– А чеховских рассказов – с шопеновскими ноктюрнами, верно? – вставила Екатерина Георгиевна.
– Неверно! Совершенно неверно! – сказал Розенталь, глядя на нее выпученными глазами. – Вот я предвижу, что как физика и химия, раньше резко различные, слились теперь на фундаменте атомистики и электронной теории и выводят свои основные положения из общих законов, так литература и музыка, архитектура и музыка и, наконец, даже математика и музыка – все эти различные проявления разума и духа человеческого в процессе развития должны обнаружить черты единства, идти к слиянию.
– Ну да! А при чем здесь математика? – спросил Ефремов и начал возражать. Его ошарашил человек, говоривший о вещах, в которых, видимо, слабо разбирался, и ему захотелось уличить доктора в спекуляции и сказать ему: «Вы вульгарный идеалист».
– Да и математика, – сказал Розенталь и начал говорить об эстетических элементах в анализе бесконечно малых, о музыкальности в решении одного дифференциального уравнения, обнаруживая немалые знания в интегрировании. Потом он рассказал о своих пациентах-математиках, страстных любителях музыки, и о том, что это не случайно, а внутренне обусловлено.
«Да, крыть нечем», – сознался Ефремов, не ожидавший, что доктор знаком с математикой.
– Да, а вот отчего начался весь этот разговор? – весело спросил Розенталь. – Кто помнит? – и снова уставился на Екатерину Георгиевну выпученными глазами.
– Нет, я не помню, – ответила Екатерина Георгиевна.
– Вот видите! А это движение мысли всегда интересно. Началось с того, что маляры не должны встречаться только с малярами.
Он захохотал. Смуглое, одутловатое лицо его сделалось совсем темным, и вдруг, наклонившись к Екатерине Георгиевне, он поцеловал ей руку. Ефремов почувствовал себя безнадежно униженным, увидел самоуверенное, жесткое лицо Розенталя и легкомыслие Екатерины Георгиевны, увидел, что жить без нее он не может, и подумал: «Да, нужно скорей нанимать дачу», – говоря короче, Ефремов ревновал жену.
Потом обе докторши заспорили об эффективности медицинских исследовательских институтов, и, к удивлению Ефремова, Екатерина Георгиевна свободно говорила о работах многих ученых – врачей и бактериологов. Ефремов же только мельком слышал об этих людях и не имел о них никакого мнения. Затем заговорили о военных врачах, и Клавдия Васильевна, смеясь, рассказала, что в одном очень солидном иностранном труде она вычитала глубокомысленную фразу: «Смертность среди солдат резко возрастает во время войны по сравнению с мирным временем».
– Да, удивительное дело, – проговорил Розенталь, – столько еще тупиц в науке и столько бездарностей в искусстве. Это какой-то непонятный бульон, на котором растет разум… Да, война, война! Она снова в мировой повестке дня.
– Воевать теперь будут химики, инженеры и бактериологи, – сказала Екатерина Георгиевна.
– Не только, – сказал Ефремов. – Это будет также война текстильщиков, пищевиков, сельского хозяйства, доменщиков, – воюет весь народ – шахтеры, нефтяники, газетчики.
– А правда, – спросила Екатерина Георгиевна, – что есть газы, пахнущие цветами?
– Удивительное дело! – сказал Ефремов, строго глядя на жену. – Всем химикам задают этот вопрос: «Верно ли, газы пахнут цветами?» Мне непонятно, почему это всем нравится: люизит пахнет геранью, фосген – сеном и прелыми яблоками, иприт – горчицей. Вы спросите, как их получают, какое сырье, стойкие ли они, физиологическое действие их, есть ли индикаторы. А то: «пахнут цветами» – и довольны.
Он сердился на жену и говорил сварливым голосом обиженного человека.
– Нет, правда, безобразие! Вот диэтилхлорсульфид, иприт, – о нем огромная литература, немецкий способ, американский способ, исследования химиков, токсикологов, богатейшие материалы о применении его в снарядах желтого креста, распылении; сколько опытов интересных врачами проделано, а тут только один вопрос: «Правда ли, пахнет хреном?» – Он стукнул по столу.
– Ох и строгий у тебя инженер! – сказала Клавдия Васильевна. – Бить будет.
– Ого! – смеясь, сказал Розенталь. – Представляете себе, Екатерина Георгиевна, если супруг в первые дни…
– Ужасно! – перебила докторша-уролог и погладила Розенталя по щеке. – Мы с Костенькой третий год женаты, а он ни разу так свирепо не разговаривал со мной.
И все, хохоча, принялись жалеть Екатерину Георгиевну, упрашивать Ефремова помягче с ней обращаться. И Ефремов, вначале опешивший, вдруг смутился так сильно, как никогда в жизни не смущался: неужели гости, друзья жены, приглашенные с ним познакомиться, заметили, как он дурацки обижался, по-пустому приревновал, самодовольно, по-купечески, ухмылялся?…
Когда начало темнеть, гости собрались уходить. Ефремов тоже поднялся и пожал жене руку.
– Ее, видно, информировали на кухне, – шепнула ему Екатерина Георгиевна, кивнув в сторону Лены.
Девочка, нахмурившись, сердито и недоверчиво следила за каждым движением Ефремова. Как ему не хотелось уходить!
– Ну и ну! Проблемы… – бормотал он, идя по улице, останавливаясь и оглядываясь.
Много неведомых до этого времени мыслей было у него: «Я, оказывается, ревнивый пес… и на охоту летом не поеду, на даче буду… Девочка-чертовка – маленькая, а вот живая, дали ей жизнь, теперь вот полноправна со всеми. Ох ты, как все путается!… Катя со мной соскучится, с победителем? Не про электролитическую диссоциацию с ней разговаривать!»
Ефремов вспомнил, как он приехал с Гольдбергом на рудник, спускался в шахту, осматривал новые дома, поликлинику, хохотал весь день над шутками и остротами товарища, а ночью, проснувшись, услышал, что Гольдберг за стеной ходил по комнате и напевал:
– «Выхожу один я на дорогу…» – останавливался и спрашивал: – Папаша, слышишь? Я тоже пою! – и отвечал сам себе: – Чую, сынку, чую!
Он остановился, глядя на рубиновый глаз светофора, точно вещавший беду в тумане и дождевой пыли.
Потом он вдохнул поглубже сырой воздух, провел ладонью по лбу и зашагал дальше.
VII
С начала лета установились упорные жаркие дни; одно лишь солнце двигалось по пустынному серому небу, в неподвижном воздухе не было ни ветра, ни облаков.
Ефремов сильно уставал от ежедневных поездок на дачу – он поспевал обычно к отходу поезда, когда сидячие места бывали заняты, и всю дорогу ему приходилось стоять в духоте, среди горячих потных тел, да еще держать в руке тяжелую сумку с покупками.
Каждый день, когда поезд отходил от Москвы и в окна врывался ветерок, раздраженные пассажиры становились добрыми и услужливыми. Перелом в настроении происходил к третьему километру пути, и Ефремову нравилось это наблюдать. Он, посмеиваясь, думал, что можно вычертить кривую, показывающую связь между температурой воздуха и настроением дачников.
В день ремонта в котельной, когда паросиловое хозяйство было в очень напряженном состоянии, монтер, работавший под крышей, уронил тяжелые ключи и разбил вентиль паропровода; в течение нескольких минут котельная наполнилась паром, испуганные люди выбегали из нее. Ефремов в это время проходил с главным механиком через заводской двор. Они кинулись к дверям котельной.
– Немедленно прекратить питание котла! Гасите топку! – крикнул главный механик.
– Нет, это не пойдет, – сказал Ефремов. – Если остановить на час, я законопачу аппаратуру на месяц.
– На вашу полную ответственность, – волнуясь, сказал механик, – ведь другого выхода нет.
– Выход у нас единственный, – нарочно замедляя слова, сказал Ефремов. – Перекрыть запасной вентиль и открыть параллельный паропровод, вот такой у нас есть выход.
И он вместе с слесарями полез на котел. Было очень трудно работать в густом горячем тумане, легкие точно наполнились мокрой ватой, голоса терялись в свисте пара…
Когда же все кончилось благополучно и рабочие с Ефремовым, грязные и мокрые, вышли из котельной, механик расчувствовался и, пожимая Ефремову руку, сказал:
– Вы главный инженер, Петр Корнеич, – понимаете, настоящий, а это великие слова – главный инженер, – и неожиданно прибавил: – Приезжайте ко мне завтра на дачу.
«Ого», – подумал Ефремов; это было не шуточное дело – услышать такие слова от старика механика.
Вечером, выйдя из заводских ворот и сев в автомобиль, Ефремов почувствовал большую усталость, ему сразу же захотелось спать.
– На Северный? – спросил шофер.
– А куда же? – ответил Ефремов и подумал: «Поехать к Васильеву, рассказать про дела, потом выпить пива, потом спать лечь – вот хорошо бы…»
На вокзале было много народу, уезжавшего на выходной день из Москвы. Пришлось толкаться, бежать: поезд отходил через три минуты. С большим трудом Ефремов прошел в вагон и остановился у входа, стиснутый со всех сторон; чья-то широкая женская спина грела его прямо нестерпимо. Он пробовал отодвинуться, но горячая спина льнула к нему все плотней и плотней.
Ефремов сказал:
– Слушайте, не упирайтесь в меня, стойте вы на собственных ногах.
Тогда к нему повернулось молодое, румяное лицо, и розовые губы скороговоркой произнесли:
– Если вам неудобно, то не живите на даче; не видишь, что тесно!
И Ефремову вдруг изменило философское отношение к вагонным ссорам. Они поругались. Он глядел в окно и сокрушался, что нужно еще пятнадцать минут ехать под насмешливыми взглядами сидевших.
Но и сойдя с поезда, он продолжал чувствовать неловкость.
– Ну как же это я мог? – бормотал он.
Он остановился и огляделся: как убого выглядела эта сосновая рощица, деревья в серой пыли, земля, покрытая грязной бумагой и осколками бутылок. Ему вспомнилась прошлогодняя охота, прохладный рассвет, огромный, спокойный простор лугового берега Волги, клубы розового сонного тумана над плотной темной водой, ровный скрип уключин… А на даче у хозяйки четверо детей, пятый грудной, они постоянно лезут в комнаты, кричат и дерутся.
Ефремов присел на пенек и задумался. Сколько новых чувств и мыслей, сколько сложностей принесла ему женитьба! Одно время он ревновал Екатерину Георгиевну к ее бывшему мужу; ему казалось, что она все еще любила его, ну, жалела, это значит – любила. Он написал ей письмо, она ему ответила; это были тяжелые дни для Ефремова.
«Его очень жалко! Он ведь, как девочка, слабый, растерянный, вдруг застрелится – ведь это ужасно!» – говорила она. Да, это были нехорошие дни. Сейчас Катя в отпуску – на соседней даче живет Розенталь с женой, каждый вечер они приходят и разговаривают до двух ночи. Театры, музыка, книги. Все это хорошо, замечательно, интересно. Время-то где взять? Он и так спит не больше пяти часов. А сукин сын Розенталь на днях сказал ему:
– Пора, пора, Петенька, почитать Анатоля Франса, так сказать – проработать.
Да, вчера они с женой поругались в первый раз: нужно ли отдавать Лену в школу? А главное – исчезло легкое чувство одиночества, он всегда спешит, да, кстати, двадцать пятого хозяйке дачи нужно заплатить четыреста рублей. Он поднялся и пошел по Песчаной улице, нарочно замедляя шаги. Навстречу из калитки выбежала Лена и повисла на его ноге. Он посадил ее к себе на плечи и зашагал, прижимая к груди ее тонкую, вялую ногу.
«Вот тоже нелегкая победа! – усмехнулся он. – Помучился с ней больше, чем с котлами». И он подумал, что сейчас проходит школу жизни, такую же трудную и важную, как гражданская война. Теперь он видит, что жизнь ткется из тысячи простых вещей, и очень трудно достойно и мужественно шагать по этой простой жизни…
Лена болтала свободной ногой и рассказывала, как свинья вбежала в комнату, сдернула со стола скатерть и сжевала книжку.
– Вот закатим ей строгий выговор с предупреждением! – сказал Ефремов и погладил Лену по ноге.
– Нет, не надо ей выговора: она бедная! – сказала Лена, прижимаясь лицом к голове Ефремова, и у него шевельнулась нежность и жалость к падчерице.
Из– за деревьев вышла Екатерина Георгиевна.
Он посмотрел на нее, и сразу все беспокойные мысли ушли, и ему сделалось легко и спокойно, точно не было трудного дня работы. Он помылся и сел обедать под деревом, за шатающийся круглый стол.
– Розентали уехали в город, – рассказывала жена, глядя, как Ефремов растирает крупную соль между двумя половинками огурца, – боятся гостей, завтра ведь выходной день.
– Верно, я забыл, а мне придется в город поехать.
– Ну, это полное безобразие! – сказала Екатерина Георгиевна и сломала между пальцами хрустящую огуречную шкурку.
– Я ненадолго, ей-богу! Посмотрю, если все в порядке, то сейчас же обратно.
Он стал рассказывать, как поругался в вагоне с женщиной.
– Ты так ругался? – спросила Екатерина Георгиевна.
– Да, сорвалось, – сказал Ефремов и начал объяснять, что на заводе происходила чепуха в котельной и он немного «перегрел» нервы.
После ужина они уложили Лену спать и вышли на двор, пошли по тропинке в сторону леса.
– Я не могу привыкнуть к тебе, – сказала Екатерина Георгиевна, – это, наверно, хорошо. Вот ты рассказал про котлы, как рассказывают про потерю карандаша, я даже не поняла, а когда Лену укладывали, вдруг восхитилась.
– Что?
Она рассмеялась.
– Вот об этом у нас никто не думает, а за годы революции произошла одна очень интересная вещь: раньше средняя девушка чаще обманывалась, она влюблялась в опереточных актеров, офицеров, всяких дураков, пустых краснобаев, была ужасная путаница, а вот теперь – ну, как тебе сказать – у нас у всех есть правильный идеал мужчины. Сейчас влюбляются гораздо больше в хороших людей, глубже как-то все сделалось, ближе к правде, а ведь область очень дикая, как этот лес…
– Какой там лес!… Здесь на каждый квадратный метр два гамака…
– Это днем так, а сейчас он, видишь, страшный какой.
И правда: лес стоял темный, неподвижный и тихий; казалось, нельзя войти в эту плотную черную стену, увенчанную каменно-неподвижной резной вершиной. Они пошли меж деревьев, и очарование душной летней ночи сразу охватило их; этот исхоженный тысячами ног лес казался таинственным, чудесным, точно они были первые люди, вошедшие в него; луна пятнала стволы сосен и скользкую от игл землю узорами тьмы и света; клочья бумаги лежали, как белые черепа, и деревья, спокойно-молчаливые под взглядами людей, наверное, мгновенно оживали за их спинами и перебегали с места на место, бесшумно размахивая темными ветвями. Они шли молча, то тенью, то светлыми полянками, оба взволнованные, как в первые дни знакомства, медля заговорить и лишь поглядывая друг на друга. Было очень душно; казалось, луна грела землю, как живое, яркое светило.
Они вышли на небольшую полянку, сквозь ивовый кустарник тускло поблескивала вода пруда. Екатерина Георгиевна наклонилась и опустила руку в воду.
Подняв голову, она сказала:
– Теплая.
Лицо ее при лунном свете казалось очень бледным.
Ефремов сказал:
– Душно! Очень хорошо бы выкупаться.
Он разделся и бросился в воду, пруд колыхнулся, брызнул десятками отсветов, точно вдребезги разбившееся стекло.
– Теплая, как живая! – крикнул он и поплыл, звонко хлопая ладонями, громко сдувая воду, прокладывая вьющуюся, светлую дорогу по темной воде. Он принялся рвать кувшинки; скользкие, резиновые стебли растягивались, цветок уходил, складывая лепестки, в воду, а через мгновение всплывал на поверхность вновь, раскрытый и белый. Ноги Ефремова опустились и коснулись теплого илистого дна, почти такого же подвижного, как вода. Он попробовал встать, но ноги ушли в ил глубже, ощутили холод и плотность земли, пузыри воздуха, щекоча тело, поднялись на поверхность. Ефремов подхватил толстый пук стеблей и поплыл к берегу. И ему вспомнилось, как когда-то, очень давно, он пошел с мальчиками ночью купаться и на середине реки ему почудилось, что черти ловят его за ноги; заорав, он поплыл к берегу, тараща от ужаса глаза и молотя ногами по воде. Он вспомнил маленькую подвальную комнату, в которой он провел детство, тошный, кислый запах, шедший от всех предметов, и глубоко вдохнул смолистый воздух соснового леса. Он плыл к темной женской фигуре на берегу, вглядывался в нее и думал, какое огромное пространство отделяет его от той темной, нищей поры, в которой начиналась его жизнь. И снова радость и гордость, как весною в Донбассе, когда он восхищался силой людей и прекрасного, мощного труда, поднялись в нем, и он вдруг весело подумал: «Нет, никто пути пройденного у нас не отберет».
Он подплыл к берегу, бросил жене сорванные кувшинки, погрузился по уши в воду и, держась руками за дно, следил, как она наклонилась, потом выпрямилась и отряхнула водяные брызги с вороха белых цветов.
В выходной день поезд, идущий в Москву, был совсем пуст. Ефремов сидел в вагоне, все сильней чувствуя беспокойство, – ему казалось, что на заводе случилось несчастье. Надо было остаться в городе, а он укатил на дачу. Идя по перрону Северного вокзала, он всматривался в лица пассажиров: может быть, они уже знают о приключившейся беде; но все люди были веселы и нетерпеливо поглядывали, скоро ли подадут дачный поезд. А чувство беспокойства становилось все сильней; ясно, пока он прохлаждался на даче, завод попал в беду. Он представил себе, как у заставы стоит милицейское оцепление, толпа смотрит на пожарные автомобили, перепрыгивая через мокрые толстые шланги, бежит директор и кричит: «Где Ефремов?» И главный механик отвечает, показывая вокруг себя рукой: «Вот, распорядился и уехал на дачу».
– Сволочь такая, на дачу уехал! – вслух сказал Ефремов и затосковал. Возле заставы он встретил длинноносого мальчишку в пенсне, лаборанта из цеховой экспресс-лаборатории, и спросил:
– Вы с завода?
– Нет, я в прошлую ночь дежурил, товарищ Ефремов, сутки гуляю.
Ефремов махнул рукой и торопливо пошел через площадь. Он подошел к контрольной будке, вахтер сидел на ступеньках и старательно рисовал на земле какие-то фигуры. На заводском дворе было пустынно и тихо. Ефремов пошел в котельную; пока он глядел на манометры и водомерные стекла, подошел старший кочегар и рассказал, как работали котлы, потом подмигнул и сказал: