— Не знаю. Наверно, отчасти ты сам, а они, когда дело доходит до дела, ну и так далее. Просто так на это вообще не смотришь, ясно?
— Ну, вы скромничаете. — Джин же видела ленточки на форме Проссера Солнце-Всходит. Их ведь просто так не дают.
— Да нет же. Вовсе нет. Я хочу сказать, ты же наперед не решаешь: «Ну, сейчас я буду смелым» — и после не откидываешься на спинку и не думаешь: «Черт, что смело было, то смело».
— Но вы же должны принимать какое-то решение. Если увидите, что кому-то приходится плохо, и говорите: «Сейчас я ему помогу».
— Нет. Говоришь что-то куда непечатнее. А потом действуешь. Это ведь не то, что принимать решения на гражданке. Это же кто кого, и ты задействован. Иногда ситуация пояснее, и у тебя есть время подумать, но думаешь ты так, как тебя учили думать в таких обстоятельствах, и иногда все немножко как в тумане, будто тебе свистнули, но чаще это кто кого, вот так.
— А!
— Разочарована? Извини. У других может быть и не так. Но я не могу сказать тебе, что такое быть смелым. В руки ведь не возьмешь рассмотреть поближе. Когда так, ты этого не чувствуешь. Вроде и не волнуешься, и голова кругом не идет, и вообще. Ну, может, чувствуешь чуть побольше, будто знаешь, что делаешь, но это предел. И говорить про это невозможно. Будто этого и нет вовсе. — Проссер словно начал разгорячаться. — Ведь это же неразумно, так? Разумно — до того перетрусить, что штаны свалятся. Вот это разумная реакция.
— А это другое? То есть испугаться — это словно бы иметь что-то?
— А! Страх. Да, это совсем другое. — Он успокоился словно так же быстро, как разгорячился. — Совсем другое. Ты хочешь и про это узнать?
— Да, пожалуйста. — Джин внезапно осознала, насколько разговор с Проссером был другим, чем разговор с Майклом. В чем-то более трудным, но…
— Во-первых, ты знаешь, что именно он заставляет тебя делать, пока ты это делаешь.
— А что он заставляет вас делать?
— Да все. Сначала не так уж много. Чуть дольше смотришься в зеркало. Летишь чуть выше или чуть ниже, чем нужно. Заботишься о безопасности. Выходишь из боя чуть раньше, чем прежде. Раз-другой огрызнешься в столовой. Находишь больше неполадок в самолете, чем прежде. Мелочи, из-за которых возвращаешься на базу раньше или нарушаешь строй. А потом наступает время, когда ты начинаешь замечать за собой все это. Наверно, потому, что замечаешь, как это замечают другие люди. Возвращаешься, механики, как всегда, тут же проверяют, стреляли пулеметы или нет, а ты еще и из кабины вылезти не успел. И если пару раз подряд стрельба не велась, тебе кажется, что они что-то бормочут. И всегда тебе чудится одно и то же слово. ТРУС. Трус. И ты думаешь: я не позволю, чтоб они обзывали меня трусом, и, глядишь, ты отрываешься от своего звена, забираешься в облако и даешь очередь за очередью. И если продолжать, расстреляешь весь боекомплект, и остается только вернуться на базу. И, приземлившись, показываешь своим механикам большой палец, и говоришь им, что почти наверное вмазал «Хейнкелю» — он сильно дымил, и хотя ты не видел, как он падал, но уверен, что они, если и дотянули до Германии, то на своих двоих — и они кричат тебе «ура», и ты сам уже наполовину поверил, и задумываешься, сказать про это на опросе или не сказать, и тогда понимаешь, что не сказать нельзя; вот ты нахвастал перед своими механиками, а разведке не доложил, и вдруг кто-нибудь узнает? Ну и докладываешь, и оглянуться не успеешь, как уже сбил весь чертов Люфтваффе, который прятался в облаках, где ты расстрелял свой боекомплект.
— И вы сделали так?
— Так это кончилось во второй раз, когда меня опять допустили к полетам. В первый раз намечались кое-какие признаки, я не был уверен, они не были уверены, а потому отстранили меня на несколько дней. Но когда это случилось во второй раз, я понял. Тогда я понял, чем был первый раз.
— Наверно, в первый раз причиной были просто нервы.
— Да, именно. Нервы, испуг, боязнь, трусость — вот именно. Знаешь присловие, а? Кто обжегся дважды, тот человек конченый.
Джин вспомнила, что он так и сказал, когда она спросила его про Майкла.
— Ну, это бабушкины сказки, я уверена.
— А бабушки много чего знают. — Он усмехнулся. — Спроси мою.
— Расскажите мне, как это — испугаться?
— Я же тебе сказал. Это значит сбежать. Быть трусом.
— Но как это внутри?
Проссер задумался. Он точно знал, как. Ему это снилось снова и снова.
— Ну, в чем-то это совсем как обычно. Руки дрожат, во рту пересыхает, в голове напряжение — ну, все это крепкие здоровые нервы перед вылетом. Обычно. А иногда — нет. Нормально маленькие признаки возникают, когда ты ждешь, ну а взлетишь, и они исчезают; а потом могут вернуться перед боем, но когда идешь на сближение, они опять исчезают. Да только иногда они никуда не деваются, даже если ты благополучно возвращаешься, и вот это скверный признак. И вот тогда ты начинаешь чувствовать страх.
Он помолчал, глядя на Джин. Она не отвела глаз, и он продолжал:
— Вот представь, ты проглотила что-то кислое, вроде уксуса. Представь, что чувствуешь его вкус не только во рту, а и дальше. Представь, что ты чувствуешь его вкус во рту, в глотке, в груди, в желудке. А теперь представь, как он медленно-медленно застывает у тебя между грудью и горлом. Медленно застывает. Каша из уксуса, и вкус ее повсюду. Кислый у тебя во рту. Сырое и дряблое у тебя в желудке. Застывает, как каша, между твоим горлом и грудью. Это значит, что ты не можешь доверять своему голосу. И вот иногда ты убеждаешь себя, что передатчик вышел из строя, а иногда ты убеждаешь себя, что связь прервана. Сжимаешь губы, и кислота стоит у тебя в горле. Половина твоего тела пропитана этой тошнотворной кислотой, и раз ты все время чувствуешь ее вкус, тебе кажется, будто ее можно вытошнить, избавиться от нее. Но ты не можешь. И она остается — холодная, и кислая, и застывающая, и ты понимаешь, что она никогда не исчезнет. Никогда. Потому что ей там самое место.
— Она может исчезнуть, — сказала она, чувствуя фальшивую бодрость своего голоса, будто она уверяла инвалида после ампутации, что его ноги скоро отрастут и станут как прежде.
— Дважды обжегшись, — ответил он негромко.
— А я уверена, что вы вернетесь, — продолжала она все тем же голосом больничной сестры. — И будете браконьерничать над аэродромами и всем остальным… И вообще.
— Это было раньше, — сказал Проссер. — Это было, когда все, куда ни глянь, вязали для войны. Помнишь?
— Мое вязанье все еще у меня. Я его так и не довязала.
— Ну да. Вязание для войны. Ненавидь гуннов. Отрази врага. Все так мило, чисто и ты счастлив. Ты думаешь, что можешь умереть, только это не кажется таким уж важным, и ты не думаешь, сколько еще это будет тянуться, ну и вообще. И в любом случае все было новым. И некоторые дни были словно лучшими днями твоей жизни.
— Ну, как увидеть, что солнце восходит дважды.
— Как увидеть, что солнце встает дважды. Как провожать бомбардировщики через Пролив к их цели и добраться до нее. И комитет по встрече приветствует тебя букетами, букетами, а ты только смотришь — зеленые, и желтые, и красные зависают в воздухе, — и ты не думаешь, что они могут тебя прикончить, а думаешь, как это похоже на бумажные ленты субботним вечером на танцульке. А теперь все по-другому. Ведь держаться так до бесконечности невозможно.
— И вы теперь не так ненавидите немцев, как раньше? — Джин решила, что они что-то выяснили. Может быть, смелость рождается из ненависти или хотя бы питается ею. Солнце-Всходит просто потерял свою ненависть. И только.
— Нет-нет, я их ненавижу так же сильно. Совсем также. Может, по другим причинам, но совсем также.
— А! Так… так что-то случилось? Что-то жуткое? Что-то, что отняло у вас смелость?
Проссер старательно улыбнулся, словно и вправду хотел все для нее упростить, если бы мог. Но не мог. Никак.
— Извини. Совсем не так. Мальчик за одну ночь превращается в мужчину. Мужчина становится героем. Герой ломается. Прибывают новые мальчики, выковываются новые герои. — Он словно бы поддразнивал ее, хотя еще никто никогда так ее не поддразнивал. — Совсем не похоже. Я не сломался. Во всяком случае, не так, как все себе это представляют. Просто через какое-то время все сходит на нет. Запасы истощаются. И ничего не остается. Тебе говорят, что надо отдохнуть и подзарядить аккумуляторы. Но не все аккумуляторы подзаряжаются. А то и никакие.
— Не надо быть таким пессимистом, — сказала она, хотя ее бодрый голос не казался ей убедительным. — Вы же все еще любите летать, правда?
— Я все еще люблю летать.
— И вы все еще ненавидите немцев?
— Я все еще ненавижу немцев.
— Ну, так, мистер Проссер?
— Ну, так миссис вскорости Майкл Кертис, боюсь, что и требовалось доказать вы не получили.
— А… Но я уверена. Просто знаю это. Подумайте о восходах солнца.
— А… Но я уверена. Просто знаю это. Подумайте о восходах солнца.
— Ну, — сказал Проссер, — я не так уж уверен, что мне это нужно. Видишь, как солнце всходит дважды, и обжигаешься дважды. По-моему, это честно. По-честному. Так, пожалуй, лучше всего смыться.
— Нет, пожалуйста, не привыкайте к этому.
— Я несерьезно.
На следующей неделе Джин снова отправилась к доктору Хедли. Она обещала себе ничего не находить смешным. Хотя вряд ли такой соблазн возникнул бы.
Вновь появилась круглая жестянка, и поднялось облачко талька, и было показано, как накладывать пасту, и снова Джин подумала: «Смазывается слизью?» Может быть, это тюбик пасты-слизи? Потом ее запрокинули, словно она выбрала не тот ярмарочный аттракцион, и приказали расслабиться. Она расслабилась, воспарив над тем, что с ней проделывалось, а потом и вовсе улетела. Она сидела в черном «Харрикейне» и мимо проносились облака. Проссер Солнце-Всходит потребовал, чтобы его кабину снабдили плетеным сиденьем, и взял ее покататься. Полет, сказал он, может излечить не только коклюш. И он покажет ей свой фокус. У дяди Лесли был хороший фокус с сигаретой, но у Проссера был получше — с солнцем. Ну, вот мы летим, смотри вон туда через мое плечо за черное крыло, гляди, как оно восходит, гляди, как оно восходит. А теперь мы снижаемся, снижаемся еще на 10 000 футов и ждем его… Смотри, солнце снова всходит. Творится обыкновенное чудо. Повторить? Ну нет, если только ты не хочешь перевестись в подводники.
— Теперь попробуйте вы.
Расслабление облегчило доктору Хедли объяснения и демонстрацию. Беда была лишь в том, что Джин не слышала ни единого слова. Теперь, когда она неуверенно ухватила скользкий колпачок, сжала его в восьмерку и начала вводить в себя, не слишком представляя, как именно, она сосредоточилась и напряглась. Доктор Хедли, примостившись на скамеечке и держа ее запястья, пыталась подсказать ей направление. Пора покончить с этим, подумала Джин и нажала посильнее. Ох. Ох.
— Да нет же, нет, глупышка. Вот посмотри, что ты натворила. Ничего, ничего, просто капелька здоровой крови. — Доктор Хедли прибегла к полотенцу и теплой воде. А потом сказала: — Так продолжим?
Джин снова ускользнула в ясную безоблачную зарю над Проливом и слышала голос доктора Хедли, словно из передатчика. Этой стороной кверху, сложить восьмеркой, шейка матки, ободок насаживается аккуратно, удобно, а потом — согни палец, потяни, инструктаж для какого-то воздушного маневра. Поэтому все казалось не таким унизительным и словно бы относящимся не к ней.
— Возможно, покровоточит еще немножко, — сказала доктор Хедли.
И тут Джин получила заключительные инструкции, как пользоваться колпачком. Когда вставлять, через какое время вынимать, как его мыть, сушить, присыпать тальком и убирать в жестянку до следующего раза. Ей вспомнился отец и его трубка: он словно бы всегда тратил времени куда больше на то, чтобы набивать ее, и прочищать, и приминать, чем на то, чтобы курить. Но, может быть, все удовольствия такие.
В затемненном поезде, отошедшем от Паддингтонского перрона, она задумалась над тем, потеряла ли она девственность, как ей казалось. Так да или нет? У нее было ощущение, что да, а вернее, она чувствовала так, как, по ее предположению, должна была чувствовать себя, если бы потеряла ее нормальным путем. Она чувствовала, что ее взорвали, она чувствовала, что в нее вторглись. Разрыв плевы — она не знала, что это означает, но словно бы как раз то. В ее сумочке была картонная коробочка — она не знала, как ее определить. Защитник или агрессор. Защитник, способствующий агрессорам вроде Майкла? Этому досталась ее девственность или его братцу из той же фабричной партии? Была ли она глупенькой или мелодраматичной? В любом случае все это ради Майкла. Могло бы случиться что-то и похуже. Все время сейчас случается что-то похуже и почти всегда — с мужчинами. Тебе следует внести свою лепту, ведь так?
Коробочка в сумочке угнетала ее, из-за коробочки контролер на станции маячил перед ней как таможенник. Везете контрабанду, мисси? Нет, ничего такого. Одно взрывчатое приспособление. Одна порванная плева. Одна одежда ниже талии с пятнышками крови.
Доктор Хедли и коробочка превратили все в определенность и неизбежность. Но эта определенность не принесла с собой уверенности. Она совсем, подумалось ей, не предвкушает, как ляжет в постель с Майклом. Конечно, она его любит; конечно, все будет хорошо; конечно, он знает все, а инстинкт возместит любую взаимную неосведомленность. Это будет красиво, возможно, даже духовно, как утверждают некоторые люди, но как ни жаль, есть в этом чисто практичная сторона. И что, если эта практичность повлияет на ее реакции? Вдруг Коробочка окажет воздействие на ее Периодичность Повторяемости?
Вернувшись домой, Джин, к своему изумлению, вновь обратилась к бордовой книжечке миссис Баррет. Она обратилась к главе, называющейся «Основное пульсирование», твердо решив на этот раз узнать, каким будет обещанное свершение. Некоторые, прочла она, воспринимают это как простое сочетание гребней и ложбин, однако все гораздо более сложно. «Все мы, — объяснила автор „Наших страусов“, — когда-нибудь наблюдали, как морская зыбь накатывается на песчаную косу, и замечали, что накат другой волны может создать другую систему ряби под прямым углом к первой, поперек нее, так что два этих наката перекрещиваются, проходя друг сквозь друга».
Джин ни разу в жизни не была на морском берегу, но попробовала представить себе перекрещивающиеся накаты маленьких волн. Услышала хриплые крики чаек и увидела гладкий-прегладкий песок. Все это казалось очень приятным. Очень приятным, но не таким уж важным. Может быть, все-таки это было всего лишь смешным?
Дядя Лесли на свадьбе не присутствовал. Дядя Лесли сбежал от войны. А вот родители Джин присутствовали, как и высокая длинноносая мать Майкла, которая держалась то ли неловко, то ли пренебрежительно, Джин так и не смогла решить, а еще полицейский, друг Майкла и его шафер, который шепнул ей перед церемонией: «А не сбежать ли нам, пока еще не поздно?» (что Джин сочла неуместным). И вдобавок двоюродный брат Майкла из Уэльса, специально приехавший оттуда. Одна маленькая семья, роднящаяся с другой, семь человек, почти не знающие друг друга, пытающиеся решить, в какой мере следует праздновать штатскую свадьбу во время войны. Дядя Лесли пренебрег бы такими тонкостями и настоял бы на общем веселье; он бы произнес спич или показал бы фокусы. Возможно, ей его особенно не хватало, потому что в детстве она собиралась выйти замуж за него. Его отсутствие казалось двойным дезертирством. Но ведь дядя Лесли и сбежал от войны.
Во всяком случае, так истолковал случившееся ее отец. Дядя Лесли, прожив в Англии всю свою жизнь, поспешил отплыть первым же пароходом в Нью-Йорк, едва Чемберлен вернулся из Мюнхена. Лесли в письме из Балтимора, причине многих споров, изложил факты следующим образом: Чемберлен поручился за мир на все времена; Лесли, понимая, что годы идут, решил, не откладывая, повидать мир; вскоре после его прибытия в Америку совершенно неожиданно вспыхнула война; он (тюлечка в тюлечку) слишком стар для действительной службы; нет ни малейшего смысла проделать обратный путь через Атлантику, чтобы пополнить число ртов, которые надо кормить; разумнее всего будет отправлять продовольственные посылки, как только он устроится на работу; и конечно, он пойдет добровольцем в американскую армию, если янки будут втянуты в заварушку, разумеется, при условии, что они его возьмут, и кстати, он как будто забыл блейзер на своей последней квартирке, так будет крайне жаль, если его сожрет моль.
Папа оценил факты несколько по-иному: я всегда знал, что твой брат порядочный прохиндей, слишком стар для действительной службы — чушь и вздор, а местная оборона, или противопожарные дежурства, или работа на военном заводе, ну да твой братец никогда не любил марать свои лилейные ручки, только потому, что он шлет для очистки совести продовольственные посылки, он воображает, будто все в ажуре, что сегодня на обед, мать, немножко Пирога Для Очистки Совести и по ломтю Пудинга Для Очистки Совести, ну, придется есть эту дрянь, не то она только испортится, но о чем он думал, посылая нашей Джин шикарное белье, когда она только-только обрезала косу, я не потерплю, чтобы моя дочь носила такое, когда над нами летают бомбардировщики, это непристойно, если он пойдет добровольцем в американскую армию, я переплыву Северное море, может быть, наш Герой Стратосферы справа от меня хочет добавки Пирога Для Очистки Совести, пусть вкус у него и кисловатый, нет никакого смысла дать ему пропасть зря.
В первые два года войны они съели много Пирогов Для Очистки Совести. Папа конфисковал белье, однако отдал его Джин, когда она вышла замуж. Это был единственный свадебный подарок от дяди Лесли. Она написала ему про свою новость, но он не ответил. Дядя замолк до конца войны. Папины догадки о причинах мама не всегда выслушивала с удовольствием.