Потом зашли в пышечную, их любимую, у ДЛТ…
Мотор за окном шумит все сильнее.
– Да что они там! – чувствуя, что сбился с мысли, встает и подходит к окну. Снова распахивает створку.
По улице, задрав ковш, как слон – хобот, движется трактор: решительно, но в то же время как-то суетливо и юрко, будто поигрывая всеми узлами и шарнирами.
Тут только заметил: соседскую машину отогнали подальше. За рулем сидит женщина – издалека он не видит ее лицо.
Как-то по-особенному мелко содрогаясь, трактор объехал ее слева и остановился у бетонных блоков. Тракторист выключил мотор. Два мужика – один, тот самый, с топором, другой с толстым мотком веревки, – подошли и встали у кабины. Размахивая руками, что-то втолковывали трактористу, который так и не вылез наружу: сидел и кивал.
«Рыть, что ли, собрались… – стоял, скрываясь за занавеской, стараясь не выдать своего присутствия. – Или блоки потащат?»
Между тем мужики отошли и встали у забора. Мотор снова заурчал.
Трактор содрогнулся и, по-хулигански вертя задом – точь-в-точь дворовый шпаненок, – отъехал назад.
Помедлил, сотрясаясь всеми железными внутренностями, будто примериваясь. С ковшом наперевес двинулся вперед. Зубастая боковина ковша уперлась в ствол, уходивший в небо. Сосна, выступившая за кромку леса, не шелохнулась. Тощие осинки подрагивали на ветру.
«С ума, что ли, спятил?.. Не мог объехать?..»
Тщетно перекрикивая рев мотора, мужики вертели руками, будто очерчивали круги. Тракторист рванул рычаг и пополз задним ходом – медленно и ровно, словно трактор успел приноровиться к дороге, усеянной мелкими рытвинами.
– Стой! Хорош! – мужик с топором перекричал шум.
Глядя из окна, он видел голые руки тракториста, передергивающие рычаги. Мотор работал неровно, толчками, похожими на кашель.
– Давай! – мужик махнул топором.
Трактор двинулся вперед, рыча и наливаясь разрушительной силой – уже не шпаненок, дворовый парень, который успел вырасти, – глядя из окна, он видел, как раздуваются бока: заляпанные грязью, будто его только что сняли с черной работы.
Ковш уперся в могучий ствол. Высокая крона, раскинувшаяся над лесом, дрогнула и растопырила ветки, цепляясь за небеса.
«Что это?.. Что он?..» – он смотрел, не понимая, что происходит, но в то же время… В голову лезла неконтролируемая ассоциация. Нечто подобное он уже видел, по телевизору: человек, сидящий в кабине трактора, передергивал рычаги…
Мужик с веревкой запрокинул голову и крикнул неразборчиво.
Бока трактора вспучились надсадным ревом. Не выдерживая железного натиска, ветки разжали пальцы. Темный ствол качнулся, подаваясь вперед.
Другой мужик поднял руку и потряс топором. Вспыхнуло: «Как дикарь – палкой-копалкой».
Кряхтя и мелко перебирая ветвями, вековая сосна двинулась вперед, преодолевая сопротивление воздуха – разрывая твердь небес. Огромный ком свившихся корней поднялся и замер, как крик.
Трактор передернул ковшом, будто отряхнул испачканную руку.
На том месте, где только что стояла крона, сиял солнечный диск. Гладкий и ясно очерченный, словно витраж, выполненный на пустой небесной тверди. Он ужаснулся и отпрянул от окна.
То, что случилось, казалось невозможным, но оно случилось: ствол двинулся вперед. «Как… как Бирнамский лес, который не мог, но все-таки пошел на замок…»
Ходил, меряя шагами пространство чердака. Из-под стропил тянуло жаром, будто солнце наложило на крышу пылающие лучи.
Это ж надо! Что хотят, то и делают!..
Лишь бы отвлечься от родительских голосов, он выглянул снова.
Трактор успел уехать. Внизу работали мужики: суетились у ствола, обрубая ветки. Точнее, обрубал один, второй оттаскивал в лес, складывал кучей за ближними деревьями. Машина, которую отогнали от греха, стояла на прежнем месте. В кабине никого не было.
Раньше хоть лесника боялись… А теперь никого: ни бога, ни черта…
«Бог-то здесь при чем!» – он бросил раздраженно, не оборачиваясь.
Покончив с ветками, мужики возились с бензопилой: тот, кто орудовал топором, пытался запустить мотор. Мотор захлебывался, испуская бензиновую вонь.
Бог ни при чем, – они согласились. – А страх все равно нужен…
«Ага. Все остальное есть. Одного страха не хватает… Уж чего-чего…» – ответил и тут же пожалел: зря. Все равно не поймут. В искаженном мире, в котором они существовали, это слово имело другое значение: страх – синоним преданности и любви.
Мужики водрузили пилу на бетонную плиту. Склонясь над механизмом, озабоченно ковыряли внутренности.
– Не… Мертвая, – мужик, стоявший справа, разогнул спину. – Масла надо. У меня хорошее, с присадками.
– Может, пообедаем… – мужик, стоявший слева, почесал живот. – А то брюхо подвело, с утра не жравши…
Он слышал каждое слово, будто разговаривали под самым окном.
Подхватив пилу, мужики отправились восвояси.
«Да, пообедать, надо пообедать», – он спустился вниз, не чувствуя ступеней, почти не держась за поручень. Направился к времянке, намереваясь разогреть обед, но почему-то свернул.
Верхние ветки тянулись к его калитке. Дальше начинался голый ствол. Из него торчали культяпки – все, что осталось от нижних веток: их отрубили и отволокли в лес. Куча, вспухающая хвоей, высилась над травянистым подлеском. «Нет, на армию не хватит», – окинул взглядом, будто оценивая мощь вражеского войска.
Под вздыбленным комлем зияла яма. «Срубили – теперь обязаны засыпать, забросать землей. Мало ли, ночью, в темноте… Можно провалиться, сломать ногу…»
Обойдя поваленное дерево, он сел на бетонную плиту. От бетона тянуло холодом… Но главное – страх, липкий, будто дерево, сваленное трактором, каким-то непостижимым образом соотносилось с его собственной жизнью.
«Я не дерево, я – человек… Бирнамский лес…» – Марлен бы его понял. Макбет – единственное, на чем сошлись бесспорно. Приветствуя друг друга, обменивались восклицаниями: «Будь здрав, Кавдорский тан!» – «Будь здрав, король в грядущем!»
В пышечной они взяли по восемь пышек – это он тоже запомнил.
«Хорошо им было: грешники, праведники… Прям не Страшный Суд, а одно удовольствие, – Марлен засмеялся. – Суди – не хочу… А представляешь, когда туда явятся наши люди». Он смотрел на губы, измазанные белой пудрой. Вытянул из стакана бумажку – в пышечной их ставили вместо салфеток, – хотел протянуть, но передумал, вытер свои. «Потеха! – Марлен принялся за вторую пышку. – Надеюсь, бедняжкам-демонам хватит времени, чтобы унести ноги».
Он тоже засмеялся, потому что представил себе простодушных грешников древних времен, когда они сойдутся лицом к лицу с теми, кто жил в двадцатом веке. Что-то похожее встречал и в литературе. Авторы рассуждали о новой сущности Зла. Задавались вопросом: можно ли продолжать исповедовать традиционные религии и верить в прежнего бога после Холокоста – великой Катастрофы, унесшей шесть миллионов жизней? Фашизм, коммунизм… Конечно, много общего, но все-таки здесь, с нашей стороны, не только жертвы, много и хорошего: тот же космос, о котором упомянул Марлен, да и Победа – тоже со счетов не сбросишь.
«Слушай, а Страшный Суд – это только у нас?»
«Как это – у нас?» – Марлен закашлялся, видимо, поперхнулся.
«Ну, в смысле… У буддистов или индуистов, у них – тоже?» – «А черт их знает! Но ад точно есть. Называется на́рака или нара́ка. Не знаю, как правильно. Кстати, там тоже концентрические круги. И грешники согласно категориям: чем глубже, тем страшнее. Правда, со своими примочками. В первом круге – бездетные, хотя, казалось бы, уж они-то в чем виноваты? Во втором – души, ожидающие второго воплощения. Тут уж многое зависит от самого клиента: кому как повезет. Кто – снова в человека, вроде как вторая попытка. А если особенно нагрешил, тогда в паука, или в шмеля, или в червяка какого-нибудь, – похоже, мысль о червяке Марлену и самому понравилась, во всяком случае, он ужасно развеселился. – Потом не помню, тоже какие-то деятели, надеюсь, члены компартии Индии. Интересная история в пятом: тех, кто угодил туда, терзают ядовитые насекомые, дикие звери и птицы. Как ты думаешь, что имеется в виду?» – «Не знаю». – «А я тебе скажу, – Марлен изрек торжественно, словно сам же и создал этот пятый круг. – Ядовитые насекомые воплощают собой укоры совести. Представляешь? Наивные индусы полагают, что совесть есть даже в аду. Но самое интересное – случайная на́рака». – «Случайная? Это как?» Он макнул последнюю пышку в остатки сахарной пудры: «А так. Что-то вроде ямы, в которую можно угодить. Идешь-идешь, а потом – хрясь! Говорят, из нее особенно трудно выбраться». – «Кто говорит?» – «Ну как – кто? – Марлен ответил каким-то поскучневшим голосом. – Ясно, индусы…»
Он шевелит правой стопой: нет, кажется, не болит. В понедельник, когда шел в ДЭК, оступился, подвернул ногу. Славу богу, обошлось без последствий… —
Он шевелит правой стопой: нет, кажется, не болит. В понедельник, когда шел в ДЭК, оступился, подвернул ногу. Славу богу, обошлось без последствий… —
* * *Утром, готовясь позвонить антиквару, разбирала старье. «Где ж это было? В Хельсинки».
Однажды застряла в Финляндии: опоздала на паром. Отзвонилась, сообщила тогдашнему партнеру: задерживаюсь на сутки. С утра решила прогуляться по городу. Шла куда глаза глядят, пока не наткнулась на музей: не то исторический, не то краеведческий. Экспозиция начиналась с древних времен: стоянки охотников, орудия производства, все эти палки-копалки, как в учебниках истории: «В каждой местности свои дикари. Это – для специалистов. Сравнивают, чьи дикари круче…» За лестничной площадкой началось Средневековье: иконостасы, резные деревянные статуи с изможденными лицами, большей частью евангельские персонажи – шла, скользя невнимательными глазами, пока не набрела на игрушечные домики. Прелестные, конца XIX века. Внимательно разглядывала интерьеры: гостиные, спальни, кухни. Судя по всему, точные копии настоящих. Фарфоровые чашки величиной с ноготок, медные сковородки, тазики для варенья. Лилипутские ванны на гнутых ножках… Хочется поселиться и жить. Погрузиться в чужое безмятежное детство.
Последние залы – экспозиция XX века. Не иначе инсталляции, актуальное искусство – муть и зеленая тоска. Ориентируясь по стрелкам, двинулась к выходу, уже прикидывая, как быстрее добраться до гостиницы: «На трамвае. Надо еще поесть… Или потом, уже на пароме?..»
Но здесь были собраны вещи. Подлинные. Ходила от витрины к витрине: одежда, мебель, впрочем, мебели мало. Куда больше женских сумочек, мужских ботинок, игрушек, фарфоровых статуэток. Все разобрано по десятилетиям: десятые годы… двадцатые… тридцатые… Холодильник… пишущая машинка…
«На чердаке, на даче. Точно такая же. Машинка отца». 1960-е. Седьмое десятилетие прошлого века. Для финнов – история. Музей вещей, отживших свое. «А для меня?..»
Неожиданно для себя повернула назад – в сороковые-пятидесятые, чувствуя непонятную тревогу, словно что-то упустила. «Холодильник?.. Нет. На даче другой, советский… Платье? Пиджак?.. Ну конечно», – обрадовалась, будто обнаружила потерю. Стиральная машина: белый корпус, эмалированная крышка, сбоку – ручка. Внутри, под крышкой, два резиновых валика…
В зал вошла стайка школьников: мальчики и девочки лет по двенадцать. Похоже, привели на урок истории: показать, как жили их предки. Учительница, приятная женщина ее лет, объясняла, иллюстрируя жестами: вертела воображаемую ручку, будто выжимала белье. Рука двигалась легко и быстро. Дети слушали невнимательно. В их возрасте всё, что выставлено в музее, – седая древность.
Стояла у окна, чувствуя себя музейным экспонатом: вроде дикаря. Дикарю, знающему, как это работает, очень хотелось объяснить.
Аттракцион «Пойми дикаря».
Дикарь, еще заставший палку-копалку, расправляет воображаемый пододеяльник. Пихает в зазор между валиков, осторожно, чтобы захватило край. Берется за ручку обеими руками. Вытягивает два пальца, прижимает их друг к другу. На языке дикарских жестов это должно означать: очень узкий зазор. Кухонное полотенце – куда ни шло. Но когда выжимаешь пододеяльник, приходится вращать изо всех сил. Завершая демонстрацию, дикарь должен улыбнуться: «Именно так делала моя мать. На даче, когда стирала белье… А я ей помогала».
Стиральная машина, замаскированная под тумбочку, стоит в углу. На верхней крышке – вышитая салфетка. Она встряхивает, поднимая облачко пыли. Неудачный материнский опыт. На белой ткани проступает рисунок грифелем, какие-то цветочные узоры. Начинала, но никогда не заканчивала.
Она снимает эмалированную крышку: на дне резервуара – толстый слой пыли. В музее наверняка отмывают: дети должны любоваться чистым прошлым своей страны. «Заело… Или нет сил… – бросив неподатливую ручку, идет к трехстворчатому шкафу, представляя себя смотрителем родительской коллекции. – Прикрепить бирки. Но сперва разобрать: пятидесятые, шестидесятые, семидесятые – строго по десятилетиям».
Невольно увлекаясь этой нелепой мыслью, распахивает дверцу: на средней полке – фарфоровые статуэтки. Верблюд. Балерина. Собака, похожая на дворняжку. Еще одна, кажется, борзая…
С улицы доносятся голоса. Возвращаясь в свой век, она выходит на крыльцо. За забором маячат два мужика.
– А если достанет? Бац – и в лепешку!
На ходу приглаживая волосы, она идет к калитке:
– Здравствуйте. Что здесь происходит? Это кого – в лепешку?
– А мы кричим, кричим… Трактор подъедет. А тут ваша машина… Вон, – мужик с топором тычет пальцем, – валить сосну.
Она поднимает голову, щурясь, словно от солнца. На самом деле прикидывает расстояние:
– Ну и в чем проблема? – спрашивает усмешливо. – В лепешку так в лепешку. Цена вопроса – полтора миллиона. С учетом износа – меньше. Тысяч на двести. Так что, – улыбается лучшей из своих улыбок, – прошу.
Мужик с веревкой тоже улыбается:
– Дорогу расширяем. Всем удобнее будет.
Она кивает:
– Сейчас отгоню.
Подает назад, стараясь держаться поближе к забору. В зеркале заднего вида отражается улица, по которой ползет трактор. Между ее машиной и кромкой леса метра три: вполне достаточно, чтобы разъехаться. Тракторист останавливается у бетонных блоков, глушит мотор. Мужики подходят ближе, что-то объясняют.
Чихнув пару раз, мотор заводится снова. Воняя и подергивая тощим задом, трактор движется в обратную сторону. Она морщится: горелая солярка – несусветная вонь. Жмет на кнопку, поднимает стекло. Теперь скрежета почти не слышно. Она наблюдает за происходящим, положив руки на руль. Трактор кажется маленьким, если сравнить с сосной: могучей, подпирающей небо.
«И как они?.. Веревку, что ли, накинут?.. – В Репине, когда начинала строиться, пришлось убрать два дерева, но там рабочие валили без нее. Приехала, рассчиталась с бригадиром.
Трактор задирает ковш, заляпанный грязью. Упирается в ствол. Надсадный рев мотора просачивается сквозь задраенные окна. Исход поединка непредсказуем, но она, азартный зритель, делает ставку на сосну.
«Давай, держись!.. – шепчет, подбадривая своего фаворита. Трактор отползает назад, недовольно урча. Первый раунд закончен. Счет: один – ноль.
В зеркало заднего вида ударяет луч солнца. Переломившись пополам, бьет в глаза. Она загораживается ладонью, наблюдая за трактором, который идет на новый приступ. Она ничего не слышит. Только чувствует, как содрогается почва. Дерево падает, словно теряет сознание. Сквозь стекло ей виден клубок корней, восставших из земли.
Не то чтобы расстроена. Просто не любит проигрывать. Дерево казалось таким стойким. Она заводит мотор.
Выходя из машины, оглядывается на мужиков: те уже суетятся у ствола, обрубают ветки.
«Где же эти, с кадастром?.. Все-таки надо позвонить».
Набирает номер конторской девицы. Та говорит: уже выехали.
– Вы же сказали: сначала позвонят. А если бы я ушла?
– Но вы же дома… – девица отвечает обиженно.
Объяснять бесполезно: как на чужом языке.
«Приедут, и слава богу», – она возвращается к статуэткам.
Берет в руки балерину. Фарфоровая статуэтка хрупкая. Одно неловкое движение, выскользнет и разобьется.
В детстве она ходила в балетный кружок. Недолго, класса до пятого.
Девочка из интеллигентной семьи должна иметь хорошие манеры. Погляди на себя… Ты ужасно сутулишься. Еще немного, и превратишься в верблюда.
– Как Иван Царевич?
Какой Иван Царевич?! – мать вышла из себя.
Что тут непонятного? Иван Царевич превращается в Ясного Сокола. В сказке это просто: надо удариться о землю. У верблюда тяжелая нижняя губа. Как у отца. Между горбами скопилась пыль. Взвешивая статуэтку в руке, она думает: взять и шарахнуть об землю, поглядеть, в кого он превратится.
В Доме культуры было две группы. По возрасту ее записали в старшую. Очень старалась, но так и не догнала. Первое время учительница поправляла, потом перестала замечать. На концертах ставила в последний ряд. Родители сидели на первом.
Пыталась объяснить. Отец сердился: «Надо постараться, не боги горшки обжигали». Мать кивала: «Человек работает, а потом у него открывается талант».
Именно боги. И богини. Как Наташка Вышеславцева. Никто не удивился, когда Вышеславцеву взяли в Вагановское.
Через три года подвела черту: «У меня не откроется».
Мать поджала губы. Но она все равно услышала, прочла по ее поджатым губам: человек, лишенный таланта, не живет, а прозябает.
Она отставляет в сторону верблюда, раздумывает, будто делает важный выбор: борзую или ту, что похожа на дворняжку? Ее мать предпочла бы борзую.
Полюбуйся: пятьдесят, а талия как у балерины. Надеюсь, ты тоже будешь стройной…
– Я и так стройная.