Федор Федорыч, учитель математики в Z-й гимназии. Можно видеть ежедневно в 6 часов вечера, на Московской улице, идущего с большим букетом к своей невесте. Собирает деньги к свадьбе и уже собрал около двух тысяч. К венчанию нанял певчих и заказал паникадило. Через неделю получит в приданое 25 000.
Борис Иванович, присяжный поверенный в Монрепо*. Ежедневно можно видеть в здании управы, где он на свой счет устроивает сцену для любительских спектаклей. Первый любовник и сценариус. После спектаклей артистов и публику угощает ужином. Душа-человек.
Николай Осипыч*, чиновник особых поручений в Глупове*. На прошлой неделе собирался в Париж. Если еще не уехал, то можно застать у Марьи Карловны или Адели Петровны. Обе не без основания считают его своим кормильцем. В прошлом году получил наследство.
Мы знаем еще одиннадцать адресов, но их не сообщаем, ибо считаем лишним. Эти одиннадцать так растолстели, разбогатели и заважничали, что никого не принимают и писем просительных не читают. Их нельзя беспокоить: рассердятся…
«Женевьева Брабантская»*
Буффонада в 4-х действиях и 9 картинахМаркграф Сифроа, герцог Кюрассо (г. Волховской). Женат на Женевьеве (г-жа Бельская). Глуп и туп, как двенадцать дюжин пробок. Несчастлив тем, что не имеет наследника. Когда-то, где-то колдун наложил на его родительские способности заклятье. Поет петушком и играет в куклы. Г. Волховской мастер изображать дураков. Всегда недурен.
Дроган, поваренок; маленький, но симпатичный голосок (г-жа Рюбан). Влюблен по уши в Женевьеву. Поет перед ее окнами.
Сей паштет был испечен поваренком, который, желая пробраться в пажи, врет, что покушавший этого паштета освобождается от ига колдунского. Ему — увы! — верят, едят паштет, делают поваренка пажем… И что же?
Герцог объедается, чувствует в себе всевозможные чувства и объясняется в комнате Женевьевы в пламенной любви… Во время объяснения он хватается за живот. Приходится объяснение отложить до другого раза и бежать от поэзии к прозе. Дроган берется утешить бедную Женевьеву, которой «ничего не удается». За ними подсматривает:
Каналья Голо, первый министр герцога, его главный советник и составитель речей. Этот несчастный влюблен в герцогиню и мечтает о герцогской короне. Злой демон оперетки. Одна из неудачных ролей. Г. Леонидов хорошо делал, что слишком шаржировал.
Герцог, объевшийся и держащийся за живот, лежит у себя в спальне на кровати. Стонет и слезно ерундит. Является Голо и извещает его об измене жены. Герцог приказывает: Дрогана укокошить, а Женевьеву закопать живой в землю. Ужасно! По уходе Голо Сифроа видит в окно тень Дрогана.
— Я оболью его! — говорит он и выливает за окно кувшин воды. Вода льется не на Дрогана, а на могущественного повелителя, Карла Мартела, большого и толстого человека с жестянкой из-под керосина на голове. За внезапною болезнью г. Чернова сию роль изображал… не помню кто. (Нигде так часто и так скоропостижно не заболевают, как за занавесом — тема для докторской диссертации.) Мартел поет, бранится и приказывает своему вассалу, герцогу, следовать за ним: он едет в Палестину драться с сарацинами. Трубные звуки. Сбегается народ. Герцог плачет и спрашивает каждого: «Что бы вы сделали, будучи на моем месте, если бы вам изменила жена, болел бы у вас живот и вас тащили бы на драку с сарацинами?»
Поднимается декорация, чтобы уступить место другой.
Женевьева, преследуемая Голо, бежит из Брабанта с пажем Дроганом. Бегут через большой лес. Гроза. Их преследуют жандармы (гг. Родон и Вальяно), посланные Голо. Кстати сказать, Голо сочиняет телеграммы о смерти герцога и хочет завладеть короной. Жандармы ловят и хотят зарезать Женевьеву. Дроган одевается клоуном и приказывает суеверным жандармам оставить Женевьеву. Те повинуются, прокалывают с горя друг другу подмышки, падают… Повалявшись немного, они поднимаются, острят (умывальница… то бишь, усыпальница, и т. п.), маршируют, ретируются.
На сцене поезд, идущий в Палестину. Свист и шипенье. Сифроа вручает бразды правления каналье Голо. Марш. Садятся в вагон. Свисток. Adieux.
Поезд не доходит до Палестины. По случаю ненастной погоды он останавливается около резиденции Карла Мартела. В резиденции колоссальный кутеж. Туда отправляется Дроган с прядью волос Женевьевы. Канкан и пьянство. Сифроа в вихре канкана забыл все: и корону, и отечество, и измену Женевьевы… Входит Дроган в костюме жандарма и, подавая прядь волос, объявляет, что Женевьева скончалась. Сифроа не печалится. Тогда лжежандарм рассказывает ему про козни Голо. Герцог собирается домой.
Одевшись турками, герцог и могущественный повелитель идут пешком в Кюрассо. Дорогой встречают они среди скал Женевьеву. Герцог недоумевает. Он видит умершую жену, и его уверяют, что он уже умер.
— Когда же я успел умереть? — спрашивает он. Супруги мирятся.
Голо объявляет себя брабантским герцогом. В самый момент объявления входит герцог и… добро побеждает зло. Голо — шах и мат, а Дроган и Женевьева, оба вместе, не выходят из объятий герцога. Канкан.
* * *Декорации великолепны, исполнение хорошее, антре выше всякой критики, но… опять-таки около вешалок до безобразия холодно! И сами вешалки безобразны. Пространство, занимаемое каждой из них, так мало, что приходится более чем тесниться. Публика берет сама платье, несет его через головы, пачкает… Кто-то кого-то мазнул калошей по лицу.
Обратите внимание!
Америка в Ростове-на-Дону*
Последние нумера «Донской пчелы» украшены следующим курьезным объявлением:
Жена моя, ЕФРОСИНИЯ АЛЕКСАНДРОВНА, сбежала, «где ее жизнь и ее счастье» — с одним прапорщиком, а как мне и без нее хорошо, то прошу: во 1-х, никогда ко мне не возвращаться, во 2-х, кто разыщет ее — также не доставлять ко мне и, в 3-х, дальнейшего прибавления к моему роду — не признаю, за исключением двух наших детей: Александра 4-х лет и Евгении 4-х месяцев.
Яков Сельвестович Рыбалкин.
Это объявление навело нас на следующие благочестивые размышления:
1) А что, если кто-нибудь разыщет вероломную и не послушается, доставит ее почтенному Якову Сильвестровичу? Что тогда будет?
2) Сколько получил за строчку почтенный Яков Сильвестрович? «Анекдот из его жизни» так интересен, что число читателей «Донской пчелы» по его милости в эти последние дни по меньшей мере утроилось… Но вернее всего, что гонорар за это объявление получил сам г. Тер-Абрамиан, «издатэл и рэдахтур»*…Этот редактор считает вышеписанную статью только объявлением. Он не признает юмористом никого, кроме себя…
3) Слог объявления слишком напоминает слог г. Тер-Абрамиан…
Не подшутил ли над публикой сам маститый «издатэл»?
Осколки московской жизни*
<1883> <1. 2 июля>*Видеть у себя в доме покойника легче, чем самому помирать. В Москве же наоборот: легче самому помирать, чем покойника в доме у себя видеть. Самый большой ерш, ставший поперек горла, не производит на мои нервы такого сильного, душащего впечатления, какое производят московские похороны* (да и вообще все имена существительные, кончающиеся на «ны» и требующие выпивки, не обходятся даром московским нервам). Закапывая своего домочадца, москвич впервые только узнает, как почерствел, застыл и искулачился московский мерзавец, и перестает удивляться тем госпитальным солдафонам и «скубентам», которые мертвецов режут и в то же время колбасу едят… Например.
В 3–4 часа пополуночи кончается чья бы то ни было жена. Не успеет она испустить, как следует, последний вздох, как в передней уже слышится звонок и в дверях показывается красный нос гробовщика. Красному носу указывают на все неприличие его раннего прихода. Нос не смущается и замечает: «Самые лучшие-с… На их ростик, глазетовый ежели, на ножках… тридцать пять рублей-с…» Гробовщика гонят, за ним является другой, третий, четвертый… и так до полудня. В промежутках между гробовщиками вползают читалки — мелкие существа, похожие на черных тараканов и сильно пахнущие деревянным маслом и еловыми шишками. Откуда они так рано прослышали о смерти и из каких щелей выползли — бог весть. Без них обойтись как-то неловко, торговаться некогда — приходится волей-неволей соглашаться с их «ценой без запроса». Далее следуют: ненужная возня в квартале, наем линеек и певчих… покупка могилы — все это грубо, алчно и пьяно, как Держиморда*, которому не дали опохмелиться. А потом, когда уже, кажется, все кончено, когда друзья-приятели и не помнящие родства сродственники с сизыми носами съедят традиционную трапезу, пожалует последний визитер, апогей московского мерзавчества, — сваха, предлагающая вдовцу свои услуги…
Вот они где, разрушители эстетики!*
* * *Гуси, как известно из басни Крылова, Рим спасли*. Наш русский петушок не ударил лицом в грязь и тоже занялся спасением. Спасает он… русский стиль*, а в этом стиле, как известно, почти все: и средостение, и основы, и «домой»… Наши московские зодчие народ большею частью молодой и ужасно либеральный. Квасу не пьют, «Руси» не читают*, в одежде корчат англоманов, но знать ничего не хотят, кроме петушков. Римскому, готическому и прочим стилям давно уже дано по шапке. Остался один только петушок, которого вы увидите всюду, где только есть новоиспеченные лимонадные будки, балкончики, фронтончики, виньетки и проч. Патриотизм в искусстве — хорошая вещь, слова нет, но одно только скверно: отломайте петушков — и нет русского стиля. Было бы резонней и патриотичней, если бы петушки зависели от русского стиля, а не наоборот. В древности и кроме петушков много птиц было.
* * *«Свет и тени» светили, светили, наводили тень, наводили и вдруг — чирк всеми спичками сразу! Редактор этого смиреннейшего из журналов, г. Пушкарев, не довольствуясь всеми ныне существующими источниками света, взял да и выдумал новый светильник*. О его изобретении говорилось уже в газетах, а скоро появятся и целые объявления, гласящие о свече, не дающей ни копоти, ни запаха, горящей до бесконечности, зажигающейся при одном только слове «зажгись!» и стоящей полторы копейки. Свеча, говорят, новая, необыкновенная… Сам г. Пушкарев стал тоже необыкновенным: глядит Эдисоном, окружен заказчиками и фабрикантами и прикидывается не помнящим родства, когда заговаривают об его журнале. Новый Эдисон был бы любезен нашему московскому сердцу, если бы мы не знали за г. Пушкаревым одного грешка: во время о́но у него были интрижки с музой. Мы до сих пор помним эту строгую, серьезную, несколько желчную музу*, ничего общего не имевшую с фабрикантами и заказчиками. Жил он с нею в мире, согласии и любви, утешая не одних только родителей, а потом взял и развелся с ней ни к селу ни к городу. Занялся теперь свечкой, а поэзию совершенно похерил. Немножко жаль… Мы не сказали бы ни слова, если бы поэтики почтового ящика*, бросив свои стихи и постскриптумы о гонораре, занялись свечами, хотя бы даже сальными… Тут мы на стороне пользы. Новый же Эдисон много проиграет, если не разведется со свечой и не возвратится к музе. Его муза не давала ни копоти, ни запаха, освещала ярче и шире любой свечи и была уже делом в шляпе, а насчет его свечи бабушка еще надвое сказала и на небе вилами писано… Чего доброго, потребуется для одного только воздухоплавательного снаряда г. Костовича* и больше ни для кого…
* * *17-го июня Московско-Курская железная дорога в двух шагах от Москвы бифштекс съела*. Заплачено за этот незатейливый «фриштик» ценой, превосходящей даже лопашевские цены на прошлогодней всероссийской выставке*. Разбито вдребезги несколько вагонов, побиты люди… одним словом, произошла Кукуевка в миниатюре*. Наши собственные корреспонденты, посланные на место катастрофы, видели кашу из обломков, мяса, крови и песку. Они глядели на эту кашу и недоумевали. Недоумения достойно, во-первых, то обстоятельство, что все виноватые налицо. Этого раньше никогда ни на каких кукуевках не было. Виноватые — быки. Во-вторых, удивительно, что эта маленькая кукуевка произведена существами неразумными, ровно ничего не смыслящими в железнодорожном деле, не проходившими курса наук и не получавшими жалованья! И с каким знанием дела! Впрочем, как ни недоумевай и ни удивляйся, а разница между разумными животными и неразумными все-таки сильно бросается в глаза: неразумные за свое удовольствие заплатили собственными шкурами, а разумные заплатили шкурами, но… только не собственными… Впрочем, «собственность есть воровство»*, сказал Прудон.
<2. 16 июля>*Как-то на досуге, à propos[7] наше губернское земство придумало «страхование скота от чумы»*. А так как и не бывшим в семинарии известно, что никакое страхование без денег не обходится, то и кликнут был клич мужицкой копейке. Мужик откликнулся, согласился и взнес за каждую скотскую персону около 20–60 коп. Всего взнесено было имущими скот 60 000 русских рублей! Капитал, как видите, ничего себе… Можно из него дело сделать. Земство и сделало. Наняло оно прежде всего старшего ветеринарного врача, с четырехтысячным жалованьем, и трех младших, с жалованьем в 1 200 руб. каждому. Нанявши начальство, нужно было нанять и подчиненных, иначе непонятна была бы роль начальства. Наняли и подчиненных — по взводу фельдшеров на каждого доктора. Старший врач как нанялся, так и засел в Москве, в центре, чтобы испускать из себя лучи равномерно на всю губернию. Младшие врачи куда-то попрятались. Сбором денег и этим наймом земство и ограничило свою функцию по части страхования. Остальное само собою выделывалось по следующей юмористической программе: желавший получить страховую премию должен был не позже одних суток уведомить о павшей скотине волость, которая, в свою очередь, не позже трех дней должна была уведомить следующую за ней административную ступень. Эта ступень уведомляла земство. Уведомленное земство в неопределенный срок посылало (циркулярно) на место происшествия гласного и фельдшера, которые должны были констатировать причину смерти: чума или не чума? Гласный и фельдшер приезжали обыкновенно на 6–7–8 день, когда по законам материи чумная падаль должна уже невыносимо вонять, а по законам человеческим — гнить глубоко в земле. Фельдшер, не имея перед глазами пациента или видя один только разложившийся труп, авторитетно констатировал не чуму, а «неизвестную болезнь». Он сочинял протокол, гласный благословлял земство, заставившее его прокатиться задаром верст 30–40, крестьянин весело чесал затылок, и все оставались довольны: много времени, много бумаги, много езды и более всего толку. Прошел год, была чума, и земство не заплатило ни за одного павшего скота… Оно не заплатило и жалуется на невежество крестьян, обещающих в будущем году не лезть в мышеловку… А господа ветеринары сидят и ни гу-гу… Им решительно невдомек: за что они получали жалованье? Фельдшера хоть на пользу науки новую болезнь выдумали и протоколы сочиняли, а они-то что сделали?
* * *Знающих людей в Москве очень мало; их можно по пальцам перечесть, но зато философов, мыслителей и новаторов не оберешься — чертова пропасть… Их так много, и так быстро они плодятся, что не сочтешь их никакими логарифмами, никакими статистиками. Бросишь камень — в философа попадешь; срывается на Кузнецком вывеска — мыслителя убивает. Философия их чисто московская, топорна, мутна, как Москва-река, белокаменного пошиба и в общем яйца выеденного не стоит. Их не слушают, не читают и знать не хотят. Надоели, претензиозны и до безобразия скучны. Печать игнорирует их, но… увы! печать не всегда тактична. Один из наших доморощенных мыслителей, некий г. Леонтьев, сочинил сочинение «Новые христиане»*. В этом глубокомысленном трактате он силится задать Л. Толстому и Достоевскому и, отвергая любовь, взывает к страху и палке как к истинно русским и христианским идеалам*. Вы читаете и чувствуете, что эта топорная, нескладная галиматья написана человеком вдохновенным (москвичи вообще все вдохновенны), но жутким, необразованным, грубым, глубоко прочувствовавшим палку… Что-то животное сквозит между строк в этой несчастной брошюрке. Редко кто читал, да и читать незачем этот продукт недомыслия. Напечатал г. Леонтьев, послал узаконенное число экземпляров и застыл. Он продает, и никто у него не покупает. Так бы и заглохла в достойном бесславии эта галиматья, засохла бы и исчезла, утопая в Лете, если бы не усердие… печати. Первый заговорил о ней В. Соловьев* в «Руси». Эта популяризация тем более удивительна, что г. Леонтьев сильно нелюбим «Русью». На философию г. В. Соловьева двумя большими фельетонами откликнулся в «Новостях» г. Лесков*…Нетактично, господа! Зачем давать жить тому, что по вашему же мнению мертворожденно? Теперь г. Леонтьев ломается: бурю поднял! Ах, господа, господа!
* * *Теперь, с вашего позволения, о наших увеселениях. Много писать о них не придется. Один «Эрмитаж» — только. Есть у нас где-то у черта на куличках ренессансы и альгамбры*, но они никем не посещаются. Изредка разве забредет в них запоздалый приказчик, да и тот сдуру. «Эрмитаж» — и больше ничего*. Минимальная плата за вход в сад, с правом попотеть в театре, рубль с четвертаком. Деньги немалые, но зато вы увидите и услышите многое. Во-первых, вы увидите оперетку. Во-вторых, увидите дамские шляпы à la brigand[8], заслоняющие собой все эрмитажные солнца. Шляпы эти непрозрачны, и зритель видит, что называется, кукиш с маслом: ни сцены, ни театра, ни публики… Вы услышите русский хор, тянущий несколько лет подряд одну и ту же русскую канитель, г. Гулевича, именующего себя на афишах в скобках «автором»*, но тем не менее рассказывающего анекдоты времен Антония и Клеопатры, забеременевшей в 50 г. от Юлия Цезаря. Вы увидите гимнастов, ужасно толстого швейцара, фейерверк (раз в неделю) и, на закуску, самого г. Лентовского с его палкой, цыганско-тирольским костюмом и волосатым декольте*, напоминающим Навуходоносора в образе зверином. Если же вам и этого мало на рубль с четвертаком, то вам предоставлено и еще одно удовольствие: поплясать от радости, что вы не дама и что вам не нужно поэтому заглядывать в женскую уборную. Я, не имея чести быть дамой, ни разу не был в уборной, но многое рассказывали про нее супруги и дочери. Там, в уборной, свой буфф. Описывать этот буфф значит дать возможность любителям клубнички лишний раз облизнуться. Действующие лица — рижские и гамбургские гражданки. Они не выходят из уборной ни на минуту. Ни на минуту не умолкают цинические остроты, площадная ругань, жалобы на неудачи с «этими мушшчинами» и проч… Это для дам! Сегодня же не позволю своей супруге ходить в «Эрмитаж»!