– Почему? – подозрительно спросил главный механик.
– Кроме шуток! Ведь ваш отдел – сердце фабрики, а вы – мозг своего отдела, – сказал Кругляк и прижал руки к груди.
И главный механик выписал наряд.
Новый химик перешел работать в цех.
Он любил составлять рецептуры в заваленном ящиками и мешками цеховом складе сырья. Здесь воздух был душный и теплый. Чего только не было на этом складе и чем только не пахнул здесь воздух! Парафин, воск, саломас, глина, тальк, метил-виолет, сухие лаки, наполнители, милори, каолин. Но здесь уже не было нравившихся ему смол и камедей: все это было загнано Кругляком в коробочки с образцами.
Вся левая стена склада была заставлена маленькими пузатенькими бочонками с английскими надписями. Новый химик сразу узнал эти бочонки. Он видел, как их наполнили графитом, как их грузили на платформы, как громадный кран осторожно переносил их над зеленой, как трава, водой и опускал в трюм желтопузого парохода. И какое-то несказанное удовольствие испытывал он, сидя над открытым бочонком и пропуская меж пальцев тяжелую струю графитного порошка. Графит был теплый и такой мягкий, что, казалось, облизывал руку ласковым языком. Стоило его потереть меж пальцев, и пальцы становились стального цвета, блестели, как зеркало, делались скользкими и гладкими.
И в свободные от работы минуты он запускал руку по локоть в бочонок с графитом, перебирал его, пока пальцы не касались шершавого дерева. Зачем он это делал? Он и сам не знал.
Часто в цех приходил Кругляк и говорил:
– Ну как? – и, не дожидаясь ответа, сам отвечал: – Все в порядке, я уже видел. Скоро пустим шихту на фильтр-пресса. – Он волновался, подозрительно нюхая графит, сердито говорил: – Ой, помол, помол!
В выходной день он так и не поехал прыгать натощак с парашютной вышки, а просидел до вечера в лаборатории, составляя длинные письма тресту Уралграфиткорунд и заводу. Он просил улучшить размол графита, чтобы «по крайней мере восемьдесят процентов проходило через шелковое сито с десятью тысячами отверстий на квадратный сантиметр».
Действительно, сибирский графит был очень крупный, легко можно было рассмотреть отдельные листочки, из которых он состоял.
Патрикеев, щупая графит, пожимал плечами, делал круглые глаза и, переглядываясь с мастерами, смеялся так, точно у него во рту была деревянная коробочка, в которой прыгал камешек. На Кругляка он смотрел дружелюбно и снисходительно, покачивая головой и улыбаясь.
– Под вашу личную ответственность, милейший Борис Абрамович, – говорил он, – под вашу личную ответственность на нас двигается с Урала сто тонн этой прелести.
Кругляк велел остановить на десять минут шаровую мельницу и, опечатав отверстие барабана фабричной печатью, сказал новому химику:
– Днем он смеется, но откуда я знаю, что он делает ночью?
Работавшие в цехе чувствовали какое-то напряжение, глядя на размеренно вращающийся барабан с болтавшимися вокруг сургучной печати ленточками. А новый химик все больше времени проводил на складе; там он поставил себе маленький столик и занимался ситовым анализом различных образцов графита. На складе, кроме него, был только один человек: рабочий, весовщик Горшечкин, шестидесятилетний лобастый старик, с большой головой, большим носом, большим беззубым ртом, большими ушами. Горшечкин был самым веселым человеком на фабрике, говорил он только рифмами. Когда на склад входил рабочий и, вытирая пот, жаловался:
– Ох, Горшечкин, и жарко! – тот подмигивал и отвечал:
– А мне не жалко.
Когда девушка-работница, смеясь, сказала ему:
– Что ты, товарищ Горшечкин, в таких валенках ходишь? Некрасиво! – он ответил ей:
– Некрасиво, зато спасибо.
С новым химиком он говорил много и охотно, рассказывая ему массу всяких историй, и каждый раз, когда индус, уходя с фабрики, церемонно пожимая ему руку, четко выговаривал:
– Товарищ Горшечкин, прощайте! – Горшечкин, радостно, улыбаясь во всю ширь лица, отвечал:
– Не стращайте!
Иногда новый химик приходил в лабораторию, его встречали шумно, точно он приезжал издалека.
Особенно почему-то радовались оба Петрова. А Нюра начинала волноваться и снова мыть только что вымытые стаканы, колбы и воронки, от растерянности бросала в раковину недокуренную папиросу. И он привык, сам того не замечая, к фабрике, к желтолицему Квочину, к секретарю ячейки Кожину, каждый день шепотом, точно у больного, спрашивающего:
– Ну, как твои дела, товарищ Николай Николаевич?
Привык к лаборантам, к веселому старику Горшечкину, к Нюре Орловой, к Кругляку.
Он уже однажды повздорил с мастером Горяченко, не хотевшим пропускать пробу через мешалку, и пошел с ним к Патрикееву. Патрикеев начал было вертеться и шутить, но индус закричал резким, как у птицы, голосом, а глаза его стали вдруг так страшны, что Патрикееву показалось – вот-вот новый химик его хватит чем-нибудь тяжелым.
Иногда он сидел в курилке с рабочими и слушал, о чем они говорят; по глазам его было видно, что он вслушивается внимательно в каждое слово, не думая в это время ни о чем другом. И только когда в цеховом складе он подходил к бочонкам графита, с ним начинало твориться неладное. Горшечкин это давно уже заметил. Николай Николаевич задумывался, отвечал невпопад, а большей частью и вовсе не отвечал. И Горшечкин все думал: отчего это Николай Николаевич дуреет?
Шихту выгрузили из мельницы, и Кругляк вместе с индусом ревниво ходил вокруг нее, сердился, когда кто-нибудь подходил к ней слишком близко, точно в темном чане болтал ножками младенец.
В тот день, когда шихту пропустили через вальцы и мешалку и, наконец, торжественно загрузили в патрон масляного пресса, чтобы отжать нить графитного стержня, Кругляк ни разу не пошел на фабрику-кухню.
– Ну как? – задыхаясь, спросил он у работницы, клавшей нить на длинный лоток.
Старуха, работая быстрыми темными пальцами, поглядела на индуса, сидящего перед ней на корточках, на жадные глаза Кругляка и улыбнулась той улыбкой, которой могут улыбаться только старухи-работницы, – улыбкой, которую не следует описывать потому, что ничего не выйдет из такого описания.
– Хороший товар, крепкий! – негромко сказала она. Кругляк с размаху сел на пол и захохотал.
– Хороший товар! – только и мог повторить он несколько раз.
Они не ушли, пока последняя нить не была уложена на лоток, пока стержни не были раскатаны и поставлены вялиться на стеллажи.
Поздно вечером они все еще сидели в кабинете Кругляка, и Кругляк беспрерывно говорил:
– Вы думаете, я не дрейфил? Ого, еще как! Между нами говоря, когда зашипел пресс и пошла нить, я подумал: «Ей-богу, прыгать с парашютом не так уж страшно!»
Он смеялся, и индус, который тоже был рад удаче, улыбался широкой улыбкой.
– Слушайте, – сказал Кругляк, – давайте сегодня хорошенько выпьем. Пойдем в «Ку-ку», «Ливорно»? Вы думаете, это пустяки, все это? Ведь мы освобождаем страну от импортной зависимости.
Николай Николаевич согласился. Правда, он не пьет вина, только пиво.
– Ну, ничего! Вы будете пить пиво, а я возьму графинчик, – сказал Кругляк и, подумав, добавил: – А потом еще один графинчик. В этом «Ливорно» есть такая цыганка, что можно лопнуть. – Он задумался и сказал: – Она, вероятно, такая цыганка, как я цыган, но это дела не меняет.
В ресторане Кругляк вдруг почувствовал ненависть к Патрикееву.
– Мне надоел этот тормоз! – говорил он. – Что я, нанялся его уговаривать? – Он перегнулся через столик и заговорил шепотом: – Ты партийный парень, ну так слушай: Кожин смотрит на это дело так, как я смотрю. Кое-кто считает, что, если человек старый и имеет специальность, так он старый специалист. Ну, а секретарь считает, что он просто старый оппортунист в новой технике.
А к концу второго графина Кругляк вдруг открыл в себе способности певца. Он начал помогать хору. К ним подошел массивный человек в черном фраке, должно быть министр иностранных дел какого-то крупного государства, и пригрозил вывести певца на улицу.
Потом Кругляк ходил звонить по телефону и, вернувшись, сказал:
– Хотел позвать сюда одну знакомую девушку, но какой-то сосед ее начал мне читать мораль, что трудящихся не будят в половине третьего. Я ему говорю: «Не ленитесь, я по голосу слышу, что вы молодой человек», он мне говорит: «Приходите, парнишка, я вам обещаю открыть дверь». – Кругляк рассмеялся. – Я бы пошел, но, черт его знает, вдруг это какой-нибудь инструктор высшей физкультуры, который бросает левой рукой ядро на два километра. О чем говорить с таким человеком?
Они расстались на углу Рождественки и Кузнецкого моста. Кругляку вдруг так захотелось спать, что он шел по улице, то и дело закрывая глаза. Он шел совершенно прямо и, подойдя к своему дому, оглядел пустую серую улицу и хвастливо сказал:
– Кругляк бывает пьян, но никогда не блюет.
Когда сонный швейцар, чем-то очень громко гремя,
– Кругляк бывает пьян, но никогда не блюет.
Когда сонный швейцар, чем-то очень громко гремя,
открыл ему парадную дверь, Кругляк проговорил:
– Тебе, наверно, все равно, товарищ, но с четвертого квартала мы пишем советским графитом. – И он обнял швейцара.
А новый химик совсем не спал в эту ночь.
Он шагал по комнате и думал.
Работая в цехе вместе с Кругляком, глядя на работницу, улыбнувшуюся им, радуясь удаче опыта, он чувствовал много замечательных вещей. В каких только странах по обе стороны экватора он не жил за последние годы! Там все люди были для него иностранцами. Здесь была страна друзей. Он ходил по комнате и думал о другой стране, где живые краски ярче и прекрасней всех анилинов, о болотистом острове, зараженном лихорадкой. Да, если б это зависело от него, вот сейчас он вышел бы на улицу и пошел туда пешком.
VII
Коммерческий директор фабрики Рябоконь сохранил все славные традиции боевого комбрига. И когда посторонний человек заходил в отдел снабжения, где гремел Рябоконь, окруженный могучими парнями, одетыми в хаки и носившими на голове кубанки и кожаные фуражки, человек робел; ему казалось, что он попал в штаб партизанского отряда, где не очень-то ценят свою и чужую жизнь.
Рябоконь считал Кругляка самым ученым человеком, повыше разных академиков и профессоров, и относился к нему с большим уважением. Этого хорошего отношения не нарушил даже один случай, происшедший не так давно.
Рябоконь как-то пришел в лабораторию и, вынув из желтого, в толстых ремнях, портфеля боржомную бутылку, грозно сказал Кругляку:
– Налей-ка чистого.
Кругляк похлопал Рябоконя по животу и сказал:
– Не выйдет, товарищ директор!
Рябоконь ушел ни с чем, но когда Кругляк явился в коммерческий отдел и рассказал, как срочно нужен графит, Рябоконь вдруг умилился, обнял Кругляка за плечи так, что тот охнул, и сказал:
– Сделаем. Холодный! – гаркнул он, и когда в кабинет вбежал бледнолицый, худой человек в кожаной куртке, Рябоконь сказал ему: – Завтра выезжаешь на Урал гнать графит.
– Есть, товарищ Рябоконь!
Дело у коммерческого директора было поставлено по-военному.
Графит с Урала действительно прибыл быстро. Он был упакован в двойные мешки, похожие на подушки. Полдня заняла переноска графита на склад и в цех. Мастера сердито поглядывали, как грузчики укладывали штабели мешков в цеховом складе. Старик Горяченко сердился и смотрел на новый графит с таким видом, точно к нему в квартиру вселялись какие-то беспокойные, суетливые люди. Кругляка вызвал Кожин и вместе с ним пошел к директору. Все трое, они стояли молча у окна и смотрели, как разгружали грузовики. Потом они одновременно переглянулись.
– Ну, товарищ Кругляк… – сказал Квочин.
Кожин рассмеялся:
– Да, делишки! – и, посмотрев на небо, добавил: – Надо подогнать разгрузку, дождь, видно, будет громадный.
Кругляк молчал.
– Ну вот, товарищи! – вдруг промолвил он. – Имейте в виду, что наш новый химик провернул дело с графитом. – Он подмигнул Квочину и весело сказал: – Я тоже приложился к этому делу, товарищ директор, свое моральное удовлетворение я имею при себе, но если мне дадут премию, то я буду иметь зимнее пальто. Это тоже греет.
– Ну, товарищ Кругляк… – обиделся Квочин.
Новый химик пришел в цех, когда графит был уже уложен. Да, графита было привезено много, в цеховом складе негде было повернуться. Пузатенькие бочонки исчезли – не то их унесли куда-то, не то завалили сибирским графитом. Новый химик вышел в цех. Надо было уходить. Он предупредил в лаборатории, что уже, не возвращаясь, пойдет домой. Собственно говоря, он мог и не заходить в цех – ведь делать тут было нечего. Да, он хотел посмотреть, как уложили новый графит, ведь завтра предстояло начать анализ. И еще кое-что: у него вошло в привычку, перед тем как идти домой, смотреть на бочонки цейлонского графита. Он даже не ленился вновь отмывать руки и запускал в бочонок пальцы.
Вдруг хлопнула форточка, стукнуло окно, песок, точно спасаясь от дождя, отчаянно застучал по стеклам, и сразу же начался ливень. Грозы не было, но дождь был очень силен; он так грохотал по крыше, что заглушал скрежет станков; казалось, что они движутся совершенно бесшумно.
Индус подошел к окну. Он стоял и смотрел, как по стеклам скользила вода. Оттого ли, что на дворе было почти темно, от какой ли другой причины, лицо его казалось совсем черным.
– Николай Николаевич! – окликнул его знакомый голос.
Это была Нюра Орлова. Она вытащила из-под кофты сверток и сказала:
– Это плащ Бориса Абрамовича.
Новый химик отрицательно покачал головой.
Он шел в полумраке между фабричными цехами, перепрыгивая через лужи, добрался до проходной, и когда сторожа предложили ему переждать, он снова покачал головой и вышел на улицу.
Он шел своей легкой походкой. По мостовой в сторону заставы плыла желтая широкая река.
А Нюра стояла у окна и думала, что этот человек не захотел надеть плащ потому, что она его обидела, не взяв подарка, предложенного ей от чистого сердца.
1935
ПОВЕСТЬ О ЛЮБВИ I
Они сидели на Рождественском бульваре. Холодный зимний ветер стремительно вбегал по крутому подъему, ветви деревьев, высушенные морозом, колебались и стучали, огни Трубной площади, лежавшей внизу, то вспыхивали, то угасали, и сверху освещенные трамваи казались кораблями, вошедшими в темную бухту.
Васильев, наклоняясь к Ефремову, хриплым шепотом заговорщика сказал:
– Ты имей в виду: любовь есть птичка неземная. – Он погрозил товарищу кулаком. – Она сильнее всех законов, эта птичка.
Ефремов молчал. Васильев заглянул ему в глаза.
– И ты еще имей в виду – она очень земная, эта птичка… Курица, брат, – это поднебесный орел по сравнению с этой самой птичкой.
– Иди ты к богу! – плачущим голосом сказал Ефремов. – Что ты надо мной причитаешь, точно я в курильщики опиума записался! И откуда ты так все знаешь, прорицаешь, как какой-то… И вообще, она чихать на меня хотела: во второй раз в жизни видит. Иди домой, ты ведь замерз…
Васильев рассмеялся.
– Ну, нет, брат, я дождусь: хочется посмотреть.
Люди, потирая уши и носы, проходили мимо них и удивленно оглядывались: два человека в кожаных пальто сидели под морозным ветром и беседовали.
– Какое опоздание? – спросил Васильев, вынув часы.
– Не понимаю, – ответил Ефремов, стараясь не глядеть на товарища, – условились ровно в шесть.
– Ну, мало ли что! – тихо сказал Васильев. – Ее могли задержать: служащий человек. Ты позвони ей из автомата, а я покараулю тут.
– Ты ж замерз.
– Ерунда! У меня ноги никогда не мерзнут, вот щека одеревенела.
– Я – быстро: до Сретенки и обратно…
Он поднялся и, отойдя несколько шагов, крикнул:
– На ней жакет из жеребка.
– Ладно, ладно! Скорей только.
Ефремов побежал, постукивая ногами и по-извозчичьи хлопая себя руками по бокам. Черная земля бульвара была тверда, и Ефремову казалось, что не только люди, но и деревья, мостовые, зеленые скамьи дрожат от холода.
Войдя в будку телефона-автомата, он снял трубку и нетерпеливо постучал рычажком – станция не отвечала.
Наконец женский голос назвал номер.
«Замерзла: сердится», – подумал Ефремов.
Раздался гудок, никто не ответил. Ефремов снова вызвал номер, и снова никто не ответил. Он начал рыться в карманах: было несколько двухкопеечных монет, горсть поломанных спичек, но гривенников не нашлось.
Ефремов почувствовал тревогу: неужели он не услышит сейчас ее голоса? Как ее найти?
Через мутное стекло глянуло недовольное лицо; человек увещающе говорил, показывая на ручные часы, и пар шел из его рта и ноздрей. Ефремов вышел на улицу. Скрежет трамвайных колес на повороте, раздраженные звонки вагоновожатых, сигналы автомобилей – все это показалось особенно громким после тишины телефонной будки…
Он познакомился с Екатериной Георгиевной у инженера Карнацкого. Ефремов зашел к нему по делу и попал в разгар вечеринки. Приятель торопливо перебирал на письменном столе бумаги, а возле шаркали ноги танцующих, и Ефремов каждый раз слышал шуршание ее платья, – он сразу, войдя в комнату, увидел черноволосую, черноглазую женщину, с белыми полными руками. Приятель нашел нужные бумаги и, обдав Ефремова винным духом, сказал:
– Петр Корнеич, оставайтесь, – все свои ребята, куда вам спешить…
И Ефремов остался.
Он пил водку и смотрел на черноглазую женщину, а она укоризненно покачивала головой и, перегнувшись через стол, сказала: «Вы бы поели», – и эта забота была ему очень приятна. Потом он провожал ее; они молча шли по Пречистенскому бульвару, по шуршавшим под ногами сухим опавшим листьям и, подойдя к памятнику Гоголя, остановились. Ефремов показал пальцем:
– Звезды, знаете, я их только сейчас увидел, – и испуганно оглянулся на Гоголя: ему показалось, что писатель насмешливо кашлянул.