя[28]. И всегда с восторгом рассказывал, что они были созданы садовником императора. – Историк касается губами краешка чашки и издает звук одобрения. – Превосходный чай.
– С плантации Маджуба, – сообщаю я ему.
– Непременно надо не забыть купить, – обращается Тацуджи к Фредерику.
– Ужаси-ё — это что? Та ерунда, которой Аритомо занимался? – спрашивает тот.
– Гравюры на дереве, – поясняет Тацуджи.
– Вы привезли их? – перебиваю его я. – Те гравюры, которыми ваш друг владел?
– Они были уничтожены во время воздушного налета вместе с его домом, – японец выжидающе замолкает, но, видя, что я молчу, продолжает: – Моему другу я обязан своим интересом к Накамура Аритомо. О его живописных работах не написано ничего сколько-нибудь стоящего. Как и о его жизни после того, как он покинул Японию. Я решил хоть немного восполнить пробел.
– Юн Линь, видите ли, никому не дает разрешения на использование художественных творений Аритомо, – говорит Фредерик.
– Мне известно, что Аритомо-сэнсэй оставил все, чем владел, вам, судья Тео, – замечает Тацуджи.
– Вы послали мне вот это, – я кладу на стол деревянную палочку.
– Вы знаете, что это такое?
– Это держатель иглы для татуировок, – отвечаю я. – Ими пользовались до того, как татуировщики перешли на электроиглы.
– Аритомо-сэнсэй создал совершенно иной вид живописного творчества, тот, который он никогда не раскрывал публике. – Тацуджи берет держатель. У него тонкие пальцы, маникюр. – Он был мастером хоримоно[29].
– Кем-кем? – спрашивает Фредерик, рука которого с чашкой чая застывает на полпути ко рту. Рука слегка подрагивает. Когда же я стала замечать все эти мелкие признаки старости у окружающих меня людей?
– Аритомо-сэнсэй был больше, чем императорский садовник. – Тацуджи большим пальцем поправляет узел своего галстука. – Он был еще и хороти, мастер татуировки.
Я выпрямляю спину.
– Между художником-гравером на дереве и мастером хоримоно всегда существовала тесная связь, – продолжает Тацуджи. – Они черпали из одного и того же источника вдохновения.
– И что же это за источник? – спрашиваю.
– Книга. Роман из Китая, переведенный на японский язык в восемнадцатом веке. «Суикоден»[30]. Когда его опубликовали, он стал бешено популярен.
– Вроде тех штучек, которые неизменно приводят в неистовство ваших школьниц, – бросает Фредерик.
– Куда больше, – говорит Тацуджи и предостерегающе поднимает указательный палец для Фредерика, прежде чем обратиться ко мне: – Я бы предпочел поговорить наедине, судья Тео. Если можно, давайте договоримся и встретимся в другое время…
Фредерик делает движение, собираясь встать, но я, глядя на него, отрицательно повожу головой.
– Что дает вам уверенность, Тацуджи, в том, что Аритомо был мастером татуировки? – спрашиваю.
Историк бросает взгляд на Фредерика, потом на меня:
– Мужчина, которого я когда-то знал, носил на теле татуировку.
Он молчит несколько мгновений, пристально вглядываясь в пустоту.
– Он сказал мне, что ее сделал Аритомо-сэнсэй.
– И вы ему поверили.
Тацуджи смотрит мне прямо в глаза, и я даже вздрагиваю от боли в его взгляде.
– Он был моим другом.
– Тем самым, у которого имелась коллекция гравюр Аритомо? – спрашиваю я.
Тацуджи кивает.
– Вам следовало бы его привезти с собой сегодня.
– Он скончался… несколько лет назад.
На какой-то миг я вижу отражение Аритомо на поверхности стола. Приходится сдерживаться, чтобы не оглянуться и не посмотреть, не стоит ли он сзади, заглядывая мне через плечо. Один взмах ресниц – и он исчез.
– Я согласилась встретиться с вами по поводу ксилографий Аритомо, – напоминаю я Тацуджи. – Они вас по-прежнему интересуют?
– Вы разрешите мне использовать его укиё-э?
– Мы обсудим, какие из гравюр войдут в вашу книгу, как только вы закончите их осмотр. Однако – никаких упоминаний о татуировках, якобы сделанных им, я не разрешаю. – Я подняла руку, останавливая готового перебить меня Тацуджи. – Если вы нарушите какое-либо из моих условий – любое из них, – я сделаю все, чтобы тираж вашей книги целиком пошел под нож.
– Японский народ имеет право по достоинству оценить работы Аритомо-сэнсэя.
– Я, – указываю себе на грудь, – одна я буду решать, на что японский народ имеет право.
Поднимаясь на ноги, я морщусь от боли в суставах. Историк встает, чтобы помочь мне, но я отталкиваю его руку.
– Я соберу все оттиски. Мы снова встретимся через несколько дней, чтобы вы могли ознакомиться с ними.
– Сколько их всего?
– Понятия не имею. Двадцать или тридцать, наверное.
– Вы никогда не рассматриваете их?
– Только некоторые.
– Я живу в гостинице «Коптильня». – Историк записывает номер телефона на листочке бумаги и протягивает его мне. – Можно мне осмотреть сад?
– За ним не было должного ухода.
Я звоню в бронзовый колокольчик на подносе:
– Мой домоправитель проводит вас к выходу.
День выдался безоблачный, сильный поток ясного света заливает сад. Листья клена, растущего рядом с домом, уже начали рдеть и скоро полностью окрасятся красным цветом. По какой-то неведомой причине этот клен никогда не обращал внимания на отсутствие смены времен года в предгорье. Привалившись к деревянной стойке, костяшками пальцев растираю бедро, отгоняя боль. Понадобится время, чтобы вновь привыкнуть сидеть по-японски. Уголком глаза замечаю, что Фредерик внимательно смотрит на меня.
– Не доверяй этому человеку, – говорит он. – Тебе следует предоставить гравюры и другим специалистам.
– У меня не так много времени.
– А я-то надеялся, что ты побудешь немного. У нас тут новая чайная, хочу тебе показать. Вид оттуда великолепнейший. Нельзя тебе снова уезжать так скоро. – Он смотрит на меня и, похоже, понемногу догадывается, в чем дело: лицо его опадает.
– Что еще? Что случилось?
– Что-то такое у меня в мозгу, что-то, чего там быть не должно. – Я поплотнее запахиваю на себе жакет. Он ждет дальнейших объяснений. – Мне стало трудно запоминать имена. Были случаи, когда я никак не находила нужных слов.
Фредерик машет рукой:
– Со мной такое тоже случается. Это просто возраст нас достает.
– Тут другое, – возражаю я. Он вскидывает взгляд, и я уже прикидываю, а не смолчать ли об этом. Но… – Сидела как-то днем в суде и вдруг, ни с того ни с сего, не могла понять, как ни старалась, что сама же написала.
– Врачи, что они сказали?
– Нейрохирурги провели обследование. И сообщили мне то, что я и сама подозревала. Я теряю способность читать и писать, понимать речь – на любом языке. Через год – возможно, позже, возможно, раньше – буду не в состоянии выражать свои мысли. Стану фонтанировать бессмыслицей. Чту люди говорят, чту значат слова, которые я буду видеть на страницах, уличных вывесках – повсюду, все это станет для меня непонятным, – на несколько секунд я умолкаю. – Мои умственные способности ухудшатся. Затем последует слабоумие.
Фредерик не сводит с меня глаз:
– В наше время врачи способны вылечить что угодно.
– Не хочу обсуждать это, Фредерик. И держи язык за зубами.
Моя ладонь останавливает его, моя ладонь с двумя обрубками вместо пальцев. Мгновение спустя я сжимаю три пальца и отвожу руку назад, держа ее крепко сжатой в кулачок. Такое ощущение, будто схватила в воздухе нечто неосязаемое.
– Придет время, когда я растеряю все свои способности… наверное, даже память утрачу, – выговариваю я, с усилием удерживая спокойствие в голосе.
– Записывай, – говорит он. – Все записывай, все воспоминания, которые для тебя важны. Это нетрудно: все равно что написать одно из твоих судебных решений.
Бросаю на него косой взгляд:
– Что ты знаешь про мои решения?
В ответ Фредерик смущенно улыбается:
– Адвокатам было поручено присылать мне копии, всякий раз после их публикации в Судебных отчетах. Ты хорошо пишешь: твои решения понятны и побудительны. Я до сих пор помню то дело министра, который привлек черную магию, чтобы убить свою любовницу. По-хорошему, тебе бы следовало из них книгу составить. – Морщины у него на лбу сделались глубже. – Ты как-то процитировала одного английского судью. Разве не сказал он, что слова – это орудия профессии юриста?
– Скоро я не смогу пользоваться этими орудиями.
– Я буду читать тебе. Стоит только тебе захотеть снова услышать твои собственные слова, и я буду тебе их читать вслух.
– Ты что, не понимаешь, что я пытаюсь тебе втолковать? К тому времени я буду не в состоянии понимать, чту мне говорит кто угодно!
Он не вздрагивает от моего гнева, но видеть печаль в его глазах невыносимо.
– Ты лучше иди, – говорю я, отталкиваясь от стойки. Мои движения мне самой кажутся медленными, тяжелыми. – Я тебя и без того задержала.
Фредерик смотрит на часы:
– Это не важно. Так, несколько журналистов, которым придется показать плантацию, очаровать их, чтобы написали что-нибудь хвалебное.
– Ну, это будет не слишком сложно.
Улыбка проскальзывает по лицу Фредерика и тут же гаснет. Он хочет сказать что-то еще, но я качаю головой. Он сходит с веранды по трем низким ступенькам, потом медленно поворачивается ко мне. Совершенно неожиданно он становится похож на старого-престарого деда.
– Что ты собираешься делать?
– Собираюсь прогуляться.
У входной двери А Чон протягивает мне посох для ходьбы. Я отрицательно трясу головой, потом забираю у него палку. У нее удобная тяжесть. Какое-то время смотрю на посох, а затем все же возвращаю. Шага через три-четыре останавливаюсь и оглядываюсь через плечо. А Чон все еще стоит, глядя на меня. Чувствую на себе его пристальный взгляд всю дорогу, пока иду до противоположной стороны пруда. Когда оглядываюсь и смотрю через все пространство воды, его уже нет – скрылся внутри дома.
Воздух свеж, словно бы им никогда не дышало ни одно живое существо. После липкой жары Куала-Лумпура такая перемена приятна. Уже почти полдень, но солнце прячется за облаками.
Поверхность воды выстлана лепешками листьев лотоса, словно плиткой. В предыдущий вечер я этого не заметила. Изначально кромкам противоположных берегов пруда была придана форма океанских волн, вздыбленных прибоем, но их не закрепили как следует, и очертания расплылись. Стропила на крыше павильона обвисли. Кажется, что все сооружение тает, теряя память о былой своей форме. Листья, мертвые насекомые и отшелушившаяся кора под ногами. Что-то гибко скользит среди всего этого, и я отступаю назад.
Дорожка, ведущая в сад, выложена сланцевыми кольцами, нарезанными из сердечников буров, списанных с золотых приисков Рауба. С каждого поворота дорожки открывается иной вид, ни с какой точки нельзя обозреть весь сад целиком, что создает впечатление, будто он раскинулся шире, чем есть на самом деле. Декоративные предметы лежат полускрытыми в высоких метелках травы лаланг: гранитный торс; вырезанная из песчаника голова Будды, черты лица его сглажены туманом и дождем; камни необычной формы или расцветки. Каменные фонари, крышки которых увешаны лохмами паутины, угнездились среди свивающихся папоротников. Югири, по замыслу, с самого первого камня, заложенного Аритомо, должен был выглядеть старым; ныне иллюзия возраста, которую мастер создавал, обратилась в реальность.