Глядя на солнце - Барнс Джулиан Патрик 13 стр.


— Значит, если я подпишу его сегодня, а завтра умру, то получу двадцать пять тысяч фунтов?

Сначала восторженность клиента вызвала у Грегори профессиональные подозрения. Он объяснил про взнос исходной премии, о расторжении в случае самоубийства или сокрытия тяжелой болезни…

— Да-да-да, — нетерпеливо перебил тот. — Но если я заплачу и если АБСОЛЮТНО случайно, — он упоенно это подчеркнул, — я попаду завтра под автобус, то я получу двадцать пять тысяч фунтов?

— Да. — Грегори было неприятно напомнить, что реально деньги получат его вдова, или родители, или кто-то там еще. Упомянуть про это казалось дурным тоном.

Но потому-то ему и нравилось страхование жизни. Разумеется, оно требовало много эвфемизмов, подачи как бы пенсии, но в конечном счете люди стремились заключить наиболее выгодную сделку из того, что умрут. Люди — те люди, с кем ему приходилось иметь дело, — воспитывались в бережливости; их учили делать покупки, поискав более низкие цены, и они прилагали свои нормальные коммерческие понятия к вопросам иного порядка. Даже те, кто сознавал, что сами они эти деньги не получат, все равно бывали заворожены перспективами. Смерть может подкрасться и уволочь меня, но, черт подери, какая глупость с ее стороны: ведь она оставит мою жену купаться в деньгах. Если бы только до Смерти дошло это, она бы так не торопилась.

Страхование жизни. Даже сам термин был великолепнейшим оксюмороном. Жизнь. Вы не можете ее застраховать, гарантировать ее, ручаться за нее, но люди считают, что могут. Они сидели напротив Грегори и взвешивали выгоды собственного ухода в небытие. Иногда ему казалось, что он вообще людей не понимает. Они поддерживали такие панибратские отношения с чем угодно: были сально знакомы с удовольствиями, похлопывали по плечу смерть и торговались с ней. Начать с того, что их словно бы совсем не удивляло, что они вообще живут. Оказавшись в числе живых, они старались извлечь из этого все самое лучшее, а уходя, заключали лучшую сделку. Как странно. Достойно восхищения, полагал он, но все-таки как странно.

Жизни других людей, их смерти и удовольствия… Грегори они представлялись все более таинственными. Он щурился на них сквозь очки в роговой оправе и удивлялся. Почему люди делают то, что делают. Быть может, они делают все это — самые обыденные вещи — оттого, что не слишком задаются вопросами, почему или как; может быть, эта мысль спутывала Грегори по рукам и ногам. Например, его мать: только посмотрите, как она внезапно принялась разъезжать по всему миру. Если спросить ее почему, она улыбнется и ответит что-то про загибание Семи Чудес Света на пальцах. Но это же не ПОЧЕМУ. И тем не менее ПОЧЕМУ ее словно бы вовсе не интересовало.

У Грегори никогда не возникало желания путешествовать; возможно, тут сыграло роль то, что в детстве его таскали по всей Англии. Иногда он совершал небольшие поездки — на сто миль, не дальше, посмотреть, какова жизнь не там, где живет он. Она казалась совсем такой же. От путешествий вы уставали, становились раздражительными, и они вам льстили. Люди говорили, что путешествия расширяют кругозор. Грегори этому не верил. Они только создавал и иллюзию расширения кругозора. Оставаться дома — вот что, по Грегори, расширяло кругозор.

Когда он думал о путешествиях, ему, кроме того, вспоминался Кэдмен, Авиатор. В Шрусбери в церкви Св. Марии Грегори увидел мемориальную доску. Подробности полета Кэдмена не приводились, но, видимо, в 1739 году этот современный Икар соорудил для себя пару крыльев, влез на колокольню и прыгнул. Разумеется, он погиб. Промах гордости; но, как и с Икаром, техническая неполадка:

Иногда, провожая Джин в какой-нибудь аэропорт, Грегори вспоминал Кэдмена. Одна из первых современных авиакатастроф. Смертельных исходов сто процентов — наиболее обычное соотношение. У Кэдмена не было недостатка в храбрости (тут доска была совершенно права), а только мозгов. Грегори попытался представить себе, как он вычисляет шансы Авиатора остаться в живых. Нет, он, безусловно, не получил бы разрешения продать ему полис страхования жизни.

Но история Кэдмена этим не исчерпывалась. Помимо описания манеры его смерти, Грегори вспомнил и поэтическую аргументацию стихотворной эпитафии. Авиатор попытался полететь и потерпел неудачу, но пока его тело падало и разбивалось, ввысь унеслась его душа. Без сомнения, в этом крылась мораль, порицавшая честолюбие и человеческое самомнение: если Бог предназначил бы нам летать, он снабдил бы нас крыльями. Но разве из этой истории, кроме того, не следовало, что Бог вознаграждает доблестных, даруя им жизнь вечную? Если так, если Небеса обретают через храбрость, то свои шансы Грегори не стал и высчитывать.

Ему припомнился эпизод из его детства. Запуск модели самолета с… нет, не с колокольни, но с плоской крыши или чего-то вроде. Совершенно очевидно, что он не сумел толком прикрепить реактивный двигатель к фюзеляжу, потому что двигатель вырвался наружу. Самолет упал вниз, как тело Кэдмена, а двигатель просвистел над садом, точно душа Кэдмена на пути к Небесам.

Возможно, именно так люди — люди, которые застенчиво улыбались ему через его стол, когда он упоминал тысячи фунтов — воспринимали смерть? Грегори вообразил более публичную версию своего эксперимента над садом — запуск космолета. Огромная неуклюжая ракета, как тело, и крохотная капсула вверху нее, как душа. Тело, нагруженное топливом в количестве достаточном, чтобы помочь душе вырваться из присасывающего притяжения Земли. Глядя на толстую морковину на стартовой площадке, вы могли счесть ракету важнейшей частью. Ничего подобного. Ракета была предметом одноразового использования, как тело Кэдмена, ее назначение исчерпывалось тем, чтобы запустить ввысь душу.

Грегори некоторое время поломал голову над этими образами, но потом вспомнил, чем завершился полет его «Вампира». Джин нашла двигатель в живой изгороди в конце сада. Довод? Быть может, душа действительно воспаряет выше тела, но лишь на какой-то срок, на какое-то расстояние. Душа может превосходить тело, и не отличаясь от него так сильно, как воображают люди. Душа может быть создана из более надежного материала — ну, как алюминий в сравнении, например, с бальсовой древесиной, — но такого, который в конечном счете способен противостоять времени, пространству и притяжению не более, чем тело бедняги Кэдмена или его собственный выкрашенный золотой краской «Вампир».

* * *

Рейчел всегда казалась наименее вероятной из подружек Грегори. Он был пассивен по натуре и не оставлял в мире никаких следов себя. Джин иногда думала, что можно было бы намазать подушечки его пальцев аэроплановым клеем, а содрав пленку, получить набор отпечатков без единого завитка. Сам бесцветная личность, он обычно предпочитал девушек даже еще более бесцветных и пассивных — девушек с прозрачной кожей и сокрушенными манерами. Рейчел была миниатюрной и яростной, с подвижными серыми глазами и тугими светлыми кудряшками, какие, думала Джин, можно увидеть на горных овцах редкой породы. Рейчел не только знала, что нужно ей самой, но знала и что нужно другим людям, а особенно Грегори. Джин слышала о том, что противоположности сходятся, но тем не менее полагала, что эта связь долго не протянется.

Когда Грегори в первый раз привел Рейчел к себе домой, завязался спор о сиденьях унитазов. Во всяком случае, так помнила Джин; хотя Рейчел, которая спорила так, будто от исхода зависел результат Битвы за Англию, позднее заявляла, что не помнит такого разговора. Один из тех скандалов, которые вспыхивают на пустом месте — нормальнейшем источнике скандалов, по мнению Джин. После жизни с Майклом ей их, думала она, вполне достаточно до конца жизни. Но теперь женщины, казалось, затевали их чаще, чем прежде. А Рейчел работала в одной из бесплатных юридических консультаций, обслуживавших жилые районы, — разве они создавались не для того, чтобы поддерживать мир и лад?

— Ну а сиденья унитазов? — Девушка внезапно закричала на Грегори, ее карие глаза раскрылись еще шире, кудряшки словно вздыбились. Джин, конечно, могла ошибиться, но ей показалось, что эта тема прежде не затрагивалась. — Для кого, по-твоему, они конструируются?

— Ну, для людей, — ответил Грегори с педантичной и, как подумала его мать, обаятельной полуулыбкой.

— Мужчин — объяснила Рейчел, с терпеливой снисходительностью растянув последнюю гласную. — Муж-чииииин.

— Я не знал, что тебе они причиняют… неудобство, — сказал Грегори, может быть, почувствовав, что полностью умиротворяющий ответ вызовет дополнительное раздражение. — Я хочу сказать: кому-то пришлось тебя вытаскивать?

— Ну, для людей, — ответил Грегори с педантичной и, как подумала его мать, обаятельной полуулыбкой.

— Мужчин — объяснила Рейчел, с терпеливой снисходительностью растянув последнюю гласную. — Муж-чииииин.

— Я не знал, что тебе они причиняют… неудобство, — сказал Грегори, может быть, почувствовав, что полностью умиротворяющий ответ вызовет дополнительное раздражение. — Я хочу сказать: кому-то пришлось тебя вытаскивать?

— Когда я сижу там, — ответило это поразительное создание, — я думаю: их делали мужчины для мужчин. А как по-вашему? — Она обернулась к Джин.

— Я, честно говоря, об этом, боюсь, как-то не задумывалась. — Ее тон был скорее рассеянным, чем шокированным.

— Вот так, — заметил Грегори с неосмотрительным самодовольством.

— Вот так, вот не так! — закричала Рейчел, предпочитая энергичность аргументации элементарной логике. — Стремянки, — сказала она. — Любые ступеньки. Выход из вагонов. Автомобильные педали. Биржа.

Грегори засмеялся.

— Не можешь же ты требовать…

— Почему не могу? Почему не могу? Почему бы вам не приспособляться? Почему всегда должны только мы? Почему гайки закручиваются так хреново туго, что женщине не по силам их, хрен, отвинтить?

— Потому что иначе твои хреновые колеса отвалились бы.

Но Рейчел это не остановило.

— Подголовники, — продолжала она. — Судьи. Принтеры. Таксисты. Газонокосилки. ЯЗЫК.

Джин обнаружила, что посмеивается.

— Над чем вы смеетесь? Вам же еще хуже.

— Почему мне еще хуже?

— Потому что вы росли, не зная этого.

— Не думаю, что вы знаете меня настолько хорошо, чтобы говорить так. — Джин понравилась беззаветность Рейчел, ее убежденность. — Нет, я смеялась не над вами, дорогая моя. Я подумала о бирже.

— Это почему?

— Ну, когда я была девочкой, помню, меня предостерегали против биржи. Ее приравнивали к азартным играм, мошенничеству и забастовкам.

— Вы воспринимаете вещи несерьезно, — сердито сказала Рейчел. — Вам следовало бы воспринимать вещи серьезно.

— Ну, — сказала Джин, пытаясь воспринимать вещи серьезно, — может быть, это уж не такая плохая мысль, чтобы женщины… приспособлялись. Может быть, это делает их умы гибче. Может быть, нам следует жалеть мужчин. То, как они не способны приспособляться.

— Это мужской аргумент.

— Разве? А не просто аргумент?

— Нет, это мужской аргумент. Один из тех, которые они всучили нам, потому что знали, что он не сработает. Ну, как снабдить нас набором гаечных ключей, которые к гайкам не подходят.

— Возможно, потому-то ты и не способна сменить колесо, — сказал Грегори, улыбаясь про себя.

— Заткнись, Грегори.

«Да, — подумала Джин. — Даю им не больше двух-трех недель. С другой стороны, она мне нравится. И очень».

Они еще несколько раз навестили Джин, и раз за разом Грегори словно все больше отсутствовал: эта все перед собой сметающая девушка делала его почти прозрачным. Рейчел все чаще обращалась только к Джин. Как-то днем, когда Грегори отпустил неоцененную шутку о сиденьях унитазов и исчез, Рейчел сказала негромко:

— Пошли завтра в кино.

— С радостью.

— И… не говорите Грегори.

— Ладно.

Как странно, думала Джин на следующее утро, начать встречаться с подружкой собственного сына. Ну, «встречаться» было, пожалуй, слишком сильно сказано. Всего-то посещение кино и китайского ресторана. Но все равно она была приятно возбуждена и так долго выбирала, как одеться, что ей стало неловко за себя. «Заскочу за вами в семь», — сказала Рейчел совершенно естественно, а для Джин эти слова прозвучали странно. Так полагалось говорить сорок лет назад молодым людям в «Остин-7», рассыльным на мотоциклах с коляской. Ухажерам, которых у нее никогда не было. А теперь их наконец произнесла девушка, что-то вдвое ее моложе.

Фильм, который выбрала Рейчел, был жестким, немецкого покроя и политическим. Даже мгновения нежности в нем тут же обнажались как иллюзорные и притворные. Джин он очень не понравился, но она нашла его захватывающе интересным. Все чаще она замечала в себе такую реакцию. Прежде — слово, которое охватывало всю ее жизнь, — ее интересовало то, что ей нравилось, и не интересовало то, что не нравилось; во всяком случае, более или менее. Она полагала, что это свойственно всем. Но словно бы сложился новый уровень реагирования. Теперь иногда ей надоедало то, что она одобряла, а то, что она не одобряла, находило в ней отклик. Она не была твердо уверена в благотворности такой перемены, но факт ее был неопровержимым и поразительным.

Рейчел заплатила за оба билета в кино, а кроме того, дала Джин понять, что заплатит и за обед.

— Но у меня есть деньги. — Джин начала копаться в сумочке, пока официант все еще принимал их заказ. Она извлекла несколько пятифунтовых бумажек, смятых в комки. Теперь она обязательно сминала деньги, поскольку это снижало стыдность того, что ты их достаешь. Сомни деньги, и ими можно пользоваться, говорить о них, не испытывая особой неловкости.

Рейчел перегнулась через стол, сложила ладони Джин на деньгах и убрала их назад в сумочку. На дне среди макияжа и комочков пыли тусклое поблескивание читалось: «ДЖИН СЕРДЖЕНТ XXX».

— Вы ведь тут не с мужчиной, — сказала Рейчел.

Джин улыбнулась. Ну конечно, нет. Однако каким-то странным образом — да. Или, вернее, она вела себя так, словно приняла приглашение мужчины. То, как старательно она оделась; то, как она не высказала полностью свое мнение о фильме, когда они выходили из кино; то, как она подчинилась Рейчел, когда они вошли в ресторан. Может быть, это была просто почтительность старости к юности, а может быть, нет.

— Но вы же заставили меня убрать деньги, — сказала она. — Как делают мужчины.

— Теперь уже нет.

— Разве?

— Да. Теперь они берут наши деньги за половину, а потом ведут себя с вами так, как когда платили за все.

— Неужели?

— Расскажите мне про Китай.

На стене напротив висел цветной слайд с идеализированным восточным пейзажем: водопад, изумрудные деревья, голливудское небо. Благодаря какому-то примитивному приспособлению водопад сверкал и блестел, а облака медленно громоздились по сторонам.

— Ну, на это совсем не похоже, — сказала Джин. Не без иронии отметив про себя деспотичную бесцеремонность Рейчел — ведь она начала, как выразилась бы ее мать, петь за свой ужин.

Они поговорили о Китае и путешествиях, а потом перешли на дружбу и брак. Джин обнаружила, что ей легко и просто обсуждать свою жизнь с Майклом, замечая вспышки ретроспективного гнева в своей молодой подруге, но продолжая с полнейшим спокойствием. Под конец Рейчел сказала:

— Не могу понять, почему вы оставались. Почему это продолжалось.

— Да по обычным причинам. Страх. Страх одиночества. Деньги. Нежелание признать, что ты потерпела неудачу.

— Нет, вы неудачи не потерпели. Раз уехали вы, значит, неудачу потерпел он. Вот чего они не понимают.

— Может быть. И были другие причины. После замужества я слишком потеряла уверенность в себе. Я многого не понимала. Я всегда была не права. Я не знала верных ответов. Я даже вопросов не знала. Но через какое-то время — лет через пять или около того — это начало изменяться. Я была несчастна и мне все надоело, как мне кажется, но всё время я словно бы понимала все больше обо всем. О мире. Чем несчастнее я становилась, тем умнее я себя ощущала.

— А не наоборот ли? Чем умнее вы становились, тем несчастнее себя ощущали, потому что вас бессовестно надували?

— Может быть. Не знаю. Ноу меня возникли суеверные опасения. Я не могу уехать, думала я, потому что если стану менее несчастной, то стану и менее умной.

— И стали, когда уехали?

— Нет. Но суть не в этом. И еще одна причина, которую вы, я уверена, найдете такой же глупой. Вероятно, я не сумею толком объяснить, но я помню, когда это случилось. Мы с Майклом почти не разговаривали; он начинал сердиться, мне становилось скучно; иногда он напивался, а изредка я исчезала — просто чтобы заставить его побеспокоиться за меня, а вернее, чтобы попытаться заставить его беспокоиться за меня. В теплую погоду я иногда весь вечер проводила в саду, только бы не оставаться рядом с ним. Во всяком случае, что-то в этом роде. Как-то я сидела в саду поздно вечером. Дом был весь затемнен, ну, как на войне. Ни облачка, только луна, яркая, будто арктическое солнце. Мы такие луны называли бомбежными… И я вдруг подумала: а зачем он, брак этот? Почему оставаться тут? Почему не ускользнуть насовсем в какой-нибудь теплый вечер? Может, от бессонницы у меня немножко в голове мутилось, но ответ показался очевидным. Я остаюсь, потому что все говорит, что мне надо уехать, потому что оставаться бессмысленно, потому что это нелепость. Ну, как кто-то сказал, что верит в Бога, потому что нелепо. Я это по-настоящему понимала.

Назад Дальше