— Так.
— Вот. Ну вовсе, представьте, неловко, что рыжий пройдоха Апрель бесшумной пыльцою веснушек засыпал ей утром постель.
— Это кто?
— Да еврей один, спекулянт, гнусная личность. Но дело не в нём. Я думаю, товарищ полковник, не зря с одобреньем весёлым соседи глядят из окна, когда на занятия в школу с портфелем проходит она. В оконном стекле отражаясь, товарищ полковник, по миру идёт не спеша хорошая девочка Лида…
— Да чем же она хороша? — Прижав трубку плечом к уху, полковник закрыл лежащее перед ним дело, стал завязывать тесёмки.
— Так вот, спросите об этом мальчишку, что в доме напротив живёт. Он с именем этим ложится, он с именем этим встаёт! Недаром ведь на каменных плитах, где милый ботинок ступал, «Хорошая девочка Лида!» — с отчанья он написал!
— Ну а почему вы нам звоните, капитан? Что, сами не можете допросить? У вас ведь своё начальство есть. Доложите Земишеву.
— Так в том-то и дело, товарищ полковник, что докладывал я! Два раза. А он как-то не прореагировал. Может, занят… может что…
— Ну а почему именно мне? Ведь вас Пузырёв курирует.
— Но вы ведь работали у нас, товарищ полковник, места знаете…
— Знаю-то знаю, но что из этого? Да и вообще, ну написал этот парень, ну и что?
— Так, товарищ полковник, не может людей не расстрогать мальчишки упрямого пыл!
— Да бросьте вы. Так, капитан, Пушкин влюблялся, должно быть, так Гейне, наверно, любил.
— Но, товарищ полковник, он ведь вырастет, станет известным!
— Ну и покинет в конечном счёте пенаты свои…
— Но окажется улица тесной для этой огромной любви! Ведь преграды влюблённому нету, смущенье и робость — враньё! На всех перекрёстках планеты напишет он имя её. Вот ведь в чём дело!
Полковник задумался, потёр густо поросшую бровь.
Капитан тоже замолчал.
В трубке слабо шуршало и изредко оживали короткие потрескивания.
Прошла минута.
— Говорите? — зазвенел близкий голос телефонистки.
— Да, да, говорим, — заворочался Симоненко.
— Говорим, говорим, — отозвался Дубцов. — Ну так что ж делать, Сергей Алексаныч?
Симоненко вздохнул:
— Слушай, капитан… ну и пусть, в конце концов, он пишет.
— Как так?
— Да вот так. Пусть пишет. На полюсе Южном — огнями. Пшеницей — в кубанских степях. А на русских полянах — цветами. И пеной морской — на морях.
— Но ведь, товарищ полковник, так он и в небо залезет ночное, все пальцы себе обожжёт…
— Правильно. И вскоре над тихой землёю созвездие Лиды взойдёт. И пусть будут ночами светиться над нами не год и не два на синих небесных страницах красивые эти слова. Понятно?
— Понятно, товарищ полковник.
— А спекулянта этого, как его…
— Апрель, Семён Израилевич.
— Вот, Апреля этого передайте милиции, пусть она им занимается. Плодить спекулянтов не надо.
— Хорошо, товарищ полковник.
— А Земишеву привет от меня.
— Обязательно передам, товарищ полковник.
— Ну, будь здоров.
— Всего доброго, товарищ полковник.
Незабываемое
— Когда мы в огнемётной лаве решили всё отдать борьбе, мы мало думали о славе, о нашей собственной судьбе, — проговорил Ворошилов, разливая коньяк по рюмкам.
Будённый кивнул:
— Это точно, Клим. По совести, другая думка у нас была светла, как мёд: чтоб пули были в наших сумках и чтоб работал пулемёт. Будь здоров…
Выпили.
Ворошилов закусил куском белорыбицы, вздохнул:
— Мы, Сеня, горы выбрали подножьем. И в сонме суши и морей забыли всё, что было можно забыть…
— Забыли матерей! — махнул вилкой Будённый.
— Дома, заречные долины, полей зелёных горький клок…
— Пески и розовую глину. Всё то, что звало и влекло.
Ворошилов налил по второй, разрезал огурец поперёк, стряхнул половину на перегруженную тарелку Будённого:
— Но мы и в буре наступлений, железом землю замостив, произносили имя Ленин, как снова не произнести!
— Да. Всё было в нём: поля и семьи…
— И наш исход из вечной тьмы. Так дуб не держится за землю, Сеня, как за него держались мы! Помнишь?
— Ну, ещё бы! Не только помню, Клим, но вот… — Будённый полез в карман кителя, — вот всегда при себе храню…
Он вытащил потрёпанную фотографию.
На фоне выстроившихся войск на поджарых жеребцах сидели молодой Будённый и молодой Ворошилов. Фуражки глубоко наползали на глаза, тугие шинельные груди пестрели кругляшками орденов, эфесы шашек торчали сбоку сёдел.
Руки молодых командармов крепко держались за слово ЛЕНИН, повисшее на уровне их сёдел.
Хотя буквы были не очень широки, в них всё равно хорошо различались обнесённые заборами гектары дач, и две счастливые семьи, и заседание президиума Верховного Совета СССР, и чёрные эскорты машин, и убранная цветами трибуна Мавзолея, и интимный вечер на кунцевской даче вождя: Жданов за роялем, Молотов, Ворошилов, Будённый, Берия, Каганович, три тенора Большого театра поют, а Сталин неспешно дирижирует погасшей трубкой.
Памятник
— Им не воздвигли мраморной плиты, — проговорил бортмеханик, вытирая промасленные руки куском ветоши, — на бугорке, где гроб землёй накрыли, как ощущенье вечной высоты, пропеллер неисправный положили.
Сидящий на крыле стрелок-радист махнул рукой, перекусил измочаленную зубами травинку:
— Да и надписи огранивать им рано, Паш. Ведь каждый, небо видевший, читал, когда слова высокого чекана пропеллер их на небе высекал.
Бортмеханик сунул ветошь в карман, закрыл капот:
— И хоть рекорд достигнут ими не был, хотя мотор и сдал на полпути — остановись, взгляни прямее в небо и надпись ту, как мужество, прочти.
Стрелок-радист поднял голову и снова в который раз прочёл на розоватом июльском небосклоне:
ЖИТЬ СТАЛО ЛУЧШЕ, ТОВАРИЩИ,
ЖИТЬ СТАЛО ВЕСЕЛЕЕ!
И. Сталин
Бортмеханик вздохнул:
— Вот если б все с такою жаждой жили, чтоб на могилу им взамен плиты их инструмент разбитый положили и лишь потом поставили цветы.
Из вечерней
Среди заводов и лесов гудков и вьюги перекличка. От Киевского в ноль часов отходит электричка. Просторен, полупуст вагон. Застывшая немая сцена. Вплывает в пригородный сон, закончив труд, вторая смена. У заметённого окна, откинув с плеч платок пуховый, склонилась девушка одна над книжкою, давно не новой. Сосед возьми да подсмотри, что книга та — учебник школьный…
А ей, поди, уж двадцать три. И стало его сердцу больно:
— Так, значит, и тебе пришлось узнать военных лет печали?
Квадраты света мчались вкось. Вагон причалил, вновь отчалил. Людей сближает скорость, ночь, метель, мелькающие дачи.
Спросил он:
— Можно вам помочь решить по физике задачу?
— Нет, что вы, я решу сама, — она в ответ сказала просто.
И стала вдруг теплей зима, и люди словно выше ростом.
Поезд начал тормозить. Сосед приподнялся, вздохнул:
— Ну что ж, до свидания. Желаю вам успеха в учёбе.
— Спасибо, — улыбнулась девушка. Голова её медленно тянулась к потолку. Поезд остановился.
Сосед сошёл на занесённую снегом платформу, сунул руки в карманы.
Несмотря на двадцатиградусный мороз, от лежащего вокруг снега шёл пар, с косой крыши над кассой текли проворные ручьи. Мимо прошёл человек, остановился позади кассы, расстегнул штаны и стал смывать жёлтой струёй снег с крыши.
Сосед осторожно пробрался меж его ногами и заспешил на автобус.
Морячка
— Войдите! — Капитан милиции поднял голову.
Дверь отворилась, и в кабинет вошла невысокая девушка.
В руке она держала хозяйственную сумку.
— Здравствуйте, — робко проговорила девушка, подходя к столу капитана.
— Здравствуйте. — Он отложил в сторону ручку и вопросительно посмотрел на неё.
— Меня к вам из восьмого кабинета направили. Я сначала туда зашла. А там сказали, что нужно в пятнадцатый.
— Так, — капитан сцепил замком руки, — а вы, собственно, по какому делу?
— Я… — Девушка замялась.
— Да вы садитесь. — Капитан кивнул на стул.
Девушка села, поставила сумку на колени:
— Понимаете, товарищ милицанер, я живу, то есть мы с мамой живём на Малой Колхозной.
— Так.
— И вообще… Я даже не знаю, как рассказать…
— Вы не волнуйтесь. Расскажите всё по порядку.
Девушка вздохнула:
— В общем, этим летом у нас с мамой комнату снимал один лейтенант. Моряк. Он по каким-то делам приезжал, в командировку, а в гостинице жить не захотел. Крысы и клопы, говорит, там.
— Так. И что же?
— Ну вот. Жил месяц. Платил исправно. Весёлый такой. Аккуратный. Три раза со мной на танцы ходил. В кино тоже. С мамой разговаривал. А когда уезжать надумал, то стал со мною говорить. — Девушка потупилась. — Разрешите, — говорит, — вам на память своё сердце подарить.
— Так.
— И когда я плавать буду, — говорит, — где-то в дальней стороне, хоть разочек, хоть немного погрустите обо мне. Ну, я ответила шутливо, — девушка наклонила голову, — что приятна эта речь, но такой большой подарок неизвестно где беречь. И к тому ж, товарищ милый, — говорю, — разрешите доложить, чтобы девушка грустила — это надо заслужить.
— Так. Ну и что — уехал он? — Капитан с интересом смотрел на неё.
— Уехать-то уехал, но вот, — девушка достала из сумки банку, обтянутую чулком, — вот это, товарищ милицанер, я нашла у себя в тумбочке.
Она стянула с банки чулок и поставила её перед капитаном.
В плотно укупоренной банке лежало сердце. Оно ритмично сокращалось.
Капитан поскрёб подбородок:
— Это что, он оставил?
— Да.
— Значит, это его сердце?
— Конечно! А то чьё же…
— А почему… почему вы к нам пришли?
— А к кому ж мне идти-то? — удивлённо подняла брови девушка. — На фабрике слушать не хотят, говорят — не их дело, в Поссовете тоже. Куда ж идти-то?
Капитан задумался, глядя на банку.
Девушка скомкала чулок и убрала в сумку.
— Ладно, — он приподнялся, — оставьте пока. В понедельник зайдёте.
Девушка встала и пошла к двери.
— Слушайте, а когда уезжал, он говорил что-нибудь? — окликнул её капитан.
Девушка подумала, пожала плечами:
— Он обиделся, наверно. Попрощался кое-как. Шутки девичьей не понял недогадливый моряк. И напрасно почтальона я встречаю у ворот. Ничего моряк не пишет. Даже адреса не шлёт.
Она поправила косынку:
— Мне и горько и досадно. И тоска меня взяла, товарищ милицанер, что не так ему сказала, что неласкова была. А ещё досадней, — она опустила голову, — что на людях и в дому все зовут меня морячкой, неизвестно почему…
Капитан понимающе кивнул, подошёл к ней:
— Да вы не обращайте внимания. Пусть зовут. А с вашим делом разберёмся. Идите.
Девушка вышла.
Капитан вернулся к столу, взял в руки банку. Изнутри стекло покрывала испарина. Пробка была залита воском.
Он вынул из стола складной нож, раскрыл и лезвием поддел пробку.
Она поддалась.
Из банки пахнуло чем-то непонятным. Капитан вытряхнул сердце на ладонь. Оно было тёплым и влажным. На его упругой лиловой поверхности, пронизанной розовыми и синими сосудами, был вытатуирован аккуратный якорь.
Ночное заседание
Совещание инженеров в управленье застал рассвет. Гаснут лампы, и сумрак серый входит медленно в кабинет.
— Я смотрю в знакомые лица, — улыбаясь, прошептал председатель горисполкома на ухо секретарю обкома. — Удивительно, Петрович, как могли за одним столом уместиться столько строек моей земли!
Секретарь обкома ответно улыбнулся.
— Волхов, первенец гидростанций, открывавший пути весне, — продолжал председатель горисполкома. — Молодым навсегда остался и творец — старичок в пенсне.
— Этим взглядом, прямым и пылким, смог он будущее постичь, — ответил вполголоса секретарь. — Эту руку в узлах и жилках пожимал Владимир Ильич.
— А вон сидят над проектом трое. Это ими возведены Чиркизстрой и два Днепростроя…
— До войны и после войны?
— Ага. Вон питомцы гвардейской славы — по осанке ты их узнай. Наводившие переправы через Вислу, Одер, Дунай.
Секретарь обкома посмотрел, вздохнул:
— Крутоплечи, тверды, что камень. На подошвах сапог — земля. С отложными воротничками перешитые кителя…
— А рядом с ними — геолог упрямый, несговорчивый человек.
— Я знаю, краткой сталинской телеграммой окрылённый на весь свой век.
— Собрались сюда эти люди, значит, в срок иль быстрей, чем в срок, город встанет, плотина будет, море вспенится, хлынет ток…
Инженеры великой стройки сквозь табачный сухой туман видят в окнах, как на востоке поднял солнце портальный кран.
Снизу крановщику махал рваной рукавицей монтажник:
— Вира, вира помалу!..
Солнце выбралось из портовых построек и повисло, раскачиваясь на стальном тросе.
— Вируй, вируй… — слышалось снизу.
Крановщик торопливо закуривал, отпустив рычаги.
— Вируй, пизда глухая! Чего стал?!
Крановщик швырнул спичку за окошко, взялся за рычаги.
Солнце стало медленно подниматься.
Тепло
Лейтенант снял рукавицы, вынул из планшета потёртую тетрадь с лохматыми краями и, раскрыв её, записал огрызком карандаша:
«28.1.42. Погода не сыра и не простудна. Она как жизнь вошла и в кровь и в плоть. Стоял такой мороз, что было трудно штыком буханку хлеба расколоть. Кто был на фронте, тот видал не раз, как следом за трассирующим блеском в знобящей мгле, над мрачным перелеском летел щегол, от счастья пучеглаз. Что нужно птице, пуле вслед летящей? Тепла на миг? Ей нужен прочный кров».
Лейтенант задумался, смахнул со страницы налетевший снег и приписал:
«А мне довольно пары тёплых слов, чтобы согреться в стуже леденящей».
Он захлопнул хрустнувшую тетрадь, убрал в припорошённый планшет.
Руки успели замёрзнуть и слушались плохо.
Лейтенант спрятал карандаш в карман, подул на окоченевшие пальцы и сунул правую руку за отворот полушубка. Он долго искал что-то у себя за пазухой, нагибаясь, склоняя голову и морщась. Потом вытащил руку, поднёс к лицу и медленно разжал пальцы.
На загрубевшей, грязной ладони лежали два красных слова: ЛЕНИН и СТАЛИН.
ЛЕНИН было написано тонкой прописью, СТАЛИН лепилось из крепких, в меру широких букв.
От слов шёл пар.
Лейтенант осторожно стряхнул ЛЕНИН на левую ладонь, сложил руки горстью и ещё ближе поднёс к обмороженному лицу.
Снег — мелкий и частый — продолжал идти.
Над головой лейтенанта пролетел шальной снаряд и сухо разорвался за окопами.
Осень
— Кончен с августом расчёт, товарищ комдив, — отрапортовал капитан.
Генерал кивнул, захлопнул планшет и болезненно сощурился на моросящее небо:
— Да… дожди не ждут указок.
Двинулись вдоль отдыхающих солдат. Завидя комдива, они вставали, вытягиваясь, отдавали честь.
— Посмотрите, товарищ комдив, — серая вода течёт струйками с зелёных касок.
Генерал качнул головой.
Спустились в окоп, подошли к блиндажу.
Из двери выскочил молодой сержант, вытянувшись, собрался было рапортовать, но генерал устало махнул:
— Вольно. От дождя звенит в ушах.
— А мы его не замечаем, товарищ комдив, — осмелев, улыбнулся солдат и, подтянувшись, добавил: — Разрешите доложить! Осень с нами в блиндажах греется горячим чаем!
— Осень?
— Так точно.
— В блиндаже?
— Так точно.
— Любопытно…
Генерал вошёл внутрь блиндажа, махнул вскочившим солдатам:
— Вольно. Отдыхайте.
Солдаты робко сели. Посреди широкой колоды чадила портяночным фитилём сплющенная гильза. Солдаты с дымящимися кружками в руках сидели вокруг колоды. Осень примостилась в углу. На ней было длинное грязное пальто, огромные не по размеру сапоги и соломенная шляпка с облупившимися деревянными вишнями на полях. Возле серых губ она держала кружку.
— Давно в расположении дивизии?
— С августа, с конца, товарищ комдив, — шепнул сержант, — под Смоленском подобрали. Наверно, из окружения. Она, товарищ комдив, ничего не говорит почему-то.
— Тааак. Интересно. Вас как зовут? — повернулся он к Осени.
Осень молчала.
— Вы что — глухая?
Осень молчала.
— Документы есть? Имя? Фамилия? В каких войсках? Кем? Медсестрой? Радисткой? Зенитчицей?
Осень молчала, глядя на него большими грустными глазами.
Осень расстреляли на следующее утро.
Дождь перестал. Ночью подморозило.
Четверо смершевцев дали залп. Босая Осень повалилась на дно воронки, от соломенной шляпки отлетел кусок вишни.
Смершевцы забросали Осень валежником.
Через час пошёл первый снег.
Зерно
У крестьян торжественные лица. Поле всё зарёй освещено. В землю, за колхозною станицей, хлебное положено зерно. Солнце над зерном неслышно всходит. Возле пашни, умеряя прыть, поезда на цыпочках проходят, чтоб его до срока не будить. День и ночь идёт о нём забота. Города ему машины шлют, пионеры созывают слёты, институты книги издают. В синем небе лётчики летают, в синем море корабли дымят. Сто полков его оберегают, сто народов на него глядят.
Спит оно в кубанской колыбели.
Как отец, склонился над зерном в куртке, перешитой из шинели, бледный от волненья агроном. Он осторожно приблизил лицо к отполированной трубе уходящего в землю микроскопа, посмотрел в окуляр.
Увеличенное в сто раз зерно не помещалось в окуляре. Лысенко покрутил колесико фокусировки. Изображение стало чётким, на бугристой желтовато-коричневой поверхности зерна обозначились ровные строчки сталинской статьи «Аграрная политика в СССР». Острая часть зерна уже разбухла и вот-вот была готова пустить росток.