Глядя на солнце - Барнс Джулиан Патрик 11 стр.


На два вопроса гид ответить не сумел. Когда Джин спросила, сколько он зарабатывает, он словно бы — хотя говорил по-английски прекрасно — ее не понял. Она повторила вопрос подробнее, сознавая, что, возможно, совершает faux pas.[7] В конце концов он ответил:

— Вы хотите поменять деньги?

Да, ответила она вежливо, именно это она и пыталась спросить; может быть, она сможет поменять деньги в отеле сегодня вечером? Может быть, лучше будет сделать это завтра, ответил он. Ну конечно.

Второй ее вопрос представлялся ей менее неуместным.

— Вы хотите поехать в Шанхай?

Выражение его лица не изменилось, однако он не ответил. Может быть, она неверно произнесла название города?

— Вы хотите поехать в Шанхай? В Шанхай, большой порт?

Вновь приступ временной глухоты. Она опять повторила вопрос, он только улыбнулся, посмотрел вокруг и не ответил. Позднее, обдумывая это, Джин поняла, что была не бестактной, как когда спросила его о заработке, а просто невнимательной. Ведь ответ она получила раньше. У него же только отдельные свободные дни; он женат и уже использовал свой единственный в жизни двухнедельный отпуск; а за один день нельзя побывать в Шанхае и вернуться. И то, что она вставила в вопрос слово «хотите», обессмыслило его. Она задавала не настоящий вопрос.

В Наньцзине, где было влажно и жарко, Джин испытала собственный приступ глухоты — у нее начался сильный насморк, и одно ухо перестало слышать. Они остановились в отеле, построенном австралийской компанией — на постельном покрывале бушевал узор из эвкалиптовых листьев, а по занавескам карабкались коалы, от чего ей стало еще жарче. Придремывая в темноте, Джин как будто услышала ноющий писк заинтересованного комара. Она задумалась над тем, почему комары продолжают кусать людей, достигших определенного возраста, а не охотятся за юной плотью, как мужчины. Она натянула одеяло на голову. Вскоре ей стало уж совсем жарко. Но едва она позволила себе подышать, как комар заныл снова. В раздражении Джин несколько раз поиграла в эти полусонные прятки, а потом сообразила, что происходит: сопение в ее ноздрях, просачиваясь в отказавшее ухо, начинало звучать, как пискливое комариное нытье. Она окончательно проснулась, убедилась, что в комнате царит полная тишина, и засмеялась этому отголоску из далекого прошлого. Совсем как Проссер Солнце-Всходит, когда он стрелял из своих пулеметов и кружил в небе, увертываясь от несуществующей атаки. Она тоже сама создала себе свой источник страха, и она тоже на самом деле была совсем одна.


Аэропланы — из уважения к Проссеру она продолжала называть их аэропланами еще долго после того, как на смену этому слову пришло более простое «самолет» — никогда не пугали Джин. Ей не требовалось забивать уши музыкой из наушников, заказывать пузатенькие бутылочки со спиртным или каблуком нащупывать под сиденьем спасательный жилет. Как-то раз над Средиземным морем она ухнула вниз на несколько тысяч футов; как-то раз ее аэроплан возвратился назад в Мадрид и два часа кружил, сжигая топливо; а один раз, приземляясь в Гонконге со стороны моря, они запрыгали по посадочной полосе, точно плоский камушек по пруду — будто они и правда сели на воду. Но Джин всякий раз просто замыкалась в мыслях.

Грегори — усидчивый, меланхоличный, методичный Грегори — тревожился вместо нее. Провожая Джин в аэропорт, он вдыхал запах керосина и воображал обгорелые тела; он прислушивался к звукам двигателя при взлете и слышал только чистый голос истерики. В былые дни боялись ада, а не смерти, и художники иллюстрировали и уточняли эти страхи в панорамах страданий и боли. Теперь ада не было, о страхе знали, что он конечен, и дело взяли в свои руки инженеры. Не было никакого сознательного плана, но, совершенствуя аэроплан и прилагая все усилия к тому, чтобы успокоить тех, кто летел в нем, они, казалось Грегори, создали сверхадские условия для смерти.

Неосведомленность — вот первый аспект современной инженерной формы смерти. Известно, что при возникновении каких бы то ни было неполадок в аэроплане пассажирам говорят не больше того, что им следует знать. Если отвалится крыло, спокойный голос летчика-шотландца скажет вам, что автомат с фруктовым напитком сломался и в этом причина, почему он решил войти в штопор и потерять высоту, не предупредив свой груз, чтобы они пристегнули ремни. Вам будут лгать даже в момент смерти.

Неосведомленность, но, кроме того, уверенность в неизбежном. Падая с высоты тридцати тысяч футов на землю или в воду (хотя вода при падении с такой высоты будет равнозначна бетону), вы знаете, что при ударе о землю вы умрете, собственно говоря, умрете несколько сотен раз. Еще до ядерной бомбы аэроплан ввел понятие многократного уничтожения — при ударе о землю отдача вашего ремня безопасности вызовет фатальный инфаркт; затем огонь заново сожжет вас до смерти; затем взрыв разбросает вас по какому-нибудь пустынному склону; а затем, пока спасательные команды будут методично разыскивать вас под насмешливым небом, миллионы сожженных, взорванных, инфарктных ваших частиц снова умрут от переохлаждения. Это нормально, это неизбежно. Уверенность в неизбежном должна бы исключить неосведомленность. Но нет. Собственно говоря, аэроплан создал обратную связь, установившуюся между этими двумя понятиями. При традиционной смерти врач у вашего одра может сказать вам, в чем дело, но крайне редко предскажет финальный исход: даже самому скептичному костоправу доводилось видеть чудесные выздоровления. Таким образом вы уверены в причине, но не осведомлены об исходе. А теперь вы не осведомлены о причине, но уверены в исходе. Грегори не усматривал в этом особого прогресса.

Далее, замкнутость пространства. Разве мы все не испытываем клаустрофобического страха перед гробом? Аэроплан учел и многократно увеличил этот страх. Грегори подумал о пилотах Первой мировой войны, о ветре, свистящем в растяжках по их сторонам; о пилотах Второй мировой войны, проделывающих победную «бочку», двойной переворот, обнимая во время него и небо, и землю. Эти летчики в полете соприкасались с природой; и когда фанерный биплан разваливался от внезапно усилившегося давления, когда «Харрикейн», извергая черный дым собственного некролога, с погребальным стенанием врезался в пшеничное поле, все-таки оставался шанс — только шанс, — что в этих финалах была своя гармония: летчик покинул землю, а теперь она призвала его. Но в пассажирском самолете с жалкими иллюминаторами? Как возможно ощутить нежное утешение цикла природы, когда вы сидите, сняв обувь, не имея возможности выглянуть наружу, пока ваш испуганный взгляд повсюду натыкается на мутную пестроту зачехленных сидений? Такая обстановка просто исключает гармонию.

Сама обстановка включала четвертый момент — общество. Как нам больше всего хотелось бы умереть? Вопрос непростой, но Грегори усматривал различные возможности: в окружении семьи, со священником или без — традиционная картина, смерть как своего рода высшая христианская трапеза. Или в окружении заботливого, спокойного, внимательного больничного персонала, суррогата семьи, умеющего облегчать боль и не угрожающего тягостными сценами. В-третьих, пожалуй, если семьи нет, а больницы вы не заслужили, то, наверное, вы предпочтете умереть дома в любимом кресле в обществе собаки или кошки, или огня в камине, или альбома с фотографиями, или крепкого напитка. Но кто выберет смерть в обществе трехсот пятидесяти посторонних людей, которые далеко не все будут вести себя достойно? Солдат может пойти в атаку навстречу верной смерти — по грязи, по африканской степи, — но он умрет с теми, кого знает, с тремястами пятьюдесятью товарищами, чье присутствие обеспечит стоицизм, когда его скосит пулеметная очередь. Но эти посторонние? Будут вопли, уж без этого не обойдется. Умереть, слыша собственные крики, достаточно скверно; умереть, слушая чужие крики, — это часть нового инженерного ада. Грегори представил себя на поле с жужжащим пятнышком в вышине. Они, возможно, все кричат внутри — все триста пятьдесят их; однако нормальная истерика двигателей заглушает все.

Крича в замкнутом пространстве, неосведомленные и уверенные в неизбежности. И вдобавок так по-домашнему. Это был пятый и завершающий элемент триумфа инженеров. Вы умирали с подголовником и чехольчиком на нем. Вы умирали перед пластмассовым откидным столиком с круглой вдавленностью, чтобы ваша чашка с кофе не соскользнула. Вы умирали под багажными полками, рядом с пластмассовыми шторками, чтобы закрывать жалкие иллюминаторы. Вы умирали с обслуживающими вас девицами из супермаркетов. Вы умирали с мягкими креслами, предназначенными обеспечивать вам хорошее самочувствие. Вы умирали, гася сигарету в пепельнице на ручке вашего кресла. Вы умирали, смотря фильм с изъятыми сексуальными эпизодами. Вы умирали с украденным полотенчиком в вашем мешочке туалетных принадлежностей. Вы умирали после того, как вам сообщили, что благодаря попутному ветру вы теперь опережаете расписание. Что правда, то правда — намного опережая расписание. Вы умирали с выплеснувшимся на вас кофе вашего соседа. Вы умирали по-домашнему, однако не у себя дома, а в чьем-то еще доме, доме кого-то, с кем вы не были знакомы и кто наприглашал чужих и посторонних. Как в подобных обстоятельствах могли вы увидеть свой уход из жизни как нечто трагичное, или даже значимое, или даже осмысленное? Это будет смерть-насмешка.

Крича в замкнутом пространстве, неосведомленные и уверенные в неизбежности. И вдобавок так по-домашнему. Это был пятый и завершающий элемент триумфа инженеров. Вы умирали с подголовником и чехольчиком на нем. Вы умирали перед пластмассовым откидным столиком с круглой вдавленностью, чтобы ваша чашка с кофе не соскользнула. Вы умирали под багажными полками, рядом с пластмассовыми шторками, чтобы закрывать жалкие иллюминаторы. Вы умирали с обслуживающими вас девицами из супермаркетов. Вы умирали с мягкими креслами, предназначенными обеспечивать вам хорошее самочувствие. Вы умирали, гася сигарету в пепельнице на ручке вашего кресла. Вы умирали, смотря фильм с изъятыми сексуальными эпизодами. Вы умирали с украденным полотенчиком в вашем мешочке туалетных принадлежностей. Вы умирали после того, как вам сообщили, что благодаря попутному ветру вы теперь опережаете расписание. Что правда, то правда — намного опережая расписание. Вы умирали с выплеснувшимся на вас кофе вашего соседа. Вы умирали по-домашнему, однако не у себя дома, а в чьем-то еще доме, доме кого-то, с кем вы не были знакомы и кто наприглашал чужих и посторонних. Как в подобных обстоятельствах могли вы увидеть свой уход из жизни как нечто трагичное, или даже значимое, или даже осмысленное? Это будет смерть-насмешка.


Джин посетила Гранд-Каньон в ноябре. Северный его край был недоступен, и снегоочистители прогрызли дорогу от Вильямса к южному краю. Она остановилась в маленьком отеле у самого обрыва. Был ранний вечер. Она не торопилась распаковывать вещи и даже заглянула в сувенирный киоск, прежде чем пойти взглянуть на Каньон. Нет, не оттягивая удовольствие, а как раз наоборот: Джин предчувствовала разочарование. В последнюю минуту она даже взвешивала, не внести ли изменения в свои Семь Чудес и не осмотреть ли взамен мост через Золотые Ворота в Сан-Франциско.

Землю укрывал снеговой покров толщиной в фут, и солнце — теперь почти вровень с горизонтом — уверенными мазками окрасило горы напротив в оранжевый цвет. Царство солнца начиналось точно по границе снегов: над ней оранжевые горные гребни в оранжевом снегу под ленивыми оранжевыми облаками; ниже границы — только коричневые, и бурые, и умбровые тона, а далеко-далеко внизу в мутно-зеленом окаймлении полоска серебра — точно люрексовая нить в тусклом костюме из твида. Джин вцепилась в заиндевелые железные перила, радуясь, что она тут одна, радуясь, что не надо перелагать в слова то, что она видит, описывать, обсуждать, аннотировать. Необычайный вид как бы из-под воды был больше, глубже, шире, величавей, свирепо-первозданней, более прекрасным и более пугающим, чем она могла вообразить; но даже эта цепочка ошеломленных прилагательных оказалась бессильной. Рейчел, агрессивнейшая подружка Грегори, сказала ей, когда она собралась в путь: «Угу, это словно кончаешь и кончаешь без конца». Разумеется, она старалась шокировать, и эти запомнившиеся слова бесспорно шокировали, но только своей неадекватностью. Секс — даже громовой секс, который Джин воображала, но ни разу не познала — был в сравнении с этим не более чем Шнурочная Игра, легкое щекотание подошв, пока шнурки змеились под ними. Кто-то другой посулил: «Будто смотришь на Сотворение Мира», но и это были только слова. Словами Джин была сыта по горло. Если Каньон микроскопировал зрителей на своем краю в мошек, он микроскопировал их звуки — болтовню, вопли, взвизги, щелканье камер — в слабое жужжание насекомых. Не то место, где вы подшучиваете над собой, подбираете выдержку или швыряетесь снежками. Это было место за гранью слов, за гранью человеческих шумов, за гранью истолкований.

Утверждалось, что великие готические соборы Европы обладали способностью обращать неверующих в католичество своим присутствием. И дело не ограничивалось воздействием на крестьян. Блестящие умы тоже говорили себе: если подобная красота существует, как может породившая ее идея не быть истинной? Один собор стоит сотни богословов, способных доказать существование Бога с помощью логики. Ум жаждет уверенности, которая оглушает его, как удар дубинкой. То, что ум способен понять, то, что он способен тяжеловесно доказать и одобрить, может оказаться именно тем, что он презирает больше всего. Он томится желанием, чтобы на него напали сзади в темной улице и прижали к горлу уверенность, как нож.

Быть может, Каньон воздействовал на религиозного туриста, как собор, и ошеломляюще без слов доказывал могущество Бога и величие его творений. На Джин он воздействовал прямо обратно. Каньон оглушающе ввергнул ее в неуверенность. За обедом она размышляла и старалась при этом не пользоваться словами; или в крайнем случае с пугливой осторожностью. Следовательно — этому слову она разрешила утвердиться у себя в уме. Каньон, СЛЕДОВАТЕЛЬНО… Если каньон вопрос, каков ответ? Если каньон ответ, каков вопрос? Каньон, следовательно?.. Даже отклик скептика: КАНЬОН, СЛЕДОВАТЕЛЬНО, НИЧЕГО. Это представлялось внушительным ответом. Сказано, что одна из страшнейших трагедий духа — родиться с религиозной потребностью в мире, где вера более уже невозможна. Равно ли это трагедии родиться без религиозной потребности в мире, где вера возможна?

На следующее утро перед отъездом Джин снова прижалась телом к заиндевелым перилам и обозрела Каньон. Теперь солнце проникало в него, пробираясь к реке. В сотнях, а может, в тысячах футах под ней тянулись травянистые плато. Гребни гор, чей вечер оранжевого великолепия давно кончился, в своем утреннем наряде выглядели угрюмыми и далекими; на той стороне бело мерцал снег. Следуя за собственным жужжанием, в поле ее зрения появился легкий аэроплан. Первый туристический полет в этот день — насекомое, повисшее над гигантской рваной раной. Какое-то время он летел на одном уровне с Джин, затем ушел вниз разглядывать зигзаги трещины, которая сжимала реку. Как странно, подумала Джин, — стоять на земле и все-таки быть выше аэроплана, видеть крылья и фюзеляж сверху. Словно глядишь на верхнюю сторону древесного листа или крыльев бабочки. В этом было что-то противное природе — в идее аэроплана, летящего ниже поверхности земли, — как в том, чтобы подводная лодка продолжала всплывать, пока не взвилась бы в воздух чудовищной летучей рыбой.

Противное природе. А верно ли это? Мы говорим «противно природе», когда подразумеваем «противно рассудку». Это природе мы обязаны чудесами, галлюцинациями, красивой обманчивостью. Сорок лет назад природа показала пилоту «Каталины» мотоциклиста, безмятежно катящего по поверхности Атлантики в четырехстах пятидесяти милях от берегов Ирландии. Это сделала природа. Рассудок позднее опроверг это видение. Оно было противно рассудку, а не природе. Рассудок и изобретательность человека воздвигли первое из Чудес Света, которое посетила Джин. Природа добавила Седьмое, и это Седьмое добавило вопросов.


Через Благотворительный фонд РАФ она отыскала вдову Проссера Солнце-Всходит. Но уже не Проссер, а Редпат с адресом в окрестностях Уитби. Джин написала и через несколько дней получила открытку с рыболовным портом под ясно-синим небом. «Загляните в любой день, когда будете проезжать мимо. Мы с Дереком любим поболтать о прошлых деньках. Только подумать, что Томми всплыл через столько-то времени! P.S. Погода не как на открытке».

Половина щеголеватого муниципального дома в небольшом районе, который еще толком не утвердился на склоне холма; деревья — безлиственные шесты, оберегаемые цилиндрами проволочной сетки, бетонные автобусные остановки, еще не тронутые сыростью и граффити. Джин умудрилась проехать мимо несколько раньше, чем предвидела Олив Редпат.

— Ну-ну, что это вдруг оказалось таким спешным после стольких-то лет, интересно узнать.

Что-то среднее между утверждением и вопросом. Джин подали чашку с кофе и усадили в кресло напротив телевизора. Олив и Дерек сели на диван — Дерек, застланный инверсионным следом сигаретного дыма. Диван, заметила Джин, был обтянут ярким клетчатым материалом, какой часто используется для кресел в самолетах.

— Да просто я на самом деле проезжала мимо. Мне надо в Манчестер.

— Манчестер! Да уж, что мимо, то мимо! — Миссис Редпат насмешили мотовские и непостижимые повадки южан. Она была дородной, с обширной грудью и агрессивно радушной. — Ты слышал, Дерек? Манчестер!

— Удивляюсь, что вы добрались сюда благополучно, — сказал Дерек, отрываясь от сигареты на необычно долгий срок. — Поговаривают про людоедство в здешних местах.

— Ну, пожалуй, ничего срочного тут нет. Просто я подумала, зачем откладывать, если я сейчас об этом думаю.

— Куй железо, пока горячо, — сказала Олив.

— Ваш… ваш покойный муж…

— Томми.

— Томми… Томми квартировал у нас во время войны. У меня и моих родителей. После того как его перевели из Уэст-Моллинга. Пока он жил у нас, мы много разговаривали… — Она не знала, как это сказать.

Назад Дальше