Несколько печальных дней - Гроссман Василий 13 стр.


Лаборанты и рабочие, работавшие на экспериментальной установке, курили толстые папиросы индуса, говорили ему «ты» и сразу решили, что он хороший и совершенно «свой» рабочий парень.

Кругляк подбегал к нему, стремительно говорил:

– Ну как? Все хорошо? Вы не думайте, что я вас буду долго держать на контроле. Скоро займемся настоящим делом, – и снова убегал.

Ему хотелось поговорить с индусом, расспросить, есть ли в Индии трамваи, хорошие ли там женщины, много ли там заводов и как они работают, пьют ли там водку, не думают ли англичане построить карандашную фабрику на базе цейлонского графита, можно ли использовать слонов для внутризаводского транспорта. Все эти вопросы мелькали у него, когда он подходил к новому химику, но он не успевал их задать. Он вмешивался в работу цехов, занимался переоборудованием станков, хотя это к химии не имело ни малейшего отношения, искал отечественные заменители для исчезнувших с рынка импортных красителей; читал лекции, шептался с мастерами, бегал к директору, звонил по телефону в трест и наркомат. На каждом заводе-поставщике у него были свои парни-инженеры, с которыми он вместе кончал институт, вместе выпивал и шатался вечерами по Тверскому бульвару. Все они теперь работали начальниками цехов, заведующими лабораториями, техническими директорами, все веселые, молодые ребята, любившие Кругляка так же, как и он их любил. Поэтому, когда коммерческий отдел не мог чего-нибудь достать, «добывалы» шли в лабораторию и просили Бориса Абрамовича позвонить на проклятый «Клейтук», который не дает желатина, несмотря на письма из треста и наркомата.

Да, ничего удивительного не было в том, что Кругляк не успевал поговорить с новым химиком.

Один человек в лаборатории относился к новому химику с особенным чувством – уборщица Нюра. Это была маленькая сероглазая женщина, тихая и измученная. Жена непутевого человека, от которого она родила трех детей, Нюра содержала на свое крошечное жалованье не только детей и старуху-мать, но и мужа. Муж Нюры, широкогрудый парень, носивший под пиджаком выцветшую фиолетовую майку, интересовался в жизни только футболом: два раза он зайцем ездил в Харьков смотреть матчи, и, хотя возвращался из этих поездок с видом человека, перенесшего сыпной тиф, снова собирался поехать в Одессу. Он обладал большим добродушием и всегда смеялся, когда старуха-теща просила бога отправить зятя в Соловки.

Кругляк знал семейные обстоятельства Нюры, знал, отчего ей постоянно хочется спать и почему у нее такое желтое лицо. Он ей выхлопотал прибавку, заявив, что Нюра квалифицированная мойщица химической посуды, и когда нормировщик усомнился в такой квалификации, Кругляк, сделав страшные глаза, сказал:

– Если бы вы нанялись ко мне сегодня мыть точную химическую посуду, я бы вас завтра же выгнал. Вы что, шутите со мной? Может быть, по-вашему, инженер-химик – это тоже не квалификация?

Нюра приходила в лабораторию, подметала пол, вытирала тряпкой столы, зажигала примус под перегонным кубом и садилась на ящике за вешалкой читать книгу; она прочла за год много десятков замечательных книг, сидя на этом ящике и покуривая махорочные папиросы. И Кругляк – этот маленький, сердитый динамо-мотор, заставляющий четко, быстро и неустанно работать всех сотрудников лаборатории, – никогда не трогал Нюру. Иногда, пробегая мимо ее ящика, он шепотом говорил ей:

– В палатке, за конторой, привезли картошку, можете сбегать до гудка, пока очереди нет.

Трудно сказать, почему Нюре так нравился новый химик, но девицы-лаборантки, замечавшие решительно все и знавшие, когда Патрикеев ссорился с женой и сколько галстуков у начальника карандашного цеха Тараянца, и определявшие даже, был ли Кругляк на ночной пирушке, по его особенной придирчивости и деятельности на следующее утро, сразу же заметили: Нюра вытирала стол нового химика три раза в день, она принесла ему из конторы пепельницу, в то время как сам Кругляк клал окурки в треснувшую фарфоровую чашку; она постелила ему в ящики стола не газету, как остальным, а голубую толстую бумагу, за которой ходила в упаковочный цех; и, наконец, все видели – Нюра держала книгу на коленях и не читала, а, полуоткрыв рот, смотрела, как работает индус.

Однажды он слышал, как Нюра жаловалась Митницкой, что ей не дали на складе халата, и сердито говорила:

– Что ж я, свое последнее платье должна испортить?

Через несколько дней новый химик подошел к Нюре и протянул сверток. В свертке был джемпер.

– Возьмите надеть, товарищ, – сказал он.

Нюра сделалась красной («Ну, такой красной, такой красной, как децинормальный пермананганат», – говорила Кратова) и, спрятав руки за спину, замотала головой.

«Нюра», «Товарищ Орлова», «Ну вот, какая, право!» – закричали девицы. На шум выбежал из своего кабинета Кругляк, он закричал, чтобы все немедленно брались за работу, потом сразу же предложил заплатить за джемпер, с тем чтобы Нюра выплачивала долг частями, но Нюра ничего не хотела. Она сказала:

– Ни даром, ни за деньги не возьму, вот убейте меня.

Кругляк ушел, так как зазвонил телефон, а новый химик виновато улыбался. Джемпер купила Оля Колесниченко.

Это был хороший джемпер, яркий, как тропический цветок: красный, зеленый и голубой. И когда после выходного дня Оля Колесниченко явилась на фабрику в новом джемпере, Анохин и Левин приходили в лабораторию три раза по всяким пустым делам, пока Кругляк не сказал им:

– Ребята! Ни я, ни вы! И лучше уходите, потому что дело кончится стенной газетой, – и вытолкал их вон.

После этой истории Нюра несколько дней не смотрела на нового химика, а сидела в моечной и терла пемзой безнадежно заржавевшие банки из-под каустика. Среди девиц по этому поводу было много смешных разговоров.

III

После гудка в лаборатории остались три человека, остальные стремглав бежали домой. Митницкая спешила к ребенку. Колесниченко должна была пообедать, переодеться и снова поехать в город на вечерние курсы по стенографии, а жила она за Москвой, в Лосиноостровском. Это было нелегко – четыре раза в день ездить поездом.

Хромой Петров и худенькая Кратова учились на курсах иностранных языков. Рабочие с экспериментальной установки – голубоглазый грузин Рамонов и рябой татарин Гизатулин – спешили на рабфак. Второй Петров (о нем говорили: «Тот, который заикается») ездил ежедневно бриться на Серпуховскую площадь. Там, в парикмахерской, работала мастером девушка, в которую он был влюблен. На бритье уходила почти треть жалованья. Петров вел себя в парикмахерской как иностранный турист, но зато дела шли хорошо; девушка-мастер была уже с ним в кино, и они собирались в выходной день поехать за город, к тетке Петрова.

В лаборатории остались три человека: Кругляк, новый химик и Нюра.

Кругляк сидел в своем кабинете, заваленный карандашными стержнями, и, выпятив нижнюю губу, испытывал их на излом, цвет черты, на истираемость и раскрошивание.

Он составлял таблицы, стараясь вывести закономерность, связывающую рецептуру с качеством стержней.

Но стержни ломались при ничтожных нагрузках, цвет черты у них был бледно-серый, крошились они прямо-таки ужасно.

Работницы цеха упаковки помирали от смеха, слушая, как за стеной Кругляк, вслух соображая что-то, жаловался и ругался. Потом, сорвавшись с места, он побежал в цех и, стоя у двери лаборатории, крикнул:

– Когда будете уходить, проверьте хорошенько краны, выключите муфели, а ключ не сдавайте в будку – я еще вернусь в лабораторию, положите его в краскотерку.

Он пошел в графитный цех, где происходил обжиг стержней, и вместе с мастером обжига ходил вокруг печи, регулируя подачу нефти в форсунки, скорость движения тиглей, следя за термопарой.

– Ну что, – с тревогой говорил Кругляк, – и после этого обжига опять напьешься?

У мастера был заведен обычай: после каждого неудачного обжига напиваться и пьяным приходить к фабрике. Он сидел на скамеечке перед контрольной будкой и жаловался сторожам на печь.

Вот и теперь. Они хотели получить графит чертежного карандаша. Кругляк составлял рецептуру с такой придирчивой точностью, точно расфасовывал лекарства в аптеке, но после обжига уже во второй раз вместо чертежных стержней 2Н и 3Н получились стержни, годные только для школьного и конторского карандаша.

– Знаешь, мастер, – говорил Кругляк, щупая глину, которой были обмазаны тигли, – если и на этот раз не получится, напьюсь вместе с тобой. – Ему сделалось смешно, и он рассмеялся. – Со мной это случается часто и без неудачного обжига, но теперь я напьюсь и приду вместе с тобой плакать в контрольную будку.

А уборщица Нюра в это время сидела на своем ящике и читала. Ей не хотелось идти домой. В лаборатории после гудка было тихо, – через громадные окна входило столько света, что рабочий зал был точно налит какой-то очень светлой и легкой водой, бутыли с цветными растворами светились на рабочих столах. Нюра читала толстую книгу из фабричной библиотеки, перелистывала замусоленные сотнями молодых и старых рук страницы, пестрые от графита, красок и масла. Как она печалилась, когда умирал красавец-офицер Болконский! Бедная девушка Наташа, сколько беды и горя пережила она на этом свете! Ей тоже не легко жилось, уборщице Орловой, и она горевала и радовалась над книгой правды, лучшей из книг.

А уборщица Нюра в это время сидела на своем ящике и читала. Ей не хотелось идти домой. В лаборатории после гудка было тихо, – через громадные окна входило столько света, что рабочий зал был точно налит какой-то очень светлой и легкой водой, бутыли с цветными растворами светились на рабочих столах. Нюра читала толстую книгу из фабричной библиотеки, перелистывала замусоленные сотнями молодых и старых рук страницы, пестрые от графита, красок и масла. Как она печалилась, когда умирал красавец-офицер Болконский! Бедная девушка Наташа, сколько беды и горя пережила она на этом свете! Ей тоже не легко жилось, уборщице Орловой, и она горевала и радовалась над книгой правды, лучшей из книг.

А потом она поглядела на химика.

Нюра видела, как он открывал шкафы, в которых была собрана коллекция образцов сырья, вынимал коробки и банки. Ей хотелось подойти к нему и сказать что-нибудь хорошее. Может быть, ему плохо живется, кто стирает ему, чинят ли ему белье и штопают ли носки? Она со вздохом посмотрела на ходики и начала собираться: выключила муфель, закрыла краны. Потом, уже надев кофту, она потушила примус, гревший перегонный куб, и примус хлопал синими крылышками пламени и так жалобно свистел, точно ему не хотелось кончать свою работу.

– Николай Николаевич, ключ на полке, за бутылью, – сказала Нюра,

Индус остался один.

Он рассматривал образцы сырья, щупал их, взвешивал на руке, глядел на них, то приближая, то отдаляя глаза от банок, коробок и ящиков.

Сколько замечательных, чистых красок! Цветовая лавина, катящаяся по земле, не составляла и половины того, что сделали химики.

В этих нескольких сотнях коробочек, умещавшихся на трех полках, был весь мир красок: восходы и закаты солнца, луна, поднимающаяся из-за темных гор, море, арктические льды, леса жарких стран. Ему нравилось рассматривать все эти анилины и лаки – черные, фиолетовые, гремяще-красные, нежно-лимонные и оранжевые.

И названия их нравились ему: бриллиант-грюн, метил-виолет, родамин, фенол-фталеин эозин.

Эти сложные названия ему было почему-то легче произносить, чем обычные английские, и особенно французские, слова.

– Родамин, родамин… – несколько раз повторил он.

Потом новый химик перешел к другому шкафу. Какое удовольствие смотреть и нюхать, щупать, гладить все это!

Вот привезенные из Средней Азии дощечки арчи, темные листочки шеллака, копал, комья демаровой смолы, похожая на жемчуг аравийская камедь, трагант.

Ему не хотелось выходить на улицу, где шарканье тысяч обутых ног, противный треск трамваев, кряхтение грузовиков сливались в густой шум, такой же тяжелый, серый и пыльный, как асфальт мостовой и стены домов.

Он посмотрел на часы, – нужно собираться. Он ведь хотел поехать на Кузнецкий мост купить английские и французские газеты, потом надо было пообедать, написать письмо, и затем он решил свои вечера посвящать занятиям по философии, каждый день не меньше трех часов. Вот уже неделю как он составил программу, достал книги и все же ничего не делает – забрел в какой-то сад, два раза был в кинематографе, позавчера ходил в оперный театр на большой площади. Впрочем, в театре он был в субботу. Он уже начал путать дни недели. Да, это было шестого числа. Вот! Сегодня – десятое. Как раз десятого он начнет. И новый химик закрыл шкаф.

Он подошел к своему столу, чтобы сложить бумаги и поставить тигли в эксикатор. Но бумаги на его столе были аккуратно сложены, поверх них лежала тяжелая стеклянная линейка, которой графили лабораторный журнал. И прокаленные тигли стояли в эксикаторе.

Новый химик гортанно крикнул, оскалился, рассмеялся, погрозил кому-то кулаком и пошел к двери.

Лаборатория осталась пустой, было совсем тихо, и только в вытяжном шкафу потрескивал остывающий муфель. Да, в лаборатории стало пусто, и некому было подойти к окну посмотреть, как пришел вечер.

Солнце коснулось края земли, глянуло на город снизу вверх, и вдруг на окнах всех домов заиграли, натянулись фиолетовые и оранжевые пленки мыльных пузырей, а по кирпичной стене фабрики потек густой сок раздавленных вишен; белая пыль висела в воздухе, а там, над шоссе, пыль была оранжевой, – казалось, что это лежит громадный золотой столб, полупрозрачный и легкий, в котором стоят деревья и движутся, как водяные пауки, автомобили.

А когда над улицами нависли прогибающиеся гирлянды фонарей, в лабораторию вернулся Кругляк. Он был весь мокрый от пота, и лицо его было грязно.

Кругляк зевал, чесал голову. Ему очень хотелось спать. Вдруг спохватившись, он поднял телефонную трубку.

– Это ты, Людмилочка? – спросил он.– Да, да, я. На второй мы опоздали, а третий кончается в половине первого. Может быть, ты просто зайдешь ко мне. Совсем не поздно. Только десятый час. Жалко, что хороший вечер? Вот потому, что он хороший, ты приходи. Ну, чтобы не было душно, я открою форточку. Мало ли что, я тебе почитаю вслух химическую энциклопедию. Нет, кроме шуток. Я – с работы, задержала всякая ерунда. Значит, я тебя жду. Ну-ну, пока! Значит, жду.

Он встал, потянулся так, что скрипнул весь, как дверь, и сказал, обращаясь к портрету Менделеева:

– Честное слово, все было бы хорошо, но провожать ее домой в половине третьего ночи, когда нет денег на такси и когда в восемь часов нужно быть на фабрике, – это такое удовольствие!… – И он махнул рукой.

IV

В четыре часа дня в кабинете директора состоялось техническое совещание. Первым на повестке стоял вопрос: «Положение с графитом». Итеэры входили в кабинет и рассаживались на принесенные из канцелярии стулья. Они приходили через бухгалтерию и плановый отдел в своих грязных спецовках и снисходительно поглядывали на франтовски одетых экономистов и плановиков. Анохин и Левин, собравшиеся ехать на пляж, шепотом уговаривали главного механика и заведующего механической мастерской старика Бобрышева уступить им стулья возле двери, чтобы можно было незаметно уйти.

– Пересядьте на диван, вам же будет удобно, – с мольбой говорил Левин.

Но упрямый латыш, главный механик, которого прозвали Нониус, спокойно отвечал:

– Мне тут хорошо, не беспокойтесь.

А Бобрышев, делавший всегда только то, что делал главный механик, молча улыбался всем своим ярко-розовым лицом и тряс седой головой.

– Да брось их! – сердито сказал Анохин. – Ты не видишь: они думают, что едут в трамвае. – И, усаживаясь на диван, он пробормотал: – Недаром у нас каждый день по два станка становятся в ремонт.

Пришел Патрикеев. Его окружили, и он начал рассказывать, что наркомат отказал в лицензии на цейлонский графит и предложил перейти на отечественное сырье. Он хлопал по спине мастеров графитного цеха, наклоняясь то к одному, то к другому, обнимал их за плечи, заглядывал в глаза и спрашивал:

– А, милый, как вы на это смотрите?

– Видеть не могу, как он подлизывается к мастерам! – сказал Левин.

– Он их боится, как огня, – ответил Анохин.

Потом пришли Квочин и секретарь ячейки. Патрикеев подошел к ним. Они втроем сели за стол и начали разговаривать между собой.

Все собравшиеся старались расслышать, о чем говорят за столом; может быть, Патрикеев как раз в эту минуту шепчет Квочину: «Невозможно! Сегодня по его вине опять запороли сто гросс „Тип-Топа!“ А Квочин зевает, согласно и равнодушно кивает головой: „Конечно, выговор в приказе!“ – и секретарь добавляет: „Строгий при этом, да еще с предупреждением“. Но все расслышали, как секретарь Кожин сказал:

– Хотя бы дождь пошел.

– Что ж, начнем, что ли? – спросил Квочин и, обведя глазами сидящих, кивнул главному механику и постучал пальцем.

– Кругляка еще нет, – сказал Кореньков, мастер по размолу графита.

– Тридцать человек не будут ждать одного Кругляка, – сердито сказал Патрикеев.

В это время вошел Кругляк.

– Положение с графитом, – сказал он и показал Квочину повестку технического совещания, – очень хорошее положение, а вот положение без графита, товарищ Квочин, это похуже, – и, разведя руками, он усмехнулся, и все рассмеялись.

– Кого в секретари? – спросил Квочин.

– Левина! – мрачно крикнул главный механик.

– Левина, Левина! – поддержал улыбающийся Бобрышев, и все загудели:

– Левина!

Левин подошел к столу, с ненавистью и тоской глядя на главного механика. Анохин помахал ему рукой, точно надолго прощался с ним.

Заговорил Патрикеев. Он говорил очень много и быстро, но ничего нельзя было понять из его слов. Главное – не было понятно, чего он хочет. Не то выходило, что через месяц фабрика остановится, не то он приветствовал новое постановление и предлагал завтра же переходить на советский графит, не то получалось, что вопрос должен решить Институт прикладной минералогии и что на исследовательскую работу понадобится по крайней мере шесть месяцев.

– На языке крупных специалистов это называется «гнать зайца дальше», – шепнул Левин сидевшему рядом с ним Кругляку.

Назад Дальше