1937. Заговор был - Минаков Сергей Игоревич 7 стр.


Трудно сказать, при каких обстоятельствах офицер наполеоновской армии Валентин Гаспарини, 1785 г. рождения, оказавшийся в России явно в составе вторгшейся в нее в 1812 г. наполеоновской Великой Армии, перешел на русскую службу. Известно, что в декабре 1812 г. — сентябре 1813 г. в России формировался легион из бывших военнослужащих- военнопленных наполеоновской армии, в числе которых было 27 бывших офицеров (французов, итальянцев, голландцев). Для формирования этого «легиона» было организовано «депо» в г. Орле. Но в списочном составе этого «легиона» В. Гаспарини не было. В цитированном выше документе говорится, что он перешел из французской армии в состав русской, или, скажем так, покинул ряды французской армии, 2 августа 1813 г. Трудно сказать, при каких обстоятельствах оказался он в составе русской армии. Во всяком случае, в списках «легиона» его не было. Видимо, он был сразу же направлен на «кавказский фронт», в Тифлисский пехотный полк.

В наполеоновских войсках он скорее всего находился в составе так называемой «итальянской армии», которой командовал пасынок Наполеона вице- король Италии принц Евгений Богарне. В Бородинском сражении этот итальянский корпус, находясь на левом фланге наполеоновской армии, действовал против русского правого фланга, которым командовал генерал М.Б. Барклай-де-Толли. Надо сказать, что в русской армии, особенно со второй половины XVIII в., нередко встречались офицеры итальянского происхождения, в том числе и в генеральских чинах. В составе Кавказского корпуса, в который входил, как было сказано, и Тифлисский пехотный полк, к 1813 г. служил тоже выходец из Италии — генерал- майор Дельпоццо.

После увольнения с военной службы В.П. Гаспарини поступил на «статскую», к 1835 г. достиг чина коллежского советника («гражданского полковника») и имел к этому времени 9 детей, в том числе 2 сыновей и 7 дочерей. Его 6-й дочерью была бабушка маршала Софья Валентиновна.

Очевидно, по инициативе Софьи Валентиновны, оказывавшей сильное влияние на своего сына Николая Николаевича Тухачевского (отца маршала) и на воспитание его детей (ее внуков и внучек), три ее внучки получили имена трех ее старших сестер — Марии, Елизаветы, Надежды. Как известно, Софья Валентиновна была прекрасной пианисткой, в молодости вращалась среди представителей творческой элиты, была близко знакома с Ф. Шопеном, Жорж Санд, И.С. Тургеневым, Полиной Виардо, с выдающимися русскими композиторами, братьями Н.Г. Рубинштейном и А. Г. Рубинштейном. Она привила любовь к музыке и музыкальный вкус своему сыну, прекрасно игравшему на рояле, и своим внукам, в том числе и будущему маршалу, который называл «музыку своей второй страстью после военного дела». Братья маршала — Николай, Александр и рано умерший Игорь — были профессиональными музыкантами, получив образование в Московской консерватории. Таким образом, «итальянская бабушка» «наполеоновского происхождения» оказала на воспитание своего в будущем знаменитого внука огромное влияние. Вне всякого сомнения, рассказы о прадеде, наполеоновском капитане Гаспарини, не могли не произвести впечатления на будущего маршала.

Полагаю, что наиболее объективными свидетельствами о личности Тухачевского, его глубинных настроениях, являвшихся своего рода тональностью его мировоззрения, в том числе политического его аспекта, являются воспоминания Л.Л. Сабанеева. Он был старше Тухачевского, знал его семью и его самого с детства и юношества, когда натура человека, его характер еще обнажены и не успели полностью замаскироваться жизненным опытом. Он был далек от политики, от военного дела, принадлежал к совершенно аполитичной — профессиональной музыкальной сфере. Он был человек аристократического происхождения, естественно, лишенный плебейских амбиций, вполне самодостаточный, как человек способный, востребованный. Он уехал за пределы СССР в 1926 г., но это не была эмиграция обиженного, озлобленного, ненавидящего. Это была сначала долгая командировка, вполне легальная, превратившаяся постепенно в невозвращение.

«Он находил в своей внешности, — еще раз процитирую в его воспоминаниях, очевидно, самое существенное, что засело в его памяти о Тухачевском, — сходство с Наполеоном I, и, видимо, это наводило его на мысль о его будущей роли в России. Он снимался фотографией в «наполеоновских» позах, со скрещенными руками и гордым победоносным взглядом». Но, думается, в этом было, зная свойства личности Тухачевского, скорее всего то, что сам же Сабанеев называл в нем «чудачеством и склонностью к сатире». В связи с этим автор воспоминаний припоминал «художественное произведение» того же Тухачевского, «которое он сам изображал в лицах — уже во время советской власти. Оно называлось «Советская файв-о-клокия» и было злой пародией на православную обедню и одновременно на советскую власть: там были «тропари», «кондаки», всякие возгласы и песнопения, вплоть до приглашения: «Услышим святого Карла-Марла чтение» (потом следовали отрывки из «Капитала»), было все сделано талантливо — и кощунственно, и чрезвычайно смешно». Это свидетельство как-то вызывает сомнения в официальных «признаниях», сделанных Тухачевским в 1921 г., о том, что к большевикам его подвигло, в частности, и чтение произведений Маркса в плену. Однако, вне всякого сомнения, внешнее сходство с Наполеоном, даже воспринимаемое Тухачевским с иронией, влияло на его поведенческую установку в жизни вообще и в частности, в особенности в пореволюционную эпоху. «У него было предчувствие и мания «великого будущего».

Ну что ж, «предчувствие великого будущего» его не обмануло. Тухачевский вошел в историю. В отдельные, переломные ее моменты он, пользуясь выражением генерала де Голля, оказался «на острие шпаги»: и в 1920-м, и в 1937-м. Были и другие годы. Впрочем, в значительной мере он сам превращал эти моменты в «переломные». Бесспорно, у него оказалось «великое будущее» (если не вкладывать в это словосочетание определенный морализующий смысл). Однако оба раза, оказавшись «на острие шпаги», он срывался в катастрофу, в конечном итоге стоившую ему жизни и парадоксально-противоречивой репутации в Истории, в памяти и оценках поколений. Пожалуй, он обречен на именно такое «великое будущее».

Не сговариваясь с Сабанеевым, «манию» как черту характера и умонастроения заметил у Тухачевского другой наблюдатель, знавший «красного Бонапарта» гораздо меньше автора воспоминания, но весьма близко, в экстремальной ситуации плена, и, видимо, свежим взглядом хорошего наблюдателя уловивший ее. Сабанеев назвал это «манией», а Н.А. Цуриков определил ее как «одержимость».

«Как-то, в один из первых же дней моего прибытия на форт № 9, — вспоминал Цуриков, — я стоял на веранде, когда «из-под горы» показались 2 офицера: весь в голубом, яркий брюнет-француз и русский, выше среднего роста, в зеленых обмотках на длинных ногах, как будто «нетвердых», в зеленой же подтянутой гимнастерке с гвардейскими кантиками, без погон с непропорционально большой головой на тонкой и «непрочной» шее. Быстрым и ровным, размеренным шагом они стали «кружить» по форту, изредка переговариваясь. Для привычного «гефангенского» глаза было ясно, что это не прогулка, а очередная, «дневная тренировка».

— Кто это? — спросил я своего сожителя по комнате.

«Гвардейцы»-приятели, — неодобрительно пробурчал он, — француз — капитан X, а русский — подпоручик Тухачевский, народ важный.

«Вот он какой», — подумал я и стал наблюдать, «незнаемый» им и потому не обращая на себя его внимания! Француз скоро ушел, а Тухачевский продолжал свой «урок», проходя иногда совсем близко.

И странные глаза, в необычном разрезе, куда-то пристально и упорно устремленные, и какая-то, как будто «неустановившаяся» на шее голова, и несколько «развихленная», но упорная и даже стремительная походка» — все это сразу же произвело на меня общее впечатление какой-то машинальности. Как будто этот человек был в трансе.

«Обреченный бегун, — подумал я. — Нехорошо он кончит».

Тухачевский стал замедлять шаг, я встал и подошел к нему. Он как будто «очнулся».

— Ваша фамилия Тухачевский?

— Да, — несколько удивленно, чуть надменно и немного холодновато-гвардейски, глядя на незнакомого бородатого армейского, да еще прапорщика, отвечал он.

Я объяснил, кто я, он как будто даже обрадовался, и мы разговорились. О революции речи не было, вспоминали Москву и его знакомых по плену. Разговор был недолгий. Он извинился и ушел.

Еще не сказав с ним ни слова, я сказал себе, что это человек, захваченный манией; после разговора показалось, что это не просветленный, а обуянный, не вдохновленный, а одержимый страстью человек».


Для Цурикова она проявилась прежде всего как «одержимость» мыслью о побеге из плена, предпринимавшемся Тухачевским пять раз. Позднее, однако, обобщая, он обнаружил, что это свойство пронизало всю деятельность «красного Бонапарта». Французский лейтенант П. Фервак, близко познакомившийся с Тухачевским в том же лагере Ингольштадт, по существу, заметил то же самое, передав в более мягкой и описательной форме: «Это был мечтатель, фантазер, который шел туда, куда влекло его собственное воображение». «Увлекающийся поручик», по мнению старых военспецов в Красной Армии, с некоторым скепсисом относившийся к отдельным начинаниям «поручика-командарма». «Один из осведомителей Особого отдела, — сообщает А.А. Зданович, — по поручению чекистов составил характеристику на военачальника (М.Н. Тухачевского). Секретный сотрудник объективно описал выдающиеся способности командующего и единственным его недостатком признал недооценку возможностей врага, заносчивость по отношению к последнему. Осведомитель также подчеркнул, что Тухачевский, поверив в какую-либо идею, может действовать крайне неосмотрительно». Интересно, что и гораздо позднее человек, безусловно, знавший Тухачевского много хуже Цурикова, Фервака и несопоставимо меньше Сабанеева, комкор Кучинский, рассказывая о стратегической игре в Генеральном штабе в апреле 1936 г., обратил внимание на то, что «Тухачевский вкладывал в эту игру необычайную страстность». Да только ли в этом можно заметить эту «одержимость»? Ведь и в его натиске на Варшаву в августе 1920-го гоже было что-то «маниакальное». Некая «одержимость» Тухачевского весьма заметна в его стремлении добиться (и он добился этого!) реализации его, Тухачевского, «программы модернизации» Красной Армии в 1930–1931 гг. Взламывая скепсис Шапошникова, оскорбительную неприязнь Ворошилова, наконец, нелицеприятную критику Сталина, вынудив последнего, что бывало крайне редко, признать ошибочность своих первоначальных оценок, принести извинения и принять его программу. Впрочем, и сам Тухачевский, пожалуй, чувствовал в своем характере это свойство, «одержимость», как-то признавшись, что у него есть две страсти — война и музыка.

В своих воспоминаниях Сабанеев конкретизировал «предчувствие» этого «великого будущего», к которому маниакально устремился Тухачевский. «Насколько я могу понять из его высказываний, — делился Сабанеев знаниями объекта своей памяти, — он имел в виду, подобно Наполеону, воспользоваться революцией и хаосом в политике, а также своим положением в армии (маршал и одно время председатель Реввоенсовета), совершить переворот «бонапартистского типа, иными словами, объявить себя диктатором и свергнуть вообще советскую власть. Потом в разговорах он часто возвращался к отрывкам из этого плана». Но был ли он и в самом деле «потенциальным Наполеоном» Русской революции, или, как его порой называли, «потенциальным Наполеончиком»?

Вряд ли Сабанеев мог судить об указанных намерениях Тухачевского, когда последний стал уже маршалом (ноябрь 1935 г.) и председателем Реввоенсовета (1931 г.; имеется в виду — заместителем Председателя РВС СССР). Выше уже было отмечено, что Сабанеев покинул СССР в 1926 г. Встречался ли он за границей с Тухачевским после 1926 г., когда тот выезжал в Германию (1932 г.) или в Англию и Францию (в 1936 г.)? Сведений таких не имеется, а сам Сабанеев ничего об этом не говорит. Поэтому высказанные им наблюдения за Тухачевским на предмет его «бонапартизма» относятся ко времени до 1926 г.

По своей полководческой манере, настрою и судьбе Тухачевский, похожий на Наполеона внешне и, несомненно, упоенный стихией войны, жаждой побед и воинской славы, подражавший ему, особенно в молодости, руководствовавшийся любимым наполеоновским принципом «надо ввязаться в бой, а дальше будет видно», по духу своему был, пожалуй, ближе к Карлу XII. Талант, блеск побед и славы и катастрофа у обоих похожи: у Тухачевского «Варшава», у Карла XII — «Полтава».

Разночтения в оценках Тухачевского, широким веером развернутые в современной серьезной и не очень серьезной литературе, затрагивают и его репутацию военачальника — от апологии до полного развенчания. Отмечу сразу же: и в его военном искусстве также проявилось, и неоднократно, свойство его личности, о котором выше достаточно много говорилось, — «одержимость», «маниакальность», если мягко выражаться — «увлеченность». Это приводило Тухачевского и к ярким, быть может, даже блестящим военным победам, и к неудачам, и к катастрофическому поражению под Варшавой.

Надо сказать, что слава и вместе с ней популярность Тухачевского начали особенно быстро и широко распространяться в ходе успешных боевых действий 5-й армии, воевавшей под его командованием на Восточном фронте против войск адмирала Колчака. Пожалуй, началом общественного признания и популярности Тухачевского как полководца была победоносно проведенная им Златоустовская боевая операция в начале июля 1919 г. Не только «красная», что вполне естественно, но и «белая» стороны признали полководческий талант Тухачевского в этой боевой операции и пришли к единодушному выводу, что «Урал был потерян Белой армией, и в этом отношении цель красных была достигнута» и что «результатом было — занятие г. Златоуста, огромные трофеи, выход в Сибирские равнины и переход всего Урала в наши руки». Поражения, нанесенные войскам адмирала Колчака 5-й армией Тухачевского под Златоустом и Челябинском, были настолько сильны, что воспользоваться неудачей советского военачальника на р. Тобол и развить свой наступательный успех белые были уже не в состоянии. Поэтому в октябре 1919 г. наступление Тухачевского возобновилось и завершилось блестящей и очень быстрой Омской операцией.

«Захват Омска доставил красным крупнейшую победу, — вынужден был признать один из белых авторов, А. Ефимов, — без больших усилий и принес им значительные трофеи. Они захватили главную тыловую базу белого фронта — «с огромными запасами имущества разного рода и свыше 10 тысяч человек».

Нет сомнений в том, что Сабанеев слышал неоднократные «бонапартистские откровения» Тухачевского, но и в них мог быть элемент розыгрыша. И не потому, что Тухачевский говорил не всерьез. Похоже, что весь жизненный настрой его, пронизанный эстетизмом, «сценичен», несколько театрален. Многие, близко знавшие маршала, отмечали, несомненно, присутствовавший в его поведении элемент «позерства». Впрочем, он мог играть в «потенциального Наполеона» настолько же искренне, переживая эту роль по-настоящему, как это делает настоящий артист на сцене в спектакле. Однако неудержимое стремление к преодолению каких-либо серьезных препятствий, возникавших на пути удовлетворения его «главной жизненной страсти» — военного дела, если убежденность в собственной правоте натыкалась в ходе ее реализации на чье-то мощное и упорное сопротивление, превращалось в «манию», «одержимость». И эта «одержимость» вполне могла толкнуть его и к осуществлению того самого «бонапартистского переворота» или, что вероятнее, испытывать готовность к нему, настрой на него. Может быть, и неоднократно, как когда-то он почти маниакально, несмотря на неудачи, предпринимал многократные побеги из плена.

На следствии и на процессе, думается, по своей ментальной привычке он отчасти тоже «играл». В этой игре тоже что-то было. Может быть, он наконец «играл роль Наполеона», если не в реальности, то на этой своеобразной сцене. Ведь его же все считали «Наполеоном». Это тоже было «величие». Он «входил в историю» именно как «красный Наполеон»?! Ведь, в сущности, заметная часть его деятельности имела что-то «игровое», прихотливое.

И здесь я вновь хочу вернуть читателя к воспоминаниям Цурикова, потому что он, — а я с ним, по существу, согласен, — квалифицирует Тухачевского как определенный тип русского дворянина-интеллигента или, быть может, правильнее дворянина-интеллектуала своей эпохи. Это была эпоха европейского и русского декаданса, «заката Европы», Русской революции, из которой вырвался дух «русского коммунизма», эпоха, диагноз которой поставил Ф. Ницше: «Бог умер!»

«И вот, — вернемся к воспоминаниям Цурикова, — вероятно, как раз в начале мая у нас произошел с ним единственный наш «полуполитический» разговор. У него был какой-то минорно-мечтательный вид. Я спросил Тухачевского, есть ли у него вести из деревни. И ясно припоминается одна его фраза: «Рубят там теперь наши липовые аллеи, видно, так надо». И из всего этого разговора, много мне объяснившего, и особенно из того тона покорной и как будто даже умиленной обреченности, с которой была произнесена эта фраза, на меня глянуло такое знакомое лицо». Это было лицо повзрослевшего, некогда «избалованного барчонка», ставшего декадентствующим аристократом-интеллектуалом.

«Кто из интеллигентных гимназистов того времени не был Блоком затронут? — продолжал свои размышления Цуриков. — Кого не увлекала и не разлагала эта, не то что нетрезвая, а прямо опьяняющая, упорная, тяжелая и мучительная стихия? Кто не был, хотя бы частично, заворожен, «затянут» и отравлен ее пассивной стремительностью, ее исступленной слабостью и ее маниакально-фанатической, глубинной безответственностью? И даже более того, кто не испытывал на себе вообще отравы тем чадом целой эпохи эстетизма, которую порождал Блок, но и которая породила самого Блока и которую не удалось преодолеть кислороду столыпинского государственного ренессанса? Может быть, Тухачевский и не читал даже Блока, но что эта «отрава» коснулась и его — это мне стало тогда ясно».

Нет, Цуриков напрасно сомневался: Тухачевский читал стихи А. Блока, любил и запомнил их, как выражение собственных настроений, собственного отношения к миру и людям. Быть может, он и в данном случае «изображал» это, цитируя на одном из вечеров в 1935 г. блоковские строчки: «В сердцах восторженных когда-то есть роковая пустота».

Впрочем, быть может, он рисовался, позировал, как в юности перед фотоаппаратом, принимая «наполеоновскую позу», или, того пуще, увлекался очередным розыгрышем, вырастающим, как всегда, из аристократического высокомерия и пренебрежения ко всему окружающему.

«Обезбоженный» и не в первом поколении, разносторонне одаренный, бессистемно начитанный, он был разновидностью аристократа эпохи декаданса, одержимого «бесами» многих «беспочвенных» (в понимании Достоевского) идей. Будто «листок, оторвавшись от ветки родимой».

Подытоживая свое мнение об этом человеке, Сабанеев заключал: «Возвращаясь к Тухачевскому, могу сказать, что общее мое впечатление от него было чрезвычайно хорошее; это был человек очень благородный, отважный, культурный, не лишенный чудачеств и склонности к сатире. Он делал много добрых и хороших услуг людям своего круга в тяжелые времена военного коммунизма, выручал из объятий ВЧК многих, но всегда «некоммунистов». У него был свой план жизни, в котором коммунизм был только поводом и средством временного характера. Но в герои коммунизма его записывать было бы ложью, ему самому противной».

Назад Дальше