Шенгели вообще удаются всякие, так сказать, морские береговые размышления – это потому, что их питают у него воспоминания юности. Он жил в Керчи. Говорил мне, что по происхождению он цыган. Очень талантливый человек.
Это не слишком хороший отрывок (дань Северянину, которому нельзя подражать), да я еще и наврал что-то. У него прелестные морские стихотворения – о каком-то капитанском домике в Керчи и т. п. Чистые, точно поставленные слова, великолепные эпитеты и, главное, поэзия. Поэзия! Есть у него свои странности, за которые держится. Например, поклонение Брюсову. Впрочем, это его дело.
Я помню, Георгий Аркадьевич, как вы стояли в углу сцены, над рампой, в Одессе, в Сибиряковском театре – в черном сюртуке, с черными кудрями, страстный, но не громкий, как показалось мне, небольшой, о, чудесная фигурка, Георгий Аркадьевич! – да-да, странно, непохоже на других красивый, вот именно черный, с медовым тяжелым блеском глаз – и читали стихи. Помню только строчку:
Нет, наверно, не так! Что это значит – в глуши исповедален?
Это было в Одессе, в ясный весенний вечер, когда мне было восемнадцать лет, когда выступал Северянин – само стихотворение, сама строфа» (Ю. Олеша. Ни дня без строчки).
ШЕНРОК Сергей Владимирович
1893–1918Студент-филолог, участник ритмического кружка при «Мусагете». Сын историка литературы В. Шенрока.
«Молодой человек в студенческой тужурке, светлый блондин небольшого роста, мерно ходил по маленькой комнатке, размахивая двумя неочиненными карандашами в каждой руке. Когда я взял у него один из этих карандашей, то с удивлением обнаружил, что этот карандаш, вечно качавшийся у него между большим и указательным пальцем правой руки, очень сильно стерся (чуть не до самого графита) в том месте, где к нему прикасались пальцы. Круглая выемочка шла по всему карандашу. „Давно ли покачиваете вы сие?“ – спросил я, искренне недоумевая над этим, казавшимся все-таки артистическим, чудачеством. Юноша вздохнул: „Ужжжасс-ссное дерево, – сказал он, как-то странно вдыхая воздух в себя, – всего лишь месяца четыре, не большш-шше“. И улыбнулся. Это был один из юных любителей литературной философии, страстный и невозможный спорщик, Шенрок. Человек непобедимой мягкости, необыкновенного внутреннего очарования и тысячи маленьких, домашних, кругленьких, словно двухнедельный котенок, странностей и чудачеств. Он часами, неутомимо, доводя слушателей до полного отчаяния, мог спорить о роли спондеев в русском стихе, сыпя без конца цитаты – цитаты – цитаты – и опять цитаты – изо всех всем известных, малоизвестных и никому не известных русских поэтов, стихотворцев и просто рифмачей. „Но ведь это немыслимо, чтобы вы сами не писали?“ – приставал я к нему. „И я, – говорил он, со свистом всасывая воздух, – я пишу лишь классическую прозз-ззу. Это страшш-шшно строго. Когэн и все прочие (разумеется, он был без ума от неокантианцев) – настоящие ккккотятт-та перед моей бррнзово-статуарной прозой. Вам хочется ознакомиться? В следующий раз не премину принести“. И на следующий раз он принес мне аккуратно завернутую в газету тетрадку с заглавием: „Сергей Шенрок – Философические озарения – Сочинено в самом чистом и бело-линеарном стиле, каковой только и подобает великой матери сущего, философии. – Издано в единственном экземпляре для моего единственного читателя“. Я раскрыл тетрадку, – действительно, это было нечто в высшей степени „бело-линеарное“: кроме белой бумаги и прямых линеек тетрадки, там ничего не было.
Этот замечательно одаренный человек умер очень молодым. Странно, что он в те далекие годы говорил, что столица в Петербурге – историческое недоразумение, столица, конечно, будет в Москве. Москва город неудобный, но его весь перепланируют – будет большая улица, очень широкая, от Театральной площади до самых Воробьевых гор – вот вам и центральный проспект. Переспорить его не удавалось никому. Он улыбался, когда ему говорили, что это – фантастика. И говорил, свистя и пощипывая: „Просс-сто здравый смысс-ссл. Совершенно ясс-ссно. Философ вовсе не обязан быть дураком. Аффоризз-зм Шопенгауэра. Ну, это, конечно, не философ. Однако в отдельных случаях…“ – и он снова заходил по комнате, а карандаши завертелись в своей вечной пляске в его пальцах» (С. Бобров. Мальчик).
ШЕНШИН Александр Алексеевич
6(18).11.1890 – 18.2.1944Композитор, педагог.
«Каждый раз, когда я вспоминаю о Шеншине, я испытываю горькое чувство. О нем мало вспоминают, если и вспоминают вообще. Человек редкого ума и безупречного вкуса, он пользовался немалым авторитетом в тогдашних музыкальных кругах. Помню, как я иногда заставал у него молоденького, недавно прибывшего в Москву Шебалина, который консультировался у Александра Алексеевича по вопросам оркестровки. Иной раз я заставал у него Н. П. Рождественскую или еще кого-либо из ведущих певиц Москвы, – с ними он занимался вокалом. Он много думал, много понимал, любил передавать другим чистое золото своего ума. Он был предельно честен, искренен, целен. Внешне он резко отличался от типичного для того времени стиля людей искусства. Он скорее походил на человека глазуновского поколения, обстановка его квартиры была лишена принятой тогда эстетической нарочитости, так же как и его внешность. Круглолицый, сероглазый, с небольшими усиками, всегда в очках, он любил придавать своей речи народно-русский привкус.
Трагической стороной его жизни, ее настоящим содержанием и драмой было его композиторство. Он писал немного, но с полной отдачей и на высоком уровне понимания своего искусства. Но единственный пример, характерный для тех поколений: собственные требования к себе и своему искусству были слишком велики. Культура перерастала возможности таланта. Сочинения Шеншина были всегда на уровне новаторского искусства, отличались продуманностью и формальным совершенством, но он сам чувствовал эту связанность крыльев, неполное дыхание, замкнутость художественного отшельника без всякой склонности к аскетизму. Уже в конце своей недолгой жизни Александр Алексеевич однажды сказал со всей трезвостью здорового критического самосознания: „Шостакович уже написал все мои сочинения“. Для меня Александр Алексеевич был, несмотря на небольшую разницу в возрасте, чуть ли не непререкаемым авторитетом. Вероятно, я сам виноват в том, что в последние годы его жизни наши отношения как-то разладились. Я тогда посулил ему написать либретто и рассказал план, но, быстро разочаровавшись в своем замысле, прекратил работу над ним. Шеншин успел „загореться“ будущей оперой, и мой отказ от ее продолжения, по-видимому, стал причиной его охлаждения. Может быть, и еще были причины.
…Сочинение хоровых партий, занимающих заметное место в „Трахинянках“, было поручено именно Шеншину, в сознании, что после кончины Танеева вряд ли кто другой мог бы с полным правом взяться за этот труд. А. А. в неожиданно быстрые сроки сочинил хоровые партии трагедии, причем я думаю не ошибиться, утверждая, что эти хоры едва ли не лучшее из того, что создал этот не смогший развернуться талант. Минуты, когда А. А. уже разучивал с увлеченными артистками хоровые партии, остались лучшими воспоминаниями из всей работы над Софоклом в театре. Впоследствии, когда наша затея не понадобилась театру, А. А. воспользовался темами и даже разработками отдельных эпизодов из этих хоровых партий в балетной сюите, которая была впоследствии поставлена Касьяном Голейзовским на сцене Большого театра» (С. Шервинский. От знакомства к родству).
ШЕРВАШИДЗЕ (Чачба) Александр Константинович
князь;12(24).12.1867 – 17.8.1968Художник театра, график, живописец и критик. Оформлял спектакли, выполнял театральные эскизы, портреты артистов, художников, литераторов. Участвовал в выставках «Мир искусства», в «Салоне» В. Издебского. С 1920 – за границей. Секундант М. Волошина в дуэли с Н. Гумилевым.
«Его род принадлежал к самой достоверной и древней кавказской аристократии, а предки его были, как говорят, даже царями Абхазии, но Александр Константинович хоть и был очень породист с виду, однако, обладая весьма скудными средствами, вел жизнь более чем скромную. Он был женат на особе прекрасных душевных качеств, умной и образованной, но с виду напоминавшей простую деревенскую бабу. Как это так случилось, что такой изящный и пленительный человек связал свою судьбу с такой удивительно к нему не подходившей особой, никак нельзя было объяснить, но вряд ли тут подействовало минутное увлечение страсти и еще менее материальный расчет – нечто окончательно чуждое Александру Константиновичу. И он, и она были настоящими бедняками. Относился он, во всяком случае, к Екатерине Васильевне если и без каких-либо проявлений нежности, то все же с изысканной вежливостью. …Это был вообще великий чудак. Его доброта легко переходила в „преступную“ слабость, в то же время он был нелепо вспыльчив, крайне непоследователен в своих поступках и… классически ленив. Из всех моих знакомых художников он был, несмотря на подлинную даровитость, наименее продуктивен, и лишь впоследствии, женившись после развода с первой женой на Н. И. Бутковской и войдя в тесный контакт с театральным миром, он в качестве искусного декоратора более наглядно проявил свои способности. Театр со своей вечной срочностью хоть кого перевоспитает.
По существу же Шервашидзе оставался и впоследствии таким же чарующе-туманным, такой же „складной душой“, охотно подчиняющейся и мнению, и воле других и не боровшейся со своей трудноодолимой склонностью к far niente [итал. ничегонеделанию. – Сост.]. Это не мешало ему быть всегда опрятно одетым, отличаться большой воздержанностью в пище и в питье» (А. Бенуа. Мои воспоминания).
ШЕРШЕНЕВИЧ Вадим Габриэлевич
25.1(6.2).1893 – 18.5.1942Поэт, один из главных теоретиков имажинизма, переводчик, мемуарист. Член объединения «Гилея». Лидер московской группы футуристов «Мезонин поэзии». Член «Ордена имажинистов». Стихотворные сборники «Весенние проталинки» (М., 1911), «Романтическая пудра» (СПб., 1913), «Экстравагантные флаконы» (СПб., 1913), «Carmina. Лирика. 1911–1912» (М., 1913), «Автомобильная поступь. Лирика. 1913–1915» (М., 1916), «Быстрь. Монологическая драма» (М., 1916), «Вечный жид. Трагедия великолепного отчаяния» (М., 1916), «Крематорий» (М., 1918), «Лошадь как лошадь. Третья книга лирики» (М., 1920), «Одна сплошная нелепость» (М., 1922), «Кооперативы веселья. Поэмы» (М., 1921), «Шиш» (М.; Пг., 1924; совм. с Г. Шмерельсоном), «Итак итог» (М., 1926). Книги «Футуризм без маски» (СПб., 1913), «Зеленая улица» (М., 1916) и др. Книга воспоминаний «Великолепный очевидец».
«Вот вождь имажинистов – наглоликий, лопоухий и щегольски вылощенный Вадим Шершеневич, специалист по зычному прорезыванию своим громадным, резко-металлическим голосом несущегося к эстраде шума и свиста своих оппонентов» (Ф. Степун. Бывшее и несбывшееся).
«Вышел и заговорил. Любит не слово, а фразу. Его образы цепки, как и его остроты. Говорит, говорит – и ищет лукавым взглядом свежей мысли и новой остроты. Оглушительный смех.
Упрямое лицо и уши как две ручки от вазы. Наскоро завязанный галстук. Уверенные движения рук. Засыпет тяжелыми пятаками слов» (Б. Глубоковский. Маски имажинизма).
«Вадим лицом и фигурой напоминал боксера, даже уши были слегка приплюснуты. Он, действительно, хорошо боксировал, и мне приходилось видеть, как раза два он это доказывал на деле, заступаясь за Сергея [Есенина. – Сост.] после его выступления с „Сорокоустом“ (в первой озорной редакции). Вообще же между Есениным и Шершеневичем была дружба, основанная на взаимном уважении, хотя в поэзии они стояли на противоположных полюсах» (М. Ройзман. Все, что помню о Есенине).
«…Захваченный общим настроением, ярким светом десятков свечей и громадностью зала В. Г. громко и страстно, с увлечением декламировал отрывки из своих произведений. Голос его громко и отчетливо раздавался по зале, и сам он, крупный, сильный, дерзкий, красивый, породистый, кипучий, производил незабываемое впечатление этой своей силой. Есть что-то в Шершеневиче, во всем складе характера, голоса, таланта, американской, скажу, гениальности и нерусской оборотливости, что влечет к нему эти толпы серых, глупых обывателей, что заставляет их жать ему руки, благодарить за вечер, а ему, в свою очередь, с удивительной пылкостью произносить горячие филиппики, электризующие это безголовое стадо и несомненно дающие право поэту на бессмертие» (Т. Мачтет. Из дневника. 1920).
«Вадим Шершеневич владел словесной рапирой, как никто в Москве. Он запросто – сегодня в Колонном зале, завтра в Политехническом, послезавтра в „Стойле Пегаса“ – нагромождал вокруг себя полутрупы врагов нашей святой и неистовой веры в божественную метафору, которую мы называли образом» (А. Мариенгоф. Мой век, мои друзья и подруги).
«Вождь „Мезонина поэзии“ любил разыгрывать из себя футуристского Брюсова. Сам еще достаточно молодой, он совмещал в своем облике денди и эрудита. Он приглашал в определенные часы в свой, обставленный по-профессорски, кабинет. Скрестив руки, покачивая длинным лицом, он читал отпечатанные на машинке строки. Правильный пробор, искусственный цветок в петлице, вождь чувствовал себя все время словно перед зеркалом. Жестоко подражавший Маяковскому, он боялся его и ненавидел. Всячески старался себя противопоставить Маяковскому, щеголяя своим знанием французских поэтов и Маринетти. Хронологии он придерживался особой: это было тогда, когда я написал „луна, как ссадина на коже мулатки“. От собеседника требовалось почтение и должное удивление перед остроумием мэтра» (С. Спасский. Маяковский и его спутники).
ШЕСТОВ Лев Исаакович
наст. имя и фам. Иегуда Лейб Шварцман;31.1(12.2).1866 – 20.11.1938Философ. Сочинения «Добро и зло в учении гр. Толстого и Фр. Ницше» (СПб., 1900), «Достоевский и Ницше» (СПб., 1903), «Апофеоз беспочвенности» (СПб., 1905), «Начала и концы» (СПб., 1908), «Великие кануны» (СПб., 1910), «Что такое русский большевизм?» (Берлин, 1920), «На весах Иова: Странствования по душам» (Париж, 1929) и др. Собрание сочинений (т. 1–6, СПб., 1911). С 1922 – за границей.
«Лев Шестов, о нем еще с Петербурга, когда он начал печататься в Дягилевском „Мире Искусства“, пущен был слух как о забулдыге – горьком пьянице. А на самом-то деле, – поднеси рюмку, хлопнет и сейчас же песни петь! – трезвейший человек, но во всех делах – оттого и молва пошла – как выпивши.
Розанов В. В., тоже от „странников“, возводя Шестова в „ум беспросветный“, что означало верх славословия, до того уверился в пороке его винном, всякий раз, как ждать в гости Шестова, вином запасался и всякий раз, угощая, не упускал случая попенять, что зашибает.
А настоящие люди – ума юридического – отдавая Шестову должное как книжнику и философу, в одном корили, что водится, деликатно выражаясь, со всякой сволочью, куда первыми входили мы с Лундбергом, и все приписывалось запойному часу и по пьяному делу…» (А. Ремизов. Встречи. Петербургский буерак).
«Он пришел – как из опаленной Иудейской земли – темный загар, рыже-коричневая борода и такие же кучерявящиеся над низким лбом волосы. Добрые и прекрасные глаза. Веки чуть приспущены, точно отгораживая от всего зримого. Позднее в своих бесчисленных разговорах с Шестовым я заметила, что для него не существует искусства, воспринимаемого глазом: ни разу он не упомянул ни об одной картине. Доходчива до него только музыка да слово.
…Поразил меня его голос, хрипловатый, приглушенный, весь на одной ноте. Сразу пришло на ум сравнение: так скрежещет морской песок, когда волна прихлынет и отхлынет опять и тянет его по широкому взморью за собой, в глубину. Пленил этот его затягивающий в свою глубину голос. Тут же в наше первое свиданье он рассказал мне, что в юности со страстью пел, готовился на сцену и сорвал, потерял голос.
…В его отношении к близким ему людям ни тени позы или литературного учительства (в те годы это в диковинку), просто доброта и деловитая заботливость. Одного он выручил из тюрьмы и отправлял учиться… другому – беспомощному писателю – сам тогда еще не известный никому, добывал издателя, помогал деньгами, разбирал семейные драмы. Все это без малейшей чувствительности. И сам он такой деловой, крепкими ногами стоящий на земле. Притронешься к его рукаву – добротность ткани напомнит о его бытовых корнях в киевском мануфактурном деле. Когда садится к столу, широким, хозяйским жестом придвинет к себе хлеб, масло, сыр… Сидит так сидит. …Во всем его облике – простота и в то же время монументальность. Не раз при взгляде на него мне думалось о Микеланджело, то ли о резце его, то ли о самом одиноком флорентийце. …Да, трезв он, но эта трезвость и эти его приятели в разных лагерях – не от глубокого ли равнодушия ко всему, что не сокровенная его тема?» (Е. Герцык. Воспоминания).
«Изящество и сила слова как-то своеобразно сочетаются у Шестова со строгостью и чистотой словесной формы, – и отсюда неотразимое впечатление подлинности и правдивости. Может быть, эти именно свойства писаний Шестова содействовали тому, что литературные круги ценили… Шестова гораздо выше, чем круги философские. Между тем основной пафос в творчестве Шестова есть именно пафос философский: через все его произведения проходит внутренняя страстность в искании истины, если угодно, философская „придирчивость“ и суровое обличение всяких отклонений от подлинной реальности.
…Шестов с ранних лет впитал в себя различные движения европейской культуры, и эти движения срастались очень глубоко с его внутренними исканиями, и именно потому критика культуры превращалась у Шестова в борьбу с самим собой» (В. Зеньковский. История русской философии).
«Он был немного странный, горячий, как арабский конь, и очень полемичный. …Всегда, на все лады, опять и опять, говорил… о том, что называется благодатью: незаслуженном даре снисходящего Высшего Милосердия. Поэтому Шестов так любит пророка Исайю и ап. Павла, и Достоевского, и датчанина Киркегора, и Паскаля, и все время ссылается на них. Он не любит и не понимает Сократа. Зачастую Шестов несправедлив в своих оценках. Но как часто он прав и как остроумен!» (Н. Арсеньев. Дары и встречи жизненного пути).