На нашем курсе Позднеев тоже не задержался. Они с Ильичом перекантовались в общаге до конца учебного года и отправились поступать в Питерский универ. Добирались они электричками, естественно, без билетов. И все у них сошло почти идеально. Их оштрафовали уже в Стрельне в электричке, которая шла в Новый Петергоф, — то есть за пару остановок до цели путешествия. После долгой торговли с контролерами им выдали на двоих один квиток — «Штраф за провоз без билета ребенка старше 7 лет». Вопрос, кто из них двоих «ребенок старше 7 лет», вызвал у высоких договаривающихся сторон серьезные разногласия.
У Сережки поступление не задалось — его завалили на физике. А Позднеев благополучно, как и всегда, поступил, на этот раз на экономический факультет, благо там экзамены были почти те же, что и на матмехе, а требования поскромнее.
Сережка поехал домой в Ригу сдавать экзамены в Латвийский универ, а Позднеев, будучи человеком порывистых решений и сильных чувств, крепко напился, отмечая свое поступление. Он шел по коридору общаги. Его немного штормило. Мотануло в сторону. А в общаге в холлах были стеклянные стены — до самого пола, такие, значит, архитектурные излишества, и Юра резко оперся о стекло. Технологически стекло должно было быть толстым и крепким, но студенты умудрились такое стекло расколоть, и администрация не придумала ничего умнее, как вставить на его место обычное, оконное.
Стекло не выдержало, и Голубь вместе с осколками вылетел с девятого этажа. Это была первая смерть на нашем курсе.
57
Я лежал на кровати и, вместо того чтобы готовиться к зачетной неделе, читал Сааведру. Книжка меня все больше увлекала. То, о чем писал Сааведра, можно было бы назвать общей теорией эволюции. Я уже говорил, что в 50-е годы математики и физики очень увлекались биологией. Может быть, потому, что в этой биологии ничего не смыслили и полагали: еще немного — и они откроют все ее главные тайны. Раз уж разобрались в таких нетривиальных вещах, как квантовая механика и понятие вычислимости, то в такой простой области все решится в два счета. Шредингер взялся объяснить, что такое жизнь, Тьюринг — все понял про морфогенез, а Винер и фон Нейман — про теорию управления. Да и компьютеры как раз подоспели, и хотя были они слабосильны и неуклюжи, как недоношенные мамонты, казалось, что победа близка, что скоро мы все поймем, настроим умных роботов — и будет всем счастье. И биологи относились к этой псевдоматематической профанации с интересом и уважением и тоже заболели конечными автоматами с обратной связью, теорией информации, колмогоровской сложностью, а потом и теорией катастроф. Но никакого прорыва не последовало. И постепенно все встало на свои места. Математики занялись математикой, физики — физикой, а биологи добились каких-то запредельных успехов и сделали биологию подлинной королевой наук.
А вот в 50-е казалось, что все будет по-другому. Сааведра тоже вставил свои пять копеек в создание теории эволюции, да не только биологической, но и социальной. Эта тема его почему-то особенно возбуждала.
Как рассуждал Сааведра: в природе существуют две базовые структуры порядка — дерево (иерархия) и сеть. Дерево, конечно, тоже сеть, только специфическая. У дерева есть корень, из которого растут ветви, эти ветви в свою очередь ветвятся, и так далее. Точки ветвления (вершины) образуют уровни — номер уровня считается по числу веток до корня, который является главной вершиной — из нее ветви идут только вниз ко второму уровню. (В отличие от березы, например, в иерархии корень обычно располагается на самом верху, можно, конечно, и наоборот нарисовать, но так уж принято.) Получается многоуровневая связная структура. Причем вершины, расположенные на одном уровне, соединяться не могут — соединяются только вершины соседних уровней. В качестве примера такого дерева можно рассматривать отношение вассалитета. Корень — это король. Ветви — отношение подчинения. Королю подчиняются графы, графам — бароны, баронам — простые рыцари, а рыцарям — прочая черная публика. Графы не могут подчиняться графам, бароны — баронам, это естественно, но есть еще один существенный запрет: «вассал моего вассала не мой вассал». Согласно этому запрету отношение подчинения возможно только между соседними уровнями. Граф подчиняется королю, барон подчиняется графу, но королю напрямую уже не подчиняется. Король может приказать графу, чтобы тот приказал барону — только так, непосредственно приказать барону король не может. Это вполне работающая схема. И она более или менее точно воспроизводится в различных системах управления — например в армии.
Сеть устроена не так. На первый взгляд она довольно проста и хаотична. Здесь нет корня — нет главной выделенной вершины. Любая вершина может соединяться с любой.
Но на самом деле ни чистой иерархии, ни чистой сети не бывает. Бароны бегают жаловаться королю, графы пытаются подчинить графов, а рыцари вообще болтаются как дерьмо в проруби и все время норовят сменить сюзерена. Не говоря уже о черных сословиях: города борются за самоуправление, крестьяне бунтуют, выбирают себе короля, так сказать, ad hoc и пытаются всю красивую и совершенную иерархию раздолбать, на хрен.
Сетевые структуры — например, торговое сословие или ремесленники — объединяются в гильдии и цеха, выбирают начальников, наделяют их властными полномочиями и тем самым выстраивают локальную иерархию. То есть в сети постоянно идет процесс самоорганизации, наиболее совершенной формой которой и является иерархия…
Изложив весь этот ликбез, Сааведра задается вопросом: что такое кризис? И бодро рапортует: это момент, когда иерархия перестраивается в сеть или сеть обретает черты иерархии. В это время система выходит из-под контроля и становится в большей или меньшей степени неуправляемой, она теряет устойчивость. Иерархия, теряя связи, распадается, и ей нужно время для установления новых горизонтальных связей, чтобы стать полноценной сетью. Сеть, перестраиваясь в иерархию, напротив, должна потерять многие избыточные связи, узлы должны получить различный вес, чтобы одни поднялись на более высокие уровни иерархии, а другие опустились вниз.
Но это важнейший момент эволюции — потому что при такой перестройке система обретает новое качество. Таким новым качеством может стать полный распад и гибель. А может — и новый подъем…
Можно привести термодинамическое объяснение кризиса. Когда иерархия растет, система как бы «остывает», разогревая окружающее пространство. Вокруг совершенной структуры нарастает хаос, и этому «горячему» хаосу все труднее и труднее противостоять. Когда растет сеть, она постоянно разогревается сама, и в результате на ее границах возникают области «охлаждения» — то есть структуры, тяготеющие к иерархии.
Сааведра специально подчеркивает, что ни одна структура не лучше другой, кроме того, эти структуры проникают друг в друга, образуя многоранговые сети с корнем или без. Но в каждый момент времени наиболее эффективной оказывается либо одна, либо другая, а в периоды кризисов одна структура заменяет другую.
Сеть может быть военной и гражданской демократией, иерархия — империей или теократией. Это не имеет решающего значения. Решающее значение имеет только базовая структура порядка — дерево или сеть.
Дальше стало совсем интересно.
Сааведра писал: «Приведя довольно много примеров из истории человеческой цивилизации, я хочу вернуться к области, которую оставил на время, но не забыл: биологической эволюции. Биологическая эволюция на Земле есть процесс нарастания сложности структуры. Это верно, но это не все. Сложность бывает разной. И если говорить строго, то сложность сети несомненно выше, чем сложность иерархии — иерархия вообще-то очень простая структура: она самоподобна — каждая ветка есть маленькое дерево. Для описания иерархии в идеальном случае достаточно одной рекурсивной функции. Сеть — случайна и потому сложна. Для ее описания может понадобиться ее полное перечисление — матрица смежности.
В биологической эволюции мы видим процесс появления сложных молекул из простых, объединение одноклеточных организмов в многоклеточные, рост и развитие этих многоклеточных и т. д. до появления человека — по общему согласию, самого сложного создания природы. Человек как бы аккумулирует в собственном организме всю предшествовавшую ему эволюцию (и здесь лишний раз приходится задуматься над тем, не была ли эволюция направленной, то есть вызванной точными и точечными внешними раздражителями). Человек строго устроен, и его мозг является величайшим созданием природы. Но человек — это как бы иерархия, а значит, он должен однажды уступить место сетевой структуре. Человек представляет собой иерархическую структуру и в физическом и в интеллектуальном (или информационном) плане. Но сегодня мы уже можем наблюдать приближающийся кризис человека и человечества.
Что будет представлять собой эта сетевая структура, которая человека заменит — причем в точности заменит, не только в интеллектуальном, но и в физическом плане, — сейчас предсказать трудно, но то, что это произойдет, вполне очевидно. Кризис отчетливо проступает.
Вполне возможно, что возникающая сетевая структура окажется цивилизацией практически вечных специализированных бактерий, каждый класс которых будет выполнять свою крохотную задачу, а глобальные проблемы будут решаться скоординированными усилиями и решения будут носить вероятностный характер.
Такая цивилизация будет уже не биологической, а постбиологической, потому что ее основой станет информационная среда существования. Такая цивилизация будет более устойчивой, и задачи перед ней встанут иные. Причем возможности интеллектуального развития у подобной структуры будут, безусловно, выше, чем у человечества, поскольку сигнал в такой структуре проходит напрямую к агенту, который должен на него реагировать, а не долгим окольным путем, к тому же затрудненным и искаженным очень высоким уровнем шума. Нужный агент может быть полностью сформирован сигналом. Элементарные операции будут легко складываться в глобальные действия.
Человек плохо приспособлен к задачам, которые стоят перед ним. Он медленно растет, трудно усваивает уже готовые накопленные знания, он не готов к космической экспансии. Его восприятие неотчетливо. Он неэффективно тратит имеющийся ресурс. Отчетливо видно иерархическое „переохлаждение“».
Что-то мне совсем не хотелось превращаться в какие-то постбиологические сопли, затопившие Солнечную систему. Радовало только, что это прекрасное будущее наступит, судя по всему, не завтра и до этого тотально счастливого «существа», в которое превратится человечество, я не доживу. Но вообще-то это ведь описан лемовский «Солярис», только зануднее, без Хари и Кельвина, Сарториуса и Снаута, они симпатичные и страдают. Сааведра писал как апологет этих постбиологических существ, как некое порождение их коллективного сознания, а Лем оставался человеком, который способен к иррациональным поступкам. И почему бактерии? Сразу бы элементарные частицы. Тогда вообще все будет отлично. Наверное, это на следующем витке эволюции.
Но теормехом тоже пора бы заняться. И я с грустью отложил «Зеленую книгу» и открыл ненавистного Березкина. Это ж надо, целых два таких томищи настрогать! Или пива попить? О, искушение! Воистину, человек очень плохо приспособлен к стоящим перед ним интеллектуальным задачам.
58
Я не могу слушать рок-оперу «Jesus Christ Superstar». И не потому что она мне не нравится, совсем наоборот — нравится, и очень. Но, к сожалению, я ее не слышу. И обязан я этим Алеше Смирнову. Алеша, будучи человеком целеустремленным и последовательным, всерьез решил выучить английский. Учил он язык многими способами, например, читал на английском книжки и нам — в иностранных языках несведущим — их иногда пересказывал. Но один из его методов был довольно агрессивный: Алеша непрерывно, наверное, на протяжении целого семестра, а то и дольше слушал «Jesus Christ». Когда бы ты ни заглянул в его комнату, ты наталкивался на звучащие из кассетника голоса Каиафы или Иуды. Как это бесконечное повторение достало Алешиного соседа по комнате — нетрудно представить. В конце концов тот не выдержал: «Прекрати! Прекрати! Я уже наизусть все знаю». Алеша посмотрел на товарища с интересом, подошел к магнитофону, нажал на «Stop» и сказал:
— Продолжай.
Бедный студент не смог.
— Ну так о чем ты говоришь, — разочарованно произнес Алеша и пустил запись дальше.
Соседу пришлось смириться. Так мы и слушали рок-оперу, до тех пор пока она не слилась с фоном и различить эту замечательную музыку стало невозможно.
Английский Алеша выучил. А когда настали свободные времена, благополучно перебрался в Кремниевую долину — в этот элизиум русских программистов, где и обосновался, то ли в Пало-Альто, то ли в Маунтин-Вью.
Слушает он там «Jesus Christ» или давно о ней забыл, я не знаю.
59
Существует ли любовь с первого взгляда? Я не очень верю в любовь со второго. Это, конечно, не значит, что, увидев женщину, ты либо должен в нее тут же влюбиться, либо она тебя уже никогда не заинтересует (хотя чаще всего случается именно так). Но взгляд, открывающий ту, без которой ты не можешь жить, — всегда первый, потому что он вдруг (непременно «вдруг») обнажает сущность бытия. Это — озарение. Это — открытие мира.
Любовь — чувство странное. Если оно есть, то ты просто не можешь представить, как без него можно жить, потому что жизнь без него не имеет ни вкуса, ни запаха, как дистиллированная вода. Если его нет, ты просто не представляешь, о чем вообще идет речь и к чему все эти бессмысленные слезы, охи, ожиданья, придыханья и прочая ерунда, не имеющая отношения ни к слову, ни к делу.
Мужчина, чье сердце не было разбито любовью к женщине, ненастоящий мужчина. Чего-то главного он лишен. Чего-то не знает. Хотя вспомнить, как это было и почему случилось, очень трудно. Часто невозможно. Ты смотришь на женщину, от одной мысли о которой у тебя темнело в глазах, и не понимаешь, что же это было. Помешательство какое-то.
Когда ты любишь, ты не способен к анализу. А когда анализируешь, всегда анализируешь пустоту. Перебираешь какие-то отрывки, фрагменты — какую-то рвань, когда-то бывшую льющимся шелком, нежным, как внутренняя поверхность ее бедер.
Ты берешься реконструировать, но у тебя нет для этого материала.
Поэтому так трудно писать о любви.
Поэтому, когда писатель хочет что-то сказать о любви, он говорит не о любви, а о влюбленных, о том, как Ромео зарезал Тибальта, а потом очень расстроился, и полез к Джульетте в спальню через балкон, и в конце концов не придумал ничего умнее, чем тяпнуть ядку за упокой живой возлюбленной. Это все, конечно, поучительно, но это лишь внешняя рябь событий, за которой надежно спрятано то, что люди называют любовью.
Писать о любви трудно еще и потому, что ты должен высветить что-то настолько глубоко личное, интимное, что делается страшно. Ты — рак без панциря и должен спокойно согласиться, что тебя съедят друзья твои раки. Как бы ты ни изворачивался — вроде это и не про тебя, и вообще здесь действуют не «я» и «ты», а «он» и «она», но чужого опыта любви не бывает — бывает или собственный, или никакого. И если начать придумывать, то фальшь станет очевидна уже на втором слове. А может, на первом или вообще до всяких слов.
Здесь непригодны иносказания и непригодны прямые высказывания — первые скользят по поверхности, вторые — убивают прикосновением. «Пошло слово „любовь“, ты права. Я придумаю кличку иную». Хер. Не придумаешь. Ни кличку, ни погоняло не придумаешь. Может, весь мир и можно переименовать, но не любовь — это инвариант.
Так как же говорить об этом?
А между тем о чем же еще говорить?
60
— Ты помнишь, как мы увиделись? Впервые увиделись?
— Нет, не помню. Когда я увидела тебя, мы уже были давно знакомы.
— В электричке?
— Да, в электричке по дороге на двадцать пятый слет. Было поначалу очень много народу, толпа, давка, в вагон не зайти. Я пристроилась в тамбуре на рюкзаке и пыталась что-то читать. Учебник, кажется. И вдруг в Загорске сразу все вышли. И я оглянулась — ты стоял у дверей и улыбался. Ты ничего не говорил, ты меня не окликнул. Ты молча улыбался. И что-то у меня внутри оборвалось.
— Мы познакомились за полгода до той встречи. Я заехал к Славе, мы как раз собирались в лес. Ты тоже ехала на слет. Он нас представил. Я поклонился. Ты сделала книксен. На тебе был черный облегающий свитер. И у меня закружилась голова. Я подумал: вот эта женщина — жена моего друга, значит, я не имею на нее никакого права. Слышишь — ни-ка-ко-го. Смирись. Ты уехала, а мы остались. Славка собирался, рюкзак укладывал, потом мы выпили по соточке. И тоже потянулись на слет. Была зима. Мы бродили по лесу, присаживались у костров. Что-то пили. Что-то пели. Уже под утро мы набрели на костер, где ты сидела одна и очень сосредоточенно пыталась что-то сыграть на блок-флейте. Ее тебе только что подарили.
— Нет, этот слет я не помню. Их было много. Слишком много. Они уже сливаются в моей памяти.
— Да, в моей тоже.
— Но двадцать пятый был особый.
— Да, двадцать пятый был особый. Мы с тобой бродили по слету, Славка подбежал и вдруг толкнул нас друг к другу и бодро так сказал: «Холодно, грейте, грейте друг друга».
— Он все чувствовал. Он всегда все чувствовал.
— Было действительно не жарко. Мы присели у незнакомого пустого костра. И смотрели на огонь. О чем мы говорили? Ты помнишь?
— Нет, не помню. Помню, потом стали подходить люди, присаживались, переговаривались. Это был костер Берковского. Там был Дима Богданов. Кажется, Дихтер. Они только что выступали. Они нас не знали. Предложили нам чаю. И мы сидели с ними и пили чай.