Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 3. С-Я - Павел Фокин 2 стр.


«Садовской, не будучи символистом и в глубине души считая Белого сумасшедшим, все-таки состоял при символистах. Этому помог Фет. „Вечерние огни“, по мнению Садовского, были подлинно символическими стихами. Но все это были пустяки по сравнению с его концепцией современной России. Все шло к гибели, утверждал Садовской, после освобождения крестьян. Стиль утрачен, вот в чем дело. Разгуливая зимой в николаевской шинели и в фуражке с красным околышем (дворянская фуражка), Садовской одновременно с материалами к биографии Фета собирал анекдоты о Николае Павловиче. Это был его кумир, о котором он говорил чуть не со слезами на глазах. Однако стиль подрывало пристрастие к дешевым ресторанам и другим общедоступным удовольствиям» (К. Локс. Повесть об одном десятилетии).


«Очень изящный, лет на 80 запоздавший рождением человек, – с бритым лицом, безволосым черепом и старомодно-торжественным сюртуком, живо напоминавший Чаадаева» (Ф. Степун. Бывшее и несбывшееся).


«Б. А. Садовской очень симпатичен, архаичен, первого человека вижу, у которого и вправду есть в душе старинный склад, поэзия дворянства» (К. Чуковский. Из дневника. 8 июля 1914).


«„Цепная собака Весов“ звали Садовского литературные враги – и не без основания. Список ругательств, часто непечатных, кем-то выбранный из его рецензий, занял полстраницы петита.

Но за ругательствами – был острый ум и понимание стихов насквозь и до конца. За полемикой, счетами, дворянскими придурями, блаженной памятью Николая I были страницы вполне замечательные.

Кстати, карьера Садовского пример того, как опасно писателю держаться в гордом одиночестве. Сидеть в своем углу и писать стихи – еще куда ни шло. Но Садовской, когда его связь – случайная и непрочная – с московскими „декадентами“ оборвалась, попытался „поплыть против течения“, подавая „свободный глас“ из своего „хутора Борисовка, Садовской тож“. И его съели без остатка.

Выход „Озими“ и „Ледохода“ был встречен общим улюлюканьем» (Г. Иванов. Петербургские зимы).

«Борис Садовской поддерживает воспоминание о традициях пушкинской эпохи, учась у ее второстепенных поэтов. Кажется, его совершенно не коснулось веяние модернизма. Однако сухая четкость ритмов и образов, вкус и благородное стремление к работе над стихом – обличают близость поэта к новому направлению, без которого ему вряд ли бы удалось освободиться от пут реализма, так как по темпераменту он – не завоеватель» (Н. Гумилев. Письма о русской поэзии).


«В стихах Бориса Садовского для читателя внятно биение крови многих поколений русских поэтов, от Державина до Валерия Брюсова. Не только поэт, но и историк родной словесности, Борис Садовской так же боится нарушить ее традицию, как его прадед побоялся бы нарушить традицию дворянскую. Сотрудник „Весов“, автор „зубастых“ полемических статей – сам он как поэт не отваживается решительно примкнуть к той новой школе, которую так горячо отстаивал в качестве критика. Порою кажется, что для него русская поэзия кончается даже не Брюсовым, а только Фетом. Он почти не решается прибегать к новым, еще не освященным традицией приемам творчества, как некоторые „старожилы“ поныне не хотят ездить по железной дороге. Но многие чувства современного человека требуют и современных способов выражения. Вот почему стихи Садовского кажутся несколько холодноватыми. Зато им нельзя отказать в высоком внутреннем благородстве» (В. Ходасевич. Русская поэзия).

САКУЛИН Павел Николаевич

1(13).9.1868 – 7.9.1930

Литературовед. Один из основателей журнала «Голос минувшего». Публикации в журналах «Вестник Европы», «Голос минувшего», «Вестник воспитания», «Современник», «Курьер», «Век» и др. Исследования «Первобытная поэзия (в связи с вопросом о процессе народно-поэтического творчества)» (М., 1905), «Н. Н. Пирогов как педагог» (М., 1907), «Из истории русского идеализма. Кн. В. Ф. Одоевский. Писатель. Мыслитель» (М., 1913), «В. А. Жуковский» (Пг., 1915) и др.


«Профессор Сакулин словно сошел с иконы суздальского письма. У него длинные прямые волосы, длинная борода и всепрощающие глаза. Свои книги он пишет для великого русского народа, который его не читает. Его лекции, посещаемые преимущественно барышнями из хороших семейств, это не лекции, а служение во храме литературы» (А. Мариенгоф. Мой век, мои друзья и подруги).


«Я очень любил этого мудрого, бесконечно много знающего в русской литературе человека. Он как бы воплощал лучшие университетские традиции. …Организованный им при университете литературный кружок работал интенсивно, отнюдь не замыкаясь только на исторических темах: большое место в нем занимала современная поэзия, затрагивались самые различные проблемы.

…Мне нравились вечерние сборища за чайным столом, которые Сакулин устраивал еженедельно в своей квартире и на которых он с удивительным вниманием объединял молодых ученых и кончающих студентов. За чаем происходили горячие споры, и я, как молодой петушок, лез в споры с „самим“ Переверзевым, тогда уже показавшим качества крупного ученого. Сакулин проявлял терпимость опытного учителя к высказываниям, но направлял их незаметно в нужную сторону. Весь его облик – типично профессорский, с красивой окладистой бородой и длинными волосами, зачастую в длинном сюртуке, внушительный и одновременно легкий и спокойный – очень нам импонировал. Как ученый он в это время искал новый социологический подход к литературе, внося в изучение литературы XIX века, в ее пласты: и творчество мещанских низов, и народную словесность, и т. д. Читал он лекции образно и с великолепным знанием предмета» (П. Марков. Книга воспоминаний).


«По временам мы встречаем бывших военных, для которых служба была больше, чем временным занятием; старых профессоров, всходивших на кафедру тогда, когда с кафедры можно было импонировать, профессоров со звучным голосом, бородой и комплекцией (Сакулин) – и их прекрасные движения кажутся нам занимательными и нарочными» (Л. Гинзбург. Из записей 1928 г.).

САНИН Александр Акимович

наст. фам. Шенберг;1869 – 8.5.1956

Драматический актер и режиссер. Режиссер МХТ (1893–1902, 1917–1919), Александринского (1902–1907), Свободного и Малого театров (1919–1921). После 1921 – за границей.


«Видную роль в Свободном театре играл также А. А. Санин, который пользовался популярностью большого режиссера. Правда, эта популярность распространялась, главным образом, на оперные предприятия, потому что Санин был большим специалистом по части постановки массовых сцен. Так, в его постановке „Сорочинской ярмарки“ в сцене самой ярмарки участвовало не то сто десять, не то сто двадцать человек. Это был молодой хор, разбавленный значительной группой статистов.

Как работал Санин со всей этой массой?

Прежде всего, уже на второй репетиции он точно знал по фамилии каждого участника громадной массовки. На третий или на четвертый день он называл всех по имени и отчеству, а еще через два-три дня появлялись уже уменьшительные имена – Петя, Маня, Катя, Жорж… Это так действовало на молодых людей, что они готовы были сделать все, даже невозможное для себя, чтобы заслужить свое уменьшительное имя от Санина.

Иногда Санин прибегал также к таким трюкам. Вдруг во время репетиции ярмарки он бежит из партера на сцену, хватает кого-то из массы и обнимает его.

– Петя, спасибо тебе, милый, за то художественное наслаждение, которое ты мне сейчас доставил! Ведь ты даже сам не понимаешь, как великолепно ты повернулся в этот момент к Кате! Я очень прошу тебя этот поворот непременно зафиксировать!

Вы можете себе представить, как этот „Петя“ на всех дальнейших репетициях старался воспроизвести то, что вызвало такую похвалу режиссера, и как все его товарищи тоже старались непременно заслужить похвалу! Втайне каждый из них, может быть, думал: „А не остановит ли он сегодня репетицию и не похвалит ли меня?“

…Но у Санина были еще другие весьма любопытные особенности. Так, например, „Сорочинскую ярмарку“ в его постановке я играл в течение сезона пятьдесят раз, и на каждый спектакль Санин приезжал за полтора часа до начала спектакля, надевал поверх своего пиджака халат, шел на сцену, и здесь при нем, под его наблюдением, ставились декорации. Малейшее отступление от монтировки, малейшая небрежность сейчас же им замечались и тут же исправлялись по его настоянию. В этом халате Санин оставался до конца спектакля, так как следил за ним, проделывая все то, что обычно делают в театре помощники режиссера.

Санин великолепно знал натуру актера. Он знал, что если в зрительном зале сидит хоть один человек, выделяющийся для актера из толпы, например, его близкий знакомый или человек, мнением которого он дорожит, то актер будет играть лучше, чем он играл бы перед переполненным, но „анонимным“ залом. Поэтому у Санина в течение всех пятидесяти спектаклей непременно для нас, актеров, в партере кто-то „сидел“: то это был Горький, то Станиславский, то Ермолова, то Леонид Андреев, то Верхарн, то какие-то американские журналисты или „виднейшие европейские критики“. Очень скоро мы поняли, что все это – импровизации или выдумки, но результатов Санин этим все-таки достигал; мы старались играть как можно лучше.

…Присутствие Санина на спектакле за кулисами всегда играло роль сдерживающего начала для участвующих. Он не позволял актерам распускаться. Если он замечал в спектакле грешки какого-нибудь актера, он приходил к нему в уборную и говорил:

– Дорогой мой друг, ты сегодня что-то играл не так, как прошлый раз. В чем дело? Тебе нездоровится или что-нибудь тебе помешало?

Провинившийся актер надолго запоминал этот визит Санина. …Работать с ним было большим наслаждением; работалось легко и очень продуктивно» (Н. Монахов. Повесть о жизни).

САПУНОВ Николай Николаевич

17(29).12.1880 – 14(27).6.1912

Живописец, театральный художник. Ученик К. Коровина. Один из основателей группы «Голубая роза». Участник выставок объединения «Мир искусства». Работы в театре В. Комиссаржевской «Гедда Габлер», «Балаганчик», в «Доме интермедии» «Шарф Коломбины», «Голландка Лиза», в театре К. Незлобина «Возвращение Одиссея», «Принцесса Турандот», «Мещанин во дворянстве». Приятель А. Блока. Утонул в Финском заливе.


«Как месяц, сквозной меланхолик, чуть сонный, склоненный, как сломанный, – бледно немел Сапунов, вид имея такой, что вот-вот опустится в волны плечей и шелков, над которыми встал он» (Андрей Белый. Между двух революций).


«Сапунов вел очень „рассеянную“ жизнь. Много пил и кутил и страдал от этого – по Достоевскому. Нисколько не хочу сказать, что художник следовал литературным образцам в своей жизни. А только то, что жизнь его было бы под силу описать Достоевскому, и, пожалуй, великий романист от этого бы не отказался» (В. Пяст. Воспоминания о Блоке).


«На набережной Васильевского острова, там, где всегда было много всяких кораблей, кажется, у 20-й линии, стоял маленький отель-особняк, не то голландского, не то норвежского стиля; там и жил постоянно Сапунов, занимая квадратную, не очень большую, но светлую комнату, из окна которой виднелись мачты и трубы кораблей. Почти никакой мебели в комнате Сапунова не было; но по стенам и по красному, крашеному полу были развешаны и разбросаны полотнища его произведений.

Вещи, которые писал Сапунов, поражали, прежде всего, замечательными тонами его красок: в них чувствовалось чудесное старое мастерство, словно одухотворенное дыханием утонченной современности. Особенно удавались Сапунову всякие карнавальные изображения из области тех же театральных масок, так пьянивших тогда современников.

Вот уж, поистине, можно сказать о Сапунове, что это был фантаст сверх всякой меры и в искусстве, и в жизни. У этого человека не было часов, отличных между днем и ночью; он знал только одни часы – глубокого, скрытого в себе творческого напряжения, от которого он освобождался только тогда, когда оно пресекалось, причем случалось ли это днем или ночью, – для Сапунова было не важно… Как он жил, что он делал – об этом почти никто ничего не знал, ибо Сапунов на этот счет был очень скрытен – и не из жадности, скупости или вражды к людям, а просто, как мне кажется, в силу владевшей им исключительной стихийности, которую он прятал под очень большой выдержкой и редко перед кем обнаруживал.

Теперь картины Сапунова и все его эскизы к различным театральным постановкам и костюмам являются большой ценностью и редкостью; но и тогда они очень ценились, потому что Сапунову совершенно чужда была способность спекулировать своим мастерством и талантом; он чрезвычайно редко, с большим выбором и капризно, брался за ту или иную работу, и то только тогда, когда его действительно что-либо захватывало и увлекало до конца. Заманить же Сапунова на работу просто ради выгоды было почти невозможно, хотя многие и пытались это делать. В богеме же он был щедр, как никто, разбрасывал свои дары с безумной расточительностью, но и здесь был строг и разборчив и, как никто, обладал изумительным чутьем отличать золото от мишуры.

Все это в целом привлекало к Сапунову, и в памяти многих он до сих пор живет как один из самых увлекательных, настоящих, богато одаренных художников.

…Сапунов, как многие большие художники, особенно кисти, не любил очень много убеждать; несмотря на то что он был сам по себе прекрасный рассказчик, во многих случаях он предпочитал молчание всему. Но в своем молчании Сапунов, надо сказать, знал и видел все. От его пытливого взора ничто не ускользало. Им он словно разоблачал всего человека до конца и умел замечательно отличать фальшивое от настоящего. Подобных взоров, подобной пытливости, разумеется, не все выносят. Ко всему тому, Сапунов всем своим существом вносил немало беспокойства всюду, где бы ни появлялся… Стихия была истинным его призванием, а не одной лишь преемственностью и случайным ее увлечением. Недаром и в его внешности было что-то от стихии, от глубокого востока, что-то суровое, азиатское, татарское; он был коренаст, сравнительно небольшого роста, с лицом слегка скуластым и упрямым, словно высвеченным крепким резцом, как все татарские лица. „Сапун“ – настоящее древнетатарское слово, и оно корнем сидело в нем» (А. Мгебров. Жизнь в театре).


«Он был очень строг в суждениях о людях, особенно о людях, не имеющих непосредственного отношения к искусству, но от которых это последнее материально зависело, т. е. антрепренерам, директорам театров, редакторам художественных журналов, устроителям выставок и тому подобных. Но лишь стоило ему узнать, почувствовать, что при помощи этих людей, которых он только что поносил всячески, он может участвовать в деле с своею работою, он тотчас охотно соглашался, нисколько не поступаясь своими замыслами, но и не меняя своего мнения о данных личностях. Так что нужно только удивляться, как мало у него было столкновений с его, так сказать, заказчиками, которых отнюдь не щадили его насмешливость и презрительность. На работу он был очень жаден и даже ревнив, почти независимо от того, вполне ли она была ему по душе. Он был вполне театральный человек, то есть тип настоящего художника, актера – скорее уличного или площадного, который, с детства практически овладев своим искусством, относится уже безразлично к тому, где его применять: в цирке, в церкви так в церкви, на площади, в маленькой комнате, где угодно.

…Он работал всегда запоем и нерегулярно, проводя день и ночь в мастерской, – другое же время так любил болтаться, что, раз выйдя из дому, он не любил возвращаться раньше следующего дня. Ходить с ним по улицам или бывать где-либо с ним было истинным удовольствием, так как все: и дома, и витрины магазинов, и проходящие люди, – все останавливало на себе его глаз художника и вызывало неистощимые замечания прирожденного юмориста.

Жил Николай Николаевич все это время на далекой линии Васильевского острова в одном и том же доме, переменив только мастерскую. Хотя нельзя сказать, чтобы он получал мало за постановки и за картины, но как-то так странно распоряжался деньгами, что очень часто нуждался и вел жизнь „артистической богемы“, чем, впрочем, не особенно тяготился. Жил он крайне одиноко, прислуживал ему приходящий человек, так что, когда однажды ему случилось заболеть внезапно, он только на третий день едва мог встать, чтобы отворить на звонки пришедших друзей. Я редко видел такой беспорядок, как в мастерской Николая Николаевича, и в Москве, где он жил вместе с Араповым в доме Перцова, обстановка была приблизительно такая же. Несмотря на то что Сапунов покупал разные старинные вещи и даже мебель, они не меняли впечатления запущенности и неуютности, которая, конечно, не располагала хозяина проводить вечера дома, оттого если он не был занят всю ночь в декоративной мастерской или в каком-нибудь из театров, то или уезжал в ресторан, или ложился спать чуть не с восьми часов вечера. Николай Николаевич редко ходил в Петрограде по знакомым домам, и я совсем не знаю, был ли у него какой-нибудь определенный роман или романы. Встречи – да! Но определенного, длительного или хотя кратковременного романа – нет. Это последнее обстоятельство давало ему большую свободу, независимость, но и большее одиночество, и какую-то строгость.

Нужно заметить, что… из суеверия ли или по скрытности характера – не любил делиться своими практическими планами раньше их выполнения. Это доходило даже до мелочей: он никогда не говорил определенно, куда он идет, где пропадает (иногда по нескольку дней), обычные ответы были: „Иду по одному делу“, „Был в одном месте“. Когда же случайно кто-нибудь узнавал об его намерениях, он просил не говорить никому до поры до времени, чтобы „не было толков“. Тут была и несообщительность замкнутого характера, и приметы игрока (каким в душе был Н. Сапунов), и осторожность дельца, боящегося, чтобы другие не напортили ему, не перебили, не перехватили, не наговорили. Я не знаю, играл ли Николай Николаевич в клубах, но я был свидетелем, что целую ночь напролет он мог проводить за азартной игрой с двумя-тремя приятелями, детски волнуясь и ажитируясь.

Назад Дальше