На кладбище часы пробили полночь.
– Ну что? – раздался чей-то голос.
Мой взгляд словно отскочил от стены киностудии и остановился на стриженой голове шофера такси.
Тот пристально всматривался сквозь железную решетку, высасывая аромат из мятной жвачки, прилепленной к зубам. Ворота дребезжали от ветра, вдали замирало эхо башенных часов.
– Ну и кто пойдет открывать ворота? – спросил шофер.
– Я?! – в ужасе переспросил я.
– Сам напросился.
После долгих колебаний я все же заставил себя взяться рукой за ворота: к моему удивлению, они оказались незапертыми, и я распахнул их настежь.
Я повел за собой машину, как старик, ведущий под уздцы смертельно усталую и перепуганную лошадь. Такси неустанно что-то бормотало вполголоса, но все без толку, а шофер вторил шепотом:
– Черт, черт! Если что-то пойдет в нашу сторону, не думай, я здесь не останусь.
– Ничего, я тоже здесь не останусь. Вперед!
По обе стороны гравийной дорожки виднелось множество белых силуэтов. Я услышал чей-то призрачный вздох, но это было всего лишь мое дыхание: легкие пыхтели, как кузнечные мехи, пытаясь раздуть в груди хоть какую-то искру.
На голову мне упали несколько капель дождя.
– Боже, – прошептал я. – И зонтика нет.
«Какого лешего я здесь делаю?» – пронеслось в моей голове.
Каждый раз, пересматривая старые фильмы ужасов, я смеялся над тем, как парень выходит поздно ночью на улицу, хотя надо было остаться дома. Или над тем, как женщина делает то же самое, хлопая большими невинными глазами и надевая туфли на шпильках, в которых на бегу только спотыкаешься. Но вот и со мной случилось то же самое, и все из-за этой дурацкой соблазнительной записки.
– Все! – прокричал таксист. – Дальше не поеду!
– Трус! – крикнул я.
– Ага! Я подожду здесь!
И вот я уже шагаю к дальней стене, дождь льет как из ведра, заливая лицо и пожар проклятий, клокочущий в моем горле.
Фары такси давали достаточно света, чтобы разглядеть лестницу, прислоненную к задней ограде кладбища: по ней можно было забраться и попасть на натурные площадки «Максимус филмз».
Я остановился у подножия и стал вглядываться вверх сквозь холодную морось.
Там, наверху, стоял человек. Он словно собирался перелезть через стену.
Но его фигура застыла, точно вспышка молнии выхватила ее и навсегда запечатлела на бледно-голубой эмульсии кинопленки: голова была наклонена вперед, как у бегуна-рекордсмена, а тело согнулось так, будто он готов был перевалиться через стену и сорваться вниз, на территорию «Максимус филмз».
Однако человек, словно статуя, не менял этой нелепой позы.
Я хотел было окликнуть его, но тут понял, почему он молчит, почему он так неподвижен.
Человек на лестнице то ли умирал, то ли был мертв.
Он пришел сюда, преследуемый тьмой, забрался на лестницу и окаменел при виде… чего? Может, что-то у него за спиной заставило его замереть от ужаса? Или – еще хуже – что-то за стеной, в темноте студии?
Дождь поливал белые камни надгробий.
Я слегка подергал лестницу.
– Господи! – вскричал я.
Потому что старик на вершине лестницы вдруг свалился вниз.
Я отскочил и бросился на землю.
Он упал между надгробиями, как десятитонный свинцовый метеор. Я поднялся на ноги и склонился над ним, уже не слыша ни грохота в своей груди, ни шелеста дождя, омывавшего каменные плиты и тело покойного.
Я вгляделся в его лицо.
Ответом был взгляд водянистых, бесцветных глаз.
– Почему ты смотришь на меня? – спросил он молча.
«Потому, – подумал я, – что я тебя узнал!»
Лицо его было белым, как надгробные камни.
«Джеймс Чарльз Арбутнот, бывший глава «Максимус филмз»», – подумал я.
– Да, – прошептал он.
«Но, но, – беззвучно кричал я, – в последний раз я видел тебя в тринадцать лет, я катался на роликах напротив твоей студии в ту самую неделю, когда ты погиб, двадцать лет назад; потом появились дюжины фотографий – две разбитые машины, врезавшиеся в телефонный столб, страшные, искореженные обломки, окровавленная мостовая, изуродованные тела; а после этого были два дня с сотнями других фотографий – тысячи людей, пришедших на твои похороны, миллион цветов, нью-йоркские боссы, утирающие непритворные слезы, и мокрые глаза за двумя сотнями темных очков, когда актеры без улыбки выходили из машин. Да, это стало большой утратой для всех. А эти последние фото искореженных машин на бульваре Санта-Моника, а газеты, которые неделями не могли забыть о тебе, а радио, где непрестанно пели тебе хвалы и не прощали короля за то, что он ушел навсегда! И все это, Джеймс Чарльз Арбутнот, все это ты.
Не может быть! Это невозможно! – почти кричал я. – Ты, здесь, сейчас, на стене? Кто тебя туда затащил? Тебя что, можно убивать много раз?»
Сверкнула молния. Удар грома обрушился, словно хлопнула гигантская дверь. Дождь поливал лицо мертвеца, капли-слезы текли из глаз. Открытый рот заполнялся водой.
Я закричал и опрометью бросился прочь.
Добежав до такси, я понял, что сердце мое осталось там, возле тела.
Теперь оно гналось за мной. Оно настигло меня, как пуля, попавшая в печень, и припечатало к кузову машины.
Шофер тревожно вглядывался в темноту аллеи позади меня, где дождь барабанил по гравию.
– Там кто-нибудь есть? – крикнул я.
– Нет!
– Слава богу. Сматываемся!
Мотор никак не отзывался.
У нас обоих вырвался стон отчаяния.
Повинуясь страху, мотор все-таки завелся.
Не так уж просто ехать задним ходом со скоростью шестьдесят миль в час.
Нам это удалось.
4
Полночи я просидел, оглядывая свою обыкновенную гостиную с обыкновенной мебелью в маленьком домике на самой заурядной улице, в тихом квартале. После трех чашек горячего какао мне по-прежнему было холодно, я дрожал; на стене мое воображение рисовало мрачные картины.
«Люди не умирают дважды! – думал я. – Человек, который там, на лестнице, хватался руками за ночной ветер, не мог быть Джеймсом Чарльзом Арбутнотом. Трупы разлагаются. Трупы исчезают».
Я вспомнил, как однажды в 1934 году Арбутнот вышел из своего лимузина перед воротами студии, и тут я подкатился к нему на роликах, потерял равновесие и упал прямо в его объятия. Он, смеясь, помог мне удержаться на ногах, подписал книгу, ущипнул за щеку и прошел через ворота.
И вот теперь – Господи Иисусе! – этот человек, давно затерянный в прошлом, падает откуда-то с высоты вместе с холодным дождем на кладбищенский газон.
Мне уже мерещилось, будто я слышу голоса и читаю заголовки:
ДЖЕЙМС ЧАРЛЬЗ АРБУТНОТ
УМЕР И ВОСКРЕС.
– Нет! – сказал я, обращаясь к белому потолку, где шуршал дождь и падал человек. – Это был не он. Все это ложь!
«Подожди до утра», – произнес чей-то голос.
5
Утро не принесло ясности.
В радио– и теленовостях не промелькнуло никаких мертвых тел.
Газеты пестрели сообщениями об автомобильных авариях и антинаркотических рейдах. Об Арбутноте ни слова.
Я рассеянно вышел из дома и поплелся на задний двор, в гараж, забитый игрушками и старыми журналами об открытиях и изобретениях. Никакой машины, только подержанный велосипед.
Я проехал уже полпути до студии и вдруг понял, что не могу вспомнить ни одного перекрестка, через которые промчался вслепую. Вздрогнув от ужаса, я свалился с велосипеда.
Огненно-красный родстер со сложенным верхом, поравнявшись со мной, затормозил так резко, что запахло паленой резиной.
Водитель в бейсболке, надетой козырьком назад, явно мчался на полном газу. Он рассматривал меня сквозь ветровое стекло: один глаз ярко-голубой, другой не виден из-за монокля, словно всаженного в глазницу и сверкавшего искрами на солнце.
– Эй ты, чертов сукин сын придурочный, здорово! – крикнул он, по-немецки растягивая гласные.
Велосипед чуть не выпал у меня из рук. Я видел этот профиль на старинных монетах, когда мне было лет двенадцать. Это был то ли воскресший Цезарь, то ли германец, верховный понтифик Священной Римской империи. Мое сердце колотилось так, что в легких не осталось места для воздуха.
– Не слышу! – крикнул он. – Говори!
– Здорово, – услышал я собственные слова, – чертов придурочный сукин сын. Ты Фриц Вонг? Родился в Шанхае, отец китаец, мать австрийка, рос в Гонконге, Бомбее, Лондоне и дюжине городов Германии. Сбежал из дома, бродяжничал, потом работал монтажером, потом сценаристом, потом оператором на студии UFA[165], потом режиссером в разных уголках мира. Фриц Вонг, потрясающий режиссер, снявший великий фильм немого кино «Песнь Кавальканти». Парень, который устанавливал планку голливудского кино с тысяча девятьсот двадцать пятого по тысяча девятьсот двадцать седьмой год и которого вышвырнули вон за сцену в одном фильме, где ты лично снялся в роли прусского генерала: эпизод, где он вдыхает запах нижнего белья Герты Фрёлих. Всемирно известный режиссер, который вернулся в Берлин, а затем бежал от Гитлера, режиссер, снявший «Безумную любовь», «Исступление», «Путешествие на Луну и обратно»…
С каждым моим словом его голова поворачивалась на четверть дюйма, в то время как рот расплывался в улыбке ярмарочного Петрушки. Монокль вспыхивал, сигналя морзянкой.
Из-за монокля иногда выглядывал краешек восточного глаза. Я думал, что левый глаз был Пекином, а правый – Берлином, но нет. Восточный казался больше лишь благодаря увеличительному стеклу монокля. Лоб и скулы являли непобедимый оплот тевтонской самоуверенности, крепость, способную простоять две тысячи лет или до тех пор, пока не расторгнут контракт.
– Как ты меня назвал? – необычайно любезно спросил он.
– А ты как меня назвал? – тихо отозвался я. – Чертов придурочный. – Я вздохнул. – Сукин сын.
Он кивнул. Улыбнулся. И распахнул передо мной дверцу машины:
– Залезай!
– Но ты же меня…
– … совсем не знаю? Неужели ты думаешь, я разъезжаю по улицам и подвожу каждого безмозглого велосипедиста? По-твоему, я не видел, как ты шныряешь по павильонам, делая вид, будто ты Белый Кролик на столовской кухне? Ты же этот… – он прищелкнул пальцами, – побочный сын Эдгара Райса Берроуза и Владыки Марса[166], незаконный отпрыск Герберта Уэллса, который произошел от Жюля Верна. Закидывай свой велик. Мы опаздываем!
Я запихнул велосипед на заднее сиденье и едва успел сесть в машину, как она рванула с места на скорости пятьдесят миль в час.
– Кто знает? – орал Фриц Вонг, перекрикивая рев мотора. – Мы оба ненормальные, раз работаем там, где работаем. Но ты счастливчик, ты все еще любишь это дело.
– А ты разве нет? – спросил я.
– Помоги, Господи, – пробормотал он. – Да!
Я не мог оторвать взгляд от Фрица Вонга: он склонился над рулем, подставляя ветру лицо.
– Ты самый тупой придурок, какого я встречал! – кричал он. – Хочешь попасть под колеса? Ты что, не умеешь водить машину? А что у тебя за велосипед? Это твой первый сценарий в кино? Как ты можешь писать такую галиматью? Почему бы не почитать Томаса Манна, Гёте?
– Томас Манн и Гёте, – спокойно объяснил я, – не сумели бы написать мало-мальски приличный сценарий. «Смерть в Венеции»[167] – да. «Фауста»? Легко. Но хороший сценарий? Или короткий рассказ вроде тех, что пишу я: описать высадку на Луну и заставить тебя поверить в это? Черта с два! А как ты можешь вести машину с этим моноклем?
– Не твое собачье дело! Лучше ничего не видеть. Посмотри ближе на козла, что едет впереди, и захочешь врезаться ему в задницу! Дай-ка поглядеть тебе в лицо. Ты меня одобряешь?
– По-моему, ты классный!
– Бог мой! Да для тебя, похоже, все, что скажет великий и могучий Вонг, – как Библия. Как вышло, что ты не водишь машину?
Мы оба старались перекричать ветер, который бил нам в глаза и трепал губы.
– Писатель не в состоянии купить себе машину! К тому же, когда мне было пятнадцать, я видел пятерых погибших людей, разорванных в клочья. Машина врезалась в телефонный столб.
Фриц взглянул на мое побелевшее при воспоминании лицо.
– Как на войне, да? А ты не такой уж тупой. Я слышал, тебе дали работу в новом проекте с Роем Холдстромом? Спецэффекты? Здорово. Терпеть не могу условностей.
– Мы дружили еще в школе. Я смотрел, как он лепит крохотных динозавров в гараже. Мы пообещали друг другу, что, когда вырастем, будем вместе создавать чудовищ.
– Нет, – кричал Фриц Вонг сквозь ветер, – ты их не создаешь, ты на них работаешь! Вот Мэнни Либер. Ящерица-ядозуб, которой мерещится паук. Берегись! Это настоящий зверинец!
Он кивнул собирателям автографов, стоявшим на другой стороне улицы, напротив ворот студии.
Я тоже посмотрел туда. Внезапно душа моя покинула тело и мгновенно перенесла меня в прошлое. Шел 1934 год, я толкался и давился в толпе страждущих, которые размахивали блокнотами и ручками, шныряли под «солнечными» прожекторами на премьерных показах, подлавливали Марлен Дитрих у ее парикмахера, охотились за Кэри Грантом во время боксерских матчей по средам на стадионе «Лиджен», ждали у дверей ресторана, пока Джин Харлоу закончит свой более чем трехчасовой обед или когда Клодетт Кольбер, смеясь, выйдет в полночь.
Я окинул взглядом толпу безумцев и снова увидел бульдожьи носы, сплющенные мордочки, бледные близорукие лица безымянных друзей откуда-то из прошлого, стоящих перед величественным, в стиле испанского музея Прадо, фасадом киностудии «Максимус», чьи тридцатифутовые ажурные чугунные ворота открывались и с лязгом захлопывались за спиной недосягаемых знаменитостей. Я представил себя, затерянного в этом гнездовье голодных птиц, жадно разинувших клювы в ожидании пищи: мимолетных встреч, фотовспышек, росчерков в блокнотах. Солнце скатилось за горизонт, в памяти моей взошла луна, и я увидел, как еду на роликах все девять миль до дома по пустынным тротуарам, мечтая, что когда-нибудь стану величайшим в мире писателем или наемным сценаристом где-нибудь на «Шиш-под-Нос пикчерз».
– Зверинец? – пробормотал я. – Вот так, значит?
– А это их зоопарк! – продолжил Фриц Вонг.
И, ворвавшись в ворота студии, мы поехали, раздвигая толпу прибывающих людей, статистов и администраторов. Фриц Вонг направился прямиком под знак «Стоянка запрещена».
Я вышел из машины и спросил:
– Какая разница между зверинцем и зоопарком?
– Здесь, в зоопарке, за решеткой нас держат деньги. А там, в зверинце, болванов держат под замком их глупые мечты.
– Когда-то я был одним из них и мечтал оказаться по ту сторону, в стенах киностудии.
– Глупец. Теперь тебе уже отсюда не выбраться.
– Еще как выберусь. Я только что закончил новый сборник рассказов и пьесу. Мое имя будут помнить!
– Не стоило мне этого говорить. – Монокль Фрица блеснул. – Мое презрение может улетучиться.
– Насколько я знаю Фрица Вонга, через тридцать секунд оно вернется.
Фриц наблюдал, как я вытаскиваю из машины свой велосипед.
– Мне кажется, ты почти немец.
Я сел на велосипед.
– Ты меня оскорбляешь.
– Ты со всеми так разговариваешь?
– Нет, только с Фридрихом Великим, мне не нравятся его манеры, но я обожаю его фильмы.
Фриц Вонг вывинтил из глаза монокль и опустил в нагрудный карман рубашки – словно бросил монету, чтобы запустить какой-то внутренний автомат.
– Я наблюдал за тобой несколько дней, – нараспев произнес он. – Во время припадков безумия я читал твои рассказы. Ты не лишен таланта, а я мог бы отполировать его до блеска. Сейчас я работаю – помоги мне Бог – над совершенно безнадежной картиной об Иисусе Христе, Ироде Антипе и всех этих безмозглых апостолах. Предыдущий режиссер-алкаш, который не способен руководить даже детсадом, потратил на фильм девять миллионов долларов. Меня выбрали ликвидатором. Ты христианин, или как?
– Отступник.
– Отлично! Не удивляйся, если по моей милости тебя вышибут из твоего дурацкого сериала с динозаврами. Если сможешь помочь мне спасти от тлена этот ужастик про Христа, для тебя это будет ступенькой наверх. Принцип Лазаря! Если ты работаешь над дохлой курицей и выводишь ее вон из киношного склепа, то зарабатываешь очки. Я еще несколько дней понаблюдаю за тобой и почитаю, что ты пишешь. Появись сегодня ровно в час в студийной столовке. Ешь то, что ем я, говори, когда к тебе обращаются, понял, талантливый маленький ублюдок?
– Так точно, Unterseeboot Kapitan[168]. Будет сделано, господин большой ублюдок.
Когда я отъезжал, он подтолкнул меня. Не сильно – просто своей рукой старого философа помог тронуться с места.
Я не обернулся.
Боялся, что, оглянувшись, увижу его.
6
– Боже правый! – сказал я себе. – Из-за него я чуть не забыл!
Прошлая ночь. Холодный дождь. Высокая стена. Труп.
Я припарковал велосипед возле павильона 13.
Полицейский из охраны студии, проходя мимо, спросил:
– У вас есть разрешение на парковку здесь? Это место Сэма Шёнбродера. Позвоните в администрацию.
– Разрешение! – закричал я. – Черт подери! Для велосипеда?
Гремя великом, я прошел через огромные двойные двери с тамбуром и попал в темноту павильона.
– Рой?! – крикнул я.
Тишина.
Я огляделся в кромешной тьме среди свалки игрушек Роя Холдстрома.
Точно такая же, но поменьше, была у меня в гараже.
Павильон 13 был усыпан игрушками трехлетнего Роя, книжками пятилетнего Роя, наборами фокусника восьмилетнего Роя, наборами для электрических и химических опытов девяти– и десятилетнего Роя, вырезками из воскресных комиксов одиннадцатилетнего Роя, а еще фигурками Кинг-Конга, сделанными в 1933 году, когда Рою исполнилось тринадцать и за две недели он посмотрел гигантскую обезьяну пятьдесят раз.
Руки у меня так и зачесались. Здесь валялись копеечные магнето, гироскопы, оловянные паровозики, наборы фокусника, заставляющие ребятишек скрипеть зубами и мечтать об ограблении магазина. Здесь лежало мое собственное лицо – прижизненная маска, снятая Роем: он смазал мне лицо вазелином и чуть не задушил под слоем гипса. И дюжина раскиданных везде слепков его собственного профиля – прекрасного, ястребиного, – а еще черепа и скелеты в полный рост, рассованные по углам или сидящие на садовых стульях, – в общем, все, чтобы Рой чувствовал себя как дома в этом павильоне, таком огромном, что через его ворота, словно в шлюз космодрома, можно было затащить «Титаник» и еще осталось бы место для фрегата «Олд-Айронсайдс»[169].