Светлый ангел - Радзинский Олег Эдвардович 3 стр.


Иногда учительница била их книгой по голове. У нее были странные уши — словно два цветка по бокам головы. Светошников не помнил ее лица, только уши.

Он тогда был не таким. Был обычный дурак. Учительница звала их «дебильчики». Она о них так и говорила:

— Опять мои дебильчики ничего не сделали.

Светошникову нравилось, что она их так ласково зовет. Потом Альтин объяснил, что это плохо, как дурак. Светошников долго не верил: дурак звучало жестко, а дебильчики — мягко, ласково. Ему нравилось.

Он стоял у лестничного проема и смотрел вниз. Домой идти не хотел: боялся, что мать в тот день трезвая — деньги она еще в начале месяца пропивала. Трезвая, мать была злая и могла начать драться. Она его била нечасто, но долго и всегда молча. И кричать не разрешала: так и молчали оба, пока мать не уставала и шла на кухню есть хлеб. Светошников тогда коротко плакал и тоже шел есть.

Он и не прыгнул вовсе: стоял и смотрел в проем. Четыре этажа. А потом понял, что падает — долго, медленно. Было хорошо видно лестницу и других: кто поднимается, кто вниз бежит. У какого какой портфель.

Казалось, он летел больше часа. Внизу его ожидало мерцающее марево, какое он теперь видел во снах. Он в него и шагнул через перила тогда. Сам не понял, как получилось. Мерцание его подхватило и чуть-чуть покачало перед тем, как опустить на кафельную плитку. И все. Даже больно не было. Встал сам. И упал сразу. И только тогда Светошников услышал, как вокруг кричат люди. До этого — пока падал — было тихо.

После того он начал видеть, что у кого внутри и что делать нужно. Оно само появилось, он и не удивился даже. Словно так и должно быть. Поначалу Светошников увидел это в больнице, где его целую неделю держали, хотя ничего у него не болело. Зато он видел, как болит внутри других, и понимал, что врачи делают не так.

Рядом в палате лежал старик, у которого слева от груди в красном мешочке жила плохая кровь. Старику нужно было перед утренним светом посидеть на корточках, а когда воздух начнет наполняться прозрачным, быстро начинать тереть левой ладонью от живота вверх. Тогда кровь посветлеет, и темный паук внутри отпустит мешочек, который уже еле-еле пульсировал.

Светошников сказал про то матери, когда она пришла в четверг (там в другие дни не пускали). Со стариком он разговаривать боялся. Мать сначала не слушала, а когда поняла о чем он, заплакала. Пришла медсестра, и мать ей долго жаловалась, что Паша стал совсем дурачок, и раньше-то умным не был. Но теперь, может, дадут пенсию по инвалидности.

Сестра покивала и ушла. Когда она выходила, Светошников посмотрел на нее сзади и вдруг понял, что отец с ней маленькой делал что-то, что она никак не может забыть. Оттого у нее по утрам и дыхания нет. Он сразу знал, как это вылечить: идти от солнца в другую сторону и через каждый следующий шаг бить лодыжкой по лодыжке, словно хочешь свою же ногу подбить. Только руки надо держать в стороны, будто ждешь, чтоб обняться.

Иначе не сработает.

Говорить медсестре он об этом не стал. Боялся — побьет.

С той поры Светошников начал видеть. Мир вокруг оказался совсем другим. Светошников сначала не верил, что остальные не понимают, как все устроено он думал, что это он раньше не видел, как все на самом деле, и оттого его дразнили и в школе, и во дворе. Выходило наоборот: только он один все и видел. А другие, как слепые, ходили вокруг и понять не могли, что и почему. Ни внутри себя, ни снаружи.

Светошников теперь знал, что утренний туман делает худых больными, а толстые наливаются водой оттого, что у них между животом и грудью как кусок ваты, который воду держит и не дает ей уйти. Он видел мысли людей и мог сказать, какого они цвета. Светошников понимал, что заря никогда не приходит одна, всегда две зари: одна — для тех, у кого глаза светлые, другая — для остальных. А от вечерней простуды надо бумагу мелко нарвать, на пол бросить и оставить лежать до утра.

Все это было просто и понятно, как отчего дождь льет: звезды плачут, что мы их не любим. Альтин его годами выспрашивал, как Светошников видит, что видит как знает, что знает. Светошников не мог ничего объяснить: когда дышишь, не думаешь, как дышать. Дышишь и все.

Только сила его теперь подходит к концу. Слишком долго хорошо было. Не задаром же. Пора расплатиться.

Светошников посмотрел на экран телевизора под потолком, где девушка билась на мечах с другими. Он знал: она их победит, но потом все равно прыгнет в пропасть. Так и он: тогда не долетел, а сейчас время.

Или обойдется?

6

Искать Светошников начинал из разных мест: надеялся, что по-разному и получится. Глупо, конечно: все одно приведет куда нужно. Так, с собою в прятки играл.

В этот вечер радость внутри кольнула болью на набережной, под Павелецким мостом. Боль превратилась в звук и повела Светошникова сквозь суету спешащих машин. Радость стала музыкой — снова лютня. Светошников понимал: от нее не спрятаться — она ж внутри.

Он уже ездил часа три к тому времени, застревая в вечерних московских пробках. Понятно было, что в конце его выведет к Неопалимовскому переулку. Но самому туда ехать нельзя: надо знака ждать.

Нечего спешить.

Он пришел в переговорную сегодня утром, задолго, хотел там один посидеть. Почувствовать, что нужно. Может, мебель другую, или что переставить. Или что принести.

Эту переговорную он выбирал сам. Она была меньше, чем та, где встречались в прошлый раз. Ему и нужна была комната поменьше, чтобы ее быстрее пропитать красным. Что красным, Светошников знал точно. Видел. Это без ошибки.

Узколицый не появился: вместо него была молодая женщина с ненужными глазами. Другой, с толстым голосом, назвал ее имя, и Светошников неожиданно запомнил. Он раньше имен не помнил — ни к чему было. А тут — сразу. Он насторожился: не так.

Светошников просмотрел ее внутри: ничего особенного, прозрачная. Не болеет ничем сильным. Женщина как женщина — никакая.

Разве что за правой глазницей у нее жила обида на мать. Что там между ними произошло, он смотреть не стал — времени нет. Да и не важно. Он бы почувствовал, если нужно поглядеть.

Они уселись, и Светошников перестал слышать: у него работа была. Он собирал красноватую краску из голоса Альтина и пропитывал ею воздух в комнате. Чашки он еще утром попросил красные, и люди напротив пили из новых красных чашек.

На столе перед ними лежали остро-оточенные красные карандаши.

Светошников видел, как нужный цвет заполняет глаза сидящих с другой стороны стола. Скоро они внутри заснут и на все согласятся. Снаружи человек как прежний: говорит, смеется, а внутри спит. Такого можно заставить делать что угодно — надо лишь правильный цвет подобрать. Светошников знал: для этих красный — правильный.

Цветом наполнять — самое сложное. Много силы уходит. Зато потом что угодно с человеком делай. Полностью наполнять нельзя — не проснутся. У него однажды случилось. Он ту девушку до сих пор помнил. У нее — где сердце — был колокольчик и звонить перестал, пока она делала, что он хотел.

Светошников долго знал ее имя.

Люди напротив спали. Женщина что-то объясняла, поминутно тыкая накрашенными ногтями в текст договора, а другой, с толстым голосом, кивал и приговаривал:

— Именно. Именно.

На деле же, они спали. Красное заполнило их по шею и теперь качалось там неспешно, словно вода в прозрачном кувшине. Кровь в них тоже текла, но Светошников мог различить, где что. Красное было хуже. И оно стояло, а не текло.

Он повернулся к Альтину и кивнул: можно начинать. Альтин моргнул, и глаза у него стали еще круглее — все не верил, что другие спят. Светошников засмеялся: он не первый раз при Альтине это делал, а тот все не верил.

— Давай, — сказал Светошников. — А то очнутся.

Альтин снова моргнул и заговорил, обращаясь к сидящим напротив:

— Надо подписать договор с банком. Это хороший договор. Его надо подписать. Это хорошие условия. Надо подписать договор.

Светошников следил, как слова втекают в глаза сидящих перед ним мужчины и женщины и остаются у них в головах: красное не позволяло словам осесть ниже. Женщина показала Светошникову какое-то место на бумаге и спросила, готов ли банк рассмотреть альтернативу залогу. Светошников кивнул он подивился, как она крепко спит.

Слова Альтина хорошо ложились, но почему-то не расползались красным туманом, заполняя собой все вокруг. Это было не правильно: слова должны были раствориться у людей в головах и стать одним с кровью, что текла по тоненьким проволочкам вдоль затылков. Но слова висели отдельным куском и не мешались с кровью внутри. Светошников позвал Альтина:

— Краснее говори. Краснее.

— Что? — не понял Альтин. — Красивее?

— Краснее, — повторил Светошников. — Чтобы голос — краснее.

Альтин кивнул и заговорил снова. Светошников видел, что голос у того стал вроде краснее, но все равно светлый. Как алое знамя. У них в школе такое было, в актовом зале.

Он знал, правда: дело не в Альтине. Дело в нем. Даже самое сильное у него теперь не работало. Он надеялся, если цветом наполнить, все получится. Не так.

Светошников смотрел, как красное постепенно вытекает из людей напротив. Оно, понятно, никуда не вытекало, а испарялось, и верхний слой становился все ниже и ниже. Словно воду в раковину набрали, а потом затычку вытащили.

Еще немного и проснутся. И ничего не подпишут.

Светошников встал и пошел к двери. Альтин его что-то спрашивал, но он не слушал — ни к чему. Что сидеть и смотреть, как они откажутся от всего, что им предлагают. И так худо.

У порога Светошников оглянулся и посмотрел женщине в глаза. Он хотел узнать, что у нее тогда с матерью вышло. Не увидел: словно тьма, и сквозь тьму — искры. И того не смог.

Он сразу уехал из банка, сам за рулем. Светошников выбрался на Третье кольцо и дважды по нему проехал, возвращаясь туда, где начал. Мобильный телефон мелодично звонил протяжной музыкой, которую любила жена. Светошников не отвечал: ему было нечего сказать Альтину. Он и себе-то не знал, что сказать.

Его ждала дверь.

7

Радость нашла его под Павелецким мостом. Не слушать — только хуже потом. Светошников свернул за долгими звуками лютни на Садовое кольцо в сторону Октябрьской. Он поехал, следуя протяжной музыке внутри.

Машины теперь двигались намного быстрее.

Не идти — нельзя. Оно ж не отпустит. Силу отнимет, и что потом? Станет он снова обычный дурак. Делать Светошников ничего не умел, кроме того, что делал для Альтина. Он нигде и ничему не учился — не нужно было. Он — что надо — и так знал.

Раньше.

Светошников развернулся над туннелем у Нового Арбата и поехал в обратную сторону по Садовому кольцу. Музыка стала не сильнее, но словно отчетливее, будто раньше играли издалека, а теперь ближе подошли. Понятно, однако: это он сам ближе подходит.

Звуки лютни провели его по улице Бурденко к Плющихе и исчезли на углу одного из Неопалимовских переулков. Здесь музыка перестала играть. Машины были плотно припаркованы вдоль тротуаров, но на углу Светошникова ждало свободное место. Место пахло чужим теплом, как насиженный стул. Будто для него хранили.

Переулок был другой, чем раньше. Но тоже Неопалимовский.

Светошников заглушил мотор и стал ждать. Знак нужен.

Он понимал, что врет себе, будто для силы идет: себя успокаивал. Он и не вернется, наверное. Марево не отпустит. Оно ж недаром воронку показывает: втянет и все. Ему и так сколько лет с того прыжка дали. Жизнь хорошую. Дочку.

Идет он — потому что велено. Не может не идти. Был бы человек обычный, мог не послушаться. А он должен.

С крыши дома напротив поднялась стая птиц. Они были одного цвета с воздухом, но Светошников их хорошо видел. Птицы были нездешние они для него остановку делали. Стая чуть замедлила над его машиной и полетела вглубь дворов. Куда раньше собаки бежали.

Пора.

Он хотел уехать отсюда — сразу, сейчас. Светошников закрыл глаза и оказался в своем сне: он шел по коридору без стен. Марево висело перед ним, звало, и в центре — где воронка — что-то лопалось и просвечивало холодным бледным светом.

Его любимым.

В окно машины постучали. Светошников открыл глаза: за стеклом стоял цыганенок-оборвыш, лет семи. Такие клянчили в переходах метро и на светофорах. Часто до поздней московской осени они стояли на асфальте босые — для жалости. Их взрослые ждали чуть в стороне, чтобы потом отнять поданные копейки.

Светошников вышел из машины. Цыганенок отскочил в сторону, но остался, не убежал. Светошников посмотрел: тот был в обуви. Не как другие.

— Дядь, дай, — заныл цыганенок. — Дай.

Он сильно косил и потому выглядел дебилом. Казалось, он смотрит мимо Светошникова, а того не видит совсем. На голове у мальчика была надета взрослая шапка-ушанка, ненужная в эту погоду. Октябрь же.

Светошников пошел за птицами.

Он мог видеть: не ясно, как всегда, а словно сквозь марлю. Навстречу попалась женщина, и Светошников понял, что у нее плохо в коленях. Там качалось темное пятно, и оно двигалось отдельно от ее тела, сантиметрах в пятидесяти, словно плыло впереди женщины. Светошников видел, что там у нее плохо, но не видел, что именно плохо. Раньше он сразу знал.

Светошников посмотрел на ближний дом. Он не мог видеть людей за стенами, лишь пятна. Раньше он их видел всех вместе и каждого порознь, и про них знал. Теперь — только пятна — как солнечные зайчики на стене. Но черные.

Его потрогали за пальто.

— Дядь, дай, — у цыганенка текло из носа, и он утирал себя рукавом. — Дай.

— От своих отбился, — решил Светошников. — Или прогнали.

Он хотел посмотреть, больной ли мальчик, но понял: не нужно. Ему нельзя было смотреть внутрь этого мальчика.

— Оно и лучше, — подумал Светошников. — Ни к чему.

Он остановился на перекрестке. Птиц в небе больше не было, и он не знал, куда идти. Самому нельзя: нужно ждать.

Подул ветер, закружил пыль и последние листья, бросил их поверх его головы. Ветер дул в лицо, откуда Светошников пришел. Тот на секунду замер: отпускают что ли? Можно уходить? Не сегодня? Он уже повернулся, чтобы пойти за ветром, когда вдруг перестал видеть. Словно лицо облепили холодным и комканым.

Светошников сорвал с лица принесенную ветром газету. Он посмотрел на мятый шершавый лист и увидел напечатанное жирным слово: СДАЕТСЯ. Под заголовком мелким шрифтом бежала вниз колонка объявлений о сдаче квартир. Одно из них было обведено красным. Светошников посмотрел на адрес в газете, затем на название улицы и номер здания на углу. Номер тот же, только строение 1. Его дом был строение 2.

Выходило — во двор.

Он повернулся к цыганенку. Светошников знал, что теперь ему позволено на того глядеть: он дошел до своего места. Но глядеть не стал — не до того. Он судьбу пришел встретить.

— Иди, — сказал Светошников. — Отсюда.

Цыганенок шмыгнул носом и тихонько завыл. Не плакал, а так, в слабый голос.

— Дядь, дай, — просил мальчик. — Ну дай.

Он протягивал руку. Светошников посмотрел на маленькую ладонь: там внутри бились жилки, и под кожей текла бледная жидкость. Жидкость пахла зеленым, как новая трава по весне.

Только поздно это. Значит, тому и быть.

Светошников пошел в темную арку. Он слышал, как мальчик клянчит у него за спиной, но слов больше не разбирал. Ему приготовиться нужно.

Посреди двора стоял старый четырехэтажный дом. Дом был окружен построенными позже большими зданиями, и его то ли забыли снести, то ли для чего берегли. «Оно и понятно для чего», — решил Светошников.

Рядом с домом криво освещенные светом из чужих окон скрипели качели. Словно на них качался кто-то, невидимый даже Светошникову. Во дворе не было птиц и людей. Только у подъезда сидела старуха с пустым лицом. Она никуда не глядела.

Светошников показал ей газету.

— А, в шестую, — сказала старуха. — На третий этаж тебе. Да их и дома нету.

Это, положим, он и сам знал.

Цыганенок поднимался за ним по деревянной лестнице, которая не скрипела. Он что-то говорил, просил, но Светошников не слушал. Он дверь искал.

От площадки третьего этажа в сторону уходил коридор. Светошников его хорошо знал. Видел раньше. Только без стен.

Коридор был недлинный. Он становился все светлее ни от чего, сам. Словно чем глубже, тем больше света. Скоро стало так светло, что Светошников перестал видеть стены.

— Дядь, дай, — домогался сзади тоненький голос. — Ну дай.

Вот и угол. Здесь стояло ведро. Светошников остановился и посмотрел, что на дне. Теперь можно. Все одно.

Кто-то топил котят и ведро в коридор выставил. Поленился во двор идти. Котята качались в мелкой воде мордочками вниз. Их пушистые хвостики тоже плавали, как надувные.

Светошников повернул за угол. Здесь в воздухе висело мерцающее марево, сквозь которое темнела дверь. Марево переливалось и лопалось в центре. Оно облепило дверь и начало сквозь нее просачиваться.

Тут Светошников увидел себя. Не со стороны — внутри. Что раньше видеть не мог.

Он внутри был светлый. Как белый огонь. Он себя раньше видеть не мог оттого, что внутри был светлее, чем мир. Много светлее. У него и вправду там ничего не было — свет один.

— Дядь, дай. Ну дай.

Светошников стоял рядом с дверью. Марево уже просочилось насквозь и звало его: время. Сейчас он заплатит за все: за перемену судьбы, за чужую удачу, за легкость жизни, за деньги, за дочь.

Светошников протянул руку и открыл дверь рывком. Не оборачиваясь, он схватил цыганенка за ворот и швырнул его в воющую от ожидания пустоту.

Назад