…О чем нам никак не удавалось договориться, это о том, кто же кому обязан деньгами и известностью. Чуковский считал, что он своими лекциями и статьями создает нам рекламу, мы же утверждали, что без нас он протянул бы ноги с голоду, так как футуроедство стало его основной профессией. Это был настоящий порочный круг, и определить, что в замкнувшейся цепи наших отношений является причиной и что следствием, представлялось совершенно невозможным.
Блестящий журналист, Чуковский и в лекции перенес свои фельетонные навыки, постаравшись выхватить из футуризма то, на чем легче всего можно было заострить внимание публики, вызвать „шампанский“ эффект, сорвать аплодисменты. Успех был ему дороже истины, и мы, живые объекты его критических изысканий, сидевшие тут же на эстраде, где он размахивал своими конечностями осьминога, корчились от смеха, когда, мимоходом воздав должное гениальности Хлебникова, Чуковский делал неожиданный выверт и объявлял центральной фигурой русского футуризма… Алексея Крученых» (Б. Лившиц. Полутораглазый стрелец).
«На сцене извивался, закручиваясь вокруг себя самого, как веревка на столбе гигантских шагов, высоченный человек. Он то прядал на публику, весь изламываясь в позвоночнике, подобно червю-землемеру, то выбрасывал в своеобразном ритме одни долгие руки вперед, или вдруг он сжимался и весь делался меньше. Этот памятный человек, талантливый критик и невыраженный поэт, с особым даром прошагивает в людей, факты и вещи, чтобы – мастерски кинув оценку, как дегустатор, тонкий отведчик вина, – уйти ужом. Трагедия его дара была в невозможности того созерцательного оцепенения, необходимого, чтобы зачатое лирически дало свой рост. Как нетерпеливый мальчик, освобождающий раньше срока закутанный зеленью гиацинт, он спешил называть, острить, сверкать и шуметь и спугивал птицу вдохновения, которая к нему, несомненно, прилетала. Потом, с тайной болью и внешней легкостью, он размашисто писал об ней – улетевшей» (О. Форш. Сумасшедший корабль).
«Критик Корней Чуковский был художником. Без этого не понять ни замысла его критических статей, ни причины их воздействия. Он работал над ними, как другие работают над стихами, выстраивал абзацы как строфы, подчиняя движение мысли и образов ритму – скрыто присущему всякой прозе, – проверяя вес, возраст, звук каждого слова, вслушиваясь в то, как звучит оно рядом с другими; и готовил написанное для чтения вслух. Статьи его (в не меньшей степени, чем сказки) рассчитаны на громкое чтение в многолюдном зале, где, слушая, не должен ни на минуту соскучиться, зевнуть, заговорить с соседом ни один человек.
Отсюда разнообразие внутренних жестов, выраженное в разнообразии интонаций, крутизна и неожиданность поворотов – все рассчитано на слушателя, хотя статьи писались для газетных полос и книжных страниц.
„Лекцию дописывал в поезде“, – сообщал он из одной поездки по провинциальным городам.
„Дописывал лекцию“ – то есть нечто, подлежащее громкому чтению.
„Певучесть“, звучность его статей, подчиненность мысли движению ритма чувствовали многие, в особенности поэты. Ольга Дьячкова, поэтесса, слушавшая лекции Корнея Ивановича в студиях „Всемирной литературы“ и „Дома искусств“, написала о них такие стихи (портрет его самого, портрет его лекций-статей и манеры чтения):
„Петь“ можно только то, что подчинено ритму. Справку или протокол – не споешь.
…Я помню, зимою, в Куоккале, когда он погружался в сочинение очередной своей „поэмы“, он убегал из тепло вытопленной своей дачи, от благоустроенного письменного стола, в чью-нибудь чужую, нежилую, пустую, в промерзший дощатый сарай и часами, а то и сутками писал там, без стола, в пальто, в валенках и шапке, сидя на полу, на газете, притулившись к стене. Один, в полной отрешенности от людей. Наверное, именно в эти минуты казалось ему, что он пишет поэму. В руках дощечка с бумагой, опертая на острые колени, и карандаш. Кругом, на полу, раскиданы книги и исписанные листы. Изо рта валит пар.
В те часы и сутки, когда он писал статью или, по его ощущению, поэму, он жаждал одиночества: книга, о которой он пишет; поэма, которую он пишет; свеча, запас бумаги, чернил, карандашей – и чтобы ни единой живой души рядом. Никого поблизости – ни чужих, ни своих. Он требовал полной тишины, и притом защищенной, надежной. Как в броне. Как во сне. Что касается нас, детей, то от нас требовалась одна дружеская услуга: провалиться сквозь землю. На какой срок, неизвестно – во всяком случае, пока он работает» (Л. Чуковская. Памяти детства).
«Критические статьи Корнея Ивановича были первыми статьями о современной литературе, которые я читал, и я обязан их автору неправильными представлениями о жанре критики как об одном из самых интересных. Одна из книг Чуковского называлась „Критические рассказы“. Да, именно так – рассказы, а не статьи, совершенно точно. Помню, как ужаснул меня раздел „Третий сорт“ в одной из его книг. Эпиграф к этому зловещему разделу Корней Иванович взял из рекламного объявления (а может быть, сочинил это объявление?): „Третий сорт нисколько не хуже первого“. Я содрогался, мучительно жалея несчастных писателей, попавших (я не сомневался, что справедливо) в третий сорт. Каково им, бедным! Впрочем, на каком-то из литературных вечеров я вскоре увидел одного из них – очень важный, уверенный в своей гениальности, презирающий „критикана“ Чуковского, он читал свои стихи, и ему аплодировали как первосортному.
Неверное представление о жанре критики как об одном из самых занимательных держалось у меня недолго. Статьи некоторых других критиков вернули меня к печальной действительности. Однако я успел убедиться в том, что ярко талантливая статья может быть художественней и увлекательней даже иного „приключенческого“ романа, а следовательно, нельзя мерить качество жанром.
…Известно, что Корней Иванович производил огромную работу по восстановлению подлинных, не изуродованных цензурой текстов Некрасова. Добытые неутомимыми поисками строки он вписывал со скрупулезнейшей точностью на поля дореволюционного издания, он возрождал их к жизни, и вот – наконец-то все эти драгоценные находки могли пойти в дело! Наконец-то можно было дать людям полного, неурезанного Некрасова!
…Тон, который как-то естественно устанавливался Чуковским в работе с людьми, был дружеским, товарищеским, веселым. Именно веселым. Корней Иванович работал весело, и даже какая-нибудь самая унылая, почти канцелярская работа становилась в общении с Чуковским радостной. Корней Иванович, среди других своих дел, редактировал в ту пору воспоминания А. Я. Панаевой, и, прямо скажу, малоинтересным занятием было, например, выуживать в тексте собственные имена и указывать, кто такие и на каких страницах упоминаются. Но Корней Иванович сопровождал эту работу рассказами, шутками, остроумными характеристиками людей, и эта острая приправа превращала суховатое занятие в удовольствие; фамилии, годы рождения и смерти, нумерация страниц – все получало большой смысл, становилось значительным и важным.
Конечно, Чуковскому был абсолютно чужд даже малейший оттенок начальственного тона, он и работал, и шутил, и сердился, и дразнил на равных, с полным, казалось, забвением разницы в возрасте. Он был столь талантлив, умен и добр, что никак не мог превратиться в грузного, маститого, подавляющего своей известностью и авторитетом человека. Этот знаменитый писатель всегда оставался легким, живым, подвижным, увлекающимся. Он долгие годы жил и работал в нашей северной столице, но южное солнце жарко пылало в нем. Что-то в нем было от озорного подростка и при седине в волосах» (М. Слонимский. Воспоминания).
ЧУЛКОВ Георгий Иванович
20.1(1.2).1879 – 1.1.1939Поэт, прозаик, драматург, мемуарист. Редактор-издатель альманаха «Факелы» (1907–1908). Публикации в журналах «Перевал», «Новый путь», «Золотое руно», «Оры», «Аполлон», «Вестник Европы», «Русская мысль», в альманахе «Шиповник». Стихотворные сборники «Весною на Север» (СПб., 1908), «Стихотворения» (М., 1922). Книги и сборники «Кремнистый путь» (М., 1904), «О мистическом анархизме» (СПб., 1906; вступ. ст. Вяч. Иванова), «Анархические идеи в драмах Ибсена» (СПб., 1907), «Покрывало Изиды» (СПб., 1909). Романы «Сатана» (М., 1915), «Сережа Нестеров» (М., 1916), «Метель» (М., 1916). Сборники рассказов и повестей «Люди в тумане» (М., 1916), «Осенние туманы» (М., 1916), «Посрамленные бесы» (М., 1921), «Вечерние зори» (М., 1924). Книга воспоминаний «Годы странствий» (М., 1930).
«Воспоминание о нем осталось очень милое. Красивый, приятный, талантливый человек. Но главное, что характеризовало его, это непогасимый восторг перед каким-нибудь талантом. Он не помня себя погружался в этот восторг, только им и бредил, только им и жил» (Тэффи. Моя летопись).
«[На „башне“ у Вяч. Иванова] „кроме стихов часто читались доклады на одну из животрепещущих символических тем, и тогда возникали нередко весьма горячие прения. Больше всего горячился Чулков – после Бориса Пронина (зачинателя „Бродячей собаки“ и „Привала комедиантов“) и Н. Н. Евреинова – самый неистовый энтузиаст, каких я знал. По внешности он тогда походил на молодого апостола или Предтечу с бородой и большой шевелюрой, что было весьма в стиле его несколько театрального пафоса. Ни один доклад не проходил без его участия в прениях – тут он бывал порой блестящим или оппонентом, или апологетом. Помню, как он неистовствовал, вещая на тему „Демоны и художники“! Чулков носился тогда с идеей „мистического анархизма“, системы, кажется, и для него самого довольно туманной, но в самом названии содержалось уже нечто многообещающее, магическое и заинтриговывающее» (М. Добужинский. Встречи с писателями и поэтами).
«Георгий Иванович Чулков очень нравился; он бросался на все точки зрения; и – через них перемахивал; но от этих спортивных занятий прихрамывал он то на правую, то на левую ногу.
…Он всегда оголтелый: и это – от всех преодоленных позиций; недоумение в его широко открытых глазах; рот – полуоткрыт: через что перемахивать, когда все уже вымахано? Махать в бездну? В такие минуты истинно Зевесова, многохохлатая голова со взбитыми в щеки кольцами густой бороды… Георгий Иваныч страдает настойчивым зудом: поспеть первым куда бы то ни было; был в ссылке с Дзержинским, партийцев своих обогнав, он бросается перегонять декадентов, и в этих усилиях он припирается к религиозным философам; его застаю уже на другом перегоне, когда, перегнав Мережковских и сбив с ног Булгакова, на которого он налетел, локтем трахнув под бок Анну Шмидт на бегу, догонял он Иванова, Вячеслава, чтоб вместе с ним броситься к Блоку: его обгонять – в манифесте от имени мистических анархистов; он им известил – Мейерхольда, Иванова, Блока, что, собственно, есть Мейерхольд, Блок, Иванов.
…Бывало, он выставит перед собой свою руку, встопыривши пальцы; и это подобие лапы орлиной качает он в воздухе, целясь глазами в ладонь и ее наполняя, как чашу, своими словами; но вдруг, от нее оторвавшись глазами, хватается за покрытый холодной испариной лоб, удивляясь тому, что из слов его вытекло вовсе не то, что втекло: втек – схематизм Мережковского; вытекло же – козлиное игрище; с Вячеславом Ивановым; носом пыхтит, оговаривается; и, не зная, как справиться со всеми точками зрения, их изживает „стоустым“ он воплем, в изнеможении бросаясь на стул; отирает испарину и опрокидывает стакан вина себе в рот: содержание же слов остается-таки под углом в 90° к себе самому; „следовательно“ не вытекает из „так как“; „так как“ он следовал в ссылку, то – прав Иванов и Блок!
Встает мне с Зевесовой головою, закинутою в анархию, с рукою, брошенной в мистику, с корпусом, обращенным к левейшим заскокам левейших течений в искусстве; и – все же: меня тянет к нему; он весь – подлинный, искренний, истинно Прометеев пыл (а не „пыль“)» (Андрей Белый. Между двух революций).
Георгий Чулков
«Уже тогда он, молодой человек болезненного вида, с порывистыми движениями, придавал особую какую-то значительность всему, что с ним случалось: сначала своей студенческой ссылке, потом действиям в Петербурге, своим настроениям то „протеста“ (вообще), то безнадежности. В моих „домашних“ пародиях он всегда изображался „рвя на себе волосы“. Со всем тем он отнюдь не был лишен симпатичности, так как в нем чувствовалась глубокая искренность. Он обладал редкостным – и счастливым! – даром, который можно назвать даром „самомечтания“.
Если, по общим отзывам, способности Чулкова, литературные и умственные, были весьма средние, при отсутствии к тому же самостоятельности, – сам он никогда этого не подозревал. С подкупающей искренностью говорит он, – в книге „Годы странствий“, – о себе, каким действительно себя видит, мечтая: сначала пылким революционером, потом известным писателем, критиком, драматургом, руководителем журналов, идейным новатором („мистический анархизм“), интимным другом „знаменитых“ современников. Даже передавая неверные факты, – он не лжет: он верит, что так было. „Это не исповедь автора“, говорится в предисловии; автор хочет лишь показать „эпоху“ и ее людей. Но эпоха и люди, если показаны, то со стороны отношений их к самому автору – только.
Повторяю и подчеркиваю: дар „самомечтания“ – большой дар, потому что это дар счастья. Настоящего, может быть, единственного здесь, счастья» (З. Гиппиус. О счастливости).
ЧУПРОВ Александр Иванович
6(18).2.1842 – 24.2(8.3).1908Экономист, публицист, общественный деятель. В 1878–1899 – профессор политической экономии и статистики Московского университета. Один из основоположников русской статистики, автор многочисленных работ по политэкономии, аграрному вопросу и железнодорожному хозяйству. Организовал общество распространения технических знаний (1869), статистическое отделение при Московском юридическом обществе (1882). Редактор либерально-народнического сборника «Влияние урожаев и хлебных цен на некоторые стороны русского народного хозяйства» (1897). Ведущий сотрудник газеты «Русские ведомости».
«В 80-х и 90-х годах в личности Чупрова нашел себе блестящее воплощение особенный, своеобразный, чисто московский тип „мирского“ коновода во всех общественных делах. Употребляя старинный термин наших предков, можно с полным основанием сказать, что Чупров был поистине „излюбленным человеком“ всей Москвы. Никто его на этот пост не выбирал формальным голосованием (в Московской Руси излюбить значило выбрать на общественную должность), но он был непререкаемо и бесповоротно признан за такового общественным мнением Москвы, нигде не оформленным, но тем не менее совершенно твердо закрепленным в общественном сознании.
…И эта популярность была как нельзя более заслужена Александром Ивановичем Чупровым. Это был человек блестящей даровитости. Его тонкий и гибкий ум представлял собою великолепнейший инструмент для глубокого исследования сложных научно-теоретических вопросов. И было великим наслаждением слушать его рассуждения, когда он выступал оппонентом на магистерских и докторских диспутах по экономическим наукам. Он рассуждал превосходно, и с прозрачною ясностью выступали тогда перед слушателями тончайшие моменты обсуждаемой проблемы. И приходилось тогда со вздохом говорить самому себе: „Какой крупнейший ученый погибает в этом человеке!“ А погибал в нем крупнейший ученый потому, что у него совсем не оставалось времени для погружения в кабинетную исследовательскую работу. Раз навсегда он, можно сказать, отдал себя на растерзание московскому обществу в качестве непременного участника всех просветительных начинаний и предприятий. Представить себе такое предприятие без того, чтобы в числе его деятельнейших направителей не стоял Чупров, не было никакой возможности. Я назвал бы Чупрова добровольным „братом милосердия“ при всех московских общественных организациях. Ибо присутствие Чупрова в этих организациях было неоценимо не только потому, что он своими указаниями, проистекавшими из глубокого и многостороннего опыта, мог в высшей степени содействовать правильной постановке дела, но еще более и потому, что он своим моральным авторитетом и редкими качествами сердца умел сплачивать людей вокруг общего дела, устраняя или парализуя всю ту ложную игру самолюбий, которая так часто разлагает и губит полезные начинания. Подобно тому как солнечный луч уничтожает тлетворные бациллы и микробы, так мягкая и ласковая улыбка Чупрова, в которой просвечивало его душевное благородство, не раз сдерживала борьбу низких страстей, грозившую расстроить то или иное общественное дело. А вместе с тем участие Чупрова немедленно сообщало всякому начинанию особый блеск, ибо он был замечательным оратором и никто лучше его не мог бы популяризировать в широких общественных кругах идею того дела, за которое он брался. …Много времени отдавал он участию в „Русских ведомостях“, где большинство передовых статей по экономическим вопросам принадлежало его перу, а время, свободное от университетского преподавания, уходило у него на участие в бесчисленных общественных организациях. Зато крепка была та нравственная связь, которая соединяла Чупрова с московским обществом. Были еще и другие нити, протягивавшиеся между ним и многими и многими москвичами. Чупров обладал редкой личной добротой. Всякий – знакомый и незнакомый, мог смело прийти к нему за советом или содействием, зная наперед, что не встретит отказа. И шли к нему непрерывным потоком люди всякого возраста и всякого социального положения со своими нуждами и печалями, кто за помощью, кто за советом в каком-нибудь трудном вопросе личной жизни.