Рикардо быстро заморгал и запихнул фотографию в карман.
Констанция еще долго смотрела на скатерть, туда, где недавно лежала фотография.
– Я пришла посмотреть, не узнаю ли я этого человека. Слава богу, нет. Но его голос? Может быть, в какой-нибудь другой вечер?..
Рикардо фыркнул:
– Нет-нет. Все кончено. Этот идиот, приставала, торчавший в тот вечер перед рестораном… Такая встреча бывает лишь раз за многие годы. Обычно в этот поздний час на улице пусто. Теперь, я уверен, он больше не придет. И я опять перееду в маленькую квартирку. Простите за такой эгоизм. Непросто расстаться с чаевыми в двести долларов.
Констанция шмыгнула носом, встала, схватила руку Лопеса и что-то в нее засунула.
– Никаких возражений! – заявила она. – Это был прекрасный год, тысяча девятьсот двадцать восьмой. Это времена, когда я платила за моего дорогого жиголо. Не надо! – сказала она, потому что он попытался сунуть ей деньги обратно. – Подлец!
Рикардо замотал головой и крепко прижал ее ладонь к своей щеке.
– Помнишь: Ла-Холья, море, чудесная погода?
– Бодисерфинг каждый день!
– О да, наши тела, теплый прибой.
Рикардо поцеловал каждый ее пальчик.
Констанция сказала:
– Вкус начинается с локтя!
Рикардо расхохотался. Констанция слегка ущипнула его за подбородок и убежала. Я открыл перед ней дверь и пропустил вперед.
Затем обернулся и посмотрел на нишу с маленькой лампой, стойкой и шкафом для документов.
Лопес увидел, куда я смотрю, и тоже поглядел в эту сторону.
Но папка с фотографиями Кларенса исчезла, пропала в ночи вместе с плохими парнями.
«Кто же теперь защитит Кларенса? – спрашивал я себя. – Кто спасет его от тьмы и будет хранить его жизнь до самого рассвета?
Я? Слабак, которого собственная кузина побеждала в драке?
Крамли? Смею ли я просить, чтобы он торчал всю ночь перед домом Кларенса? Пойти, что ли, крикнуть у дверей Кларенса: «Тебе конец! Беги!»
Я не стал звонить Крамли. И не пошел кричать у крыльца Кларенса Сопуита. Я кивнул Рикардо Лопесу и вышел в ночь. Констанция стояла на улице и плакала.
– Черт, пошли отсюда, – сказала она.
Она размазала глаза не подходящим к случаю шелковым платочком.
– Проклятый Рикардо. Заставил меня почувствовать себя старухой. Да еще эта фотография несчастного, отчаявшегося человека.
– Да, это лицо, – произнес я и добавил: – Сопуит.
Ибо Констанция стояла на том самом месте, где несколько ночей назад стоял Кларенс Сопуит.
– Сопуит? – переспросила она.
39
Констанция вела машину, и ее голос резал воздух:
– Жизнь – как нижнее белье, ее надо менять дважды в день. Вечер закончился, я хочу его забыть.
Она стряхнула слезы с глаз и, скосив взгляд, проследила, как они дождем улетают прочь.
– Все, забыла, вот так просто. Так устроена моя память. Видишь, как легко?
– Нет.
– Помнишь кумушек с верхнего этажа того муравейника, где ты жил пару лет назад? Как после большой субботней попойки они швыряли с крыши новые платья, чтобы показать, какие они богатые, что им плевать, завтра они могут купить себе другое? Какая чудовищная ложь; платья летят в разные стороны, а они стоят – со своими жирными или тощими задами – на крыше, в три часа ночи, и смотрят на этот сад из платьев, которые, словно шелковые лепестки, летят на ветру по пустырям и улицам. Помнишь?
– Да!
– Вот так и я. Я все выкидываю: сегодняшний вечер, «Браун-дерби», того беднягу вместе со всеми моими слезами – все вон.
– Сегодняшний вечер еще не закончился. Ты не можешь забыть это лицо. Ты узнала или не узнала Человека-чудовище?
– Боже мой! Мы с тобой на грани нашего первого серьезного боя в тяжелом весе. Берегись!
– Ты его узнала?
– Его невозможно узнать.
– У него остались глаза. Глаза не меняются.
– Берегись! – закричала она.
– Ладно, – проворчал я. – Умолкаю.
– Ну вот. – Слезы снова тонкими ручейками потекли из ее глаз. – Я опять тебя люблю.
Она улыбнулась овеянной ветром улыбкой, ее волосы сплетались и расплетались в потоке воздуха, обдувавшего нас холодной струей через ветровое стекло.
От этой улыбки все суставы в моем теле размякли. «Боже, – подумал я, – имея такие губы, такие зубы и такие огромные, якобы невинные глаза, она, наверное, всегда побеждала, каждый день, всю свою жизнь?»
– Ага! – засмеялась Констанция, прочитав мои мысли. – Смотри!
Она резко затормозила перед воротами киностудии и долго, пристально вглядывалась в них.
– О боже! – наконец произнесла она. – Это не больница. Сюда приходят умирать великие, гигантские идеи. Кладбище для безумцев.
– Кладбище за оградой, Констанция.
– Нет. Сначала ты умираешь здесь, а потом – там. Между ними… – Она обхватила руками голову, словно та могла улететь. – Безумие. Не ввязывайся в это, детка.
– Почему?
Констанция медленно поднялась и, встав за рулем, крикнула во всю глотку, обращаясь к еще не открытым воротам, наглухо запертым ночным окнам и ровным, бесстрастным стенам:
– Сначала они сводят тебя с ума! Потом, доведя до помешательства, начинают преследовать тебя за то, что ты без умолку болтаешь днем и впадаешь в истерику на закате. А с восходом луны превращаешься в беззубого оборотня… Когда ты доходишь до определенной стадии безумия, они выкидывают тебя вон и распространяют слухи, будто ты не умеешь мыслить здраво, не идешь на контакт и начисто лишен воображения. Твое имя печатают на туалетной бумаге и распространяют ее по всем студиям, чтобы великие могли распевать твои инициалы, поднимаясь на папский престол… А когда ты умрешь, они будут трясти тебя, чтобы разбудить, а потом убить еще раз. Затем они подвешивают твою тушку в Бэд-Роке, в О. К. Коррале или в Версале на десятой натурной площадке, маринуют тебя в банке, как фальшивый эмбрион из средненького киношного музея уродов, покупают тебе дешевый склепик за углом, вырезают на могиле твое имя, с ошибками, и проливают крокодиловы слезы. А потом наступает безвестность: никто не вспомнит твоего имени в титрах всех этих фильмов, сделанных тобой в лучшие годы жизни. Кто помнит авторов сценария «Ребекки»?[224] А «Унесенных ветром»? Кто помог Орсону Уэллсу стать гражданином Кейном? Спроси любого на улице. Черт, да они даже не знают, кто был президентом при администрации Гувера… И вот ты победитель. Через день после предварительного показа все забыто. Ты боишься уехать из дому между фильмами. Кто-нибудь слышал, чтобы писатель-сценарист когда-нибудь съездил в Париж, Рим или Лондон? Они же все до смерти боятся, что, если уехать, большие шишки забудут о них. Забудут, черт возьми, да они их никогда и не знали. Пригласите на работу этого, как его там. Пусть ко мне зайдет этот, как его бишь. А как же имя перед названием фильма? Продюсер? Само собой. Режиссер? Может быть. Помнится, «Десять заповедей» – это Демилль, а не Моисей. А «Великий Гэтсби» – Френсис Скотт Фицджеральд? Перекури это в мужской уборной. Занюхай своим изъязвленным носом. Хочешь, чтобы твое имя написали большими буквами? Убей любовника своей жены и упади с лестницы вместе с его трупом. Говорю тебе, все это мерцающие картинки на белом экране. Помни, ты всего лишь пробел между каждым щелчком проектора. Ты заметил шесты для прыжков у дальней стены киностудии? Это чтобы прыгунам в высоту было легче перелетать на ту сторону, в карьер. Психопаты нанимают их, а потом выгоняют, ведь таких пруд пруди. А они покупаются, потому что они любят кино, а мы нет. Это дает нам власть. Заставь их напиться, потом отбери бутылку, найми катафалк, позаимствуй лопату. Повторяю: «Максимус филмз» – это кладбище. О да, кладбище для безумцев.
Закончив свою речь, Констанция продолжала стоять, будто стена киностудии была океанской волной, готовой вот-вот обрушиться.
– Не ввязывайся в это дело, – прибавила она в завершение.
Раздались негромкие аплодисменты.
Ночной полицейский за фигурной испанской решеткой улыбался и хлопал в ладоши.
– Я недолго буду ввязываться в это дело, Констанция, – сказал я. – Еще с месяцок, а потом поеду на юг заканчивать свой роман.
– Можно, я поеду с тобой? Поедем в Мехикали, в Калехико, к югу от Сан-Диего, почти до самого Эрмосильо, будем купаться нагишом при луне, ну да ладно, ты – в заношенных шортах…
– Неплохо бы. Но теперь только я и Пег, Констанция. Пег и я.
– Ладно, черт. Поцелуй меня.
Я помедлил, и тогда она влепила мне такой поцелуй, от которого зарделись бы все пуленепробиваемые кумушки из многоквартирного муравейника, а лед превратился бы в пламя.
Ворота медленно открылись.
И мы, как два безумных лунатика, заехали внутрь.
Когда мы подкатили к огромной площади, запруженной толпами солдат и торговцев, Фриц Вонг тут же в несколько прыжков подскочил к нам.
– Проклятье! Мы все уже готовы к съемкам твоей сцены. А этот пьяница, этот баптист-унитарий как сквозь землю провалился. Ты не знаешь, где этот сукин сын может прятаться?
– Неплохо бы. Но теперь только я и Пег, Констанция. Пег и я.
– Ладно, черт. Поцелуй меня.
Я помедлил, и тогда она влепила мне такой поцелуй, от которого зарделись бы все пуленепробиваемые кумушки из многоквартирного муравейника, а лед превратился бы в пламя.
Ворота медленно открылись.
И мы, как два безумных лунатика, заехали внутрь.
Когда мы подкатили к огромной площади, запруженной толпами солдат и торговцев, Фриц Вонг тут же в несколько прыжков подскочил к нам.
– Проклятье! Мы все уже готовы к съемкам твоей сцены. А этот пьяница, этот баптист-унитарий как сквозь землю провалился. Ты не знаешь, где этот сукин сын может прятаться?
– Ты звонил в церковь Эйми Сэмпл Макферсон?
– Она умерла!
– Или трясунам. Или универсалистам Мэнли Палмера Холла[225]. Или…
– Господи! – заорал Фриц. – Уже полночь! Везде все закрыто.
– А на Голгофе не смотрел? – спросил я. – Это же его путь.
– Голгофа! – разбушевался Фриц. – Проверьте Голгофу! Гефсиманский сад! – молил Фриц звезды. – Господи, за что мне эта чаша отравленного манишевича?[226] Кто-нибудь! Раздобудьте два миллиона цикад для завтрашнего нашествия саранчи!
Всевозможные помощники забегали во все стороны. Я тоже бросился было бежать, но Констанция схватила меня за локоть.
Мой блуждающий взгляд остановился на фасаде собора Парижской Богоматери.
Констанция увидела, куда я смотрю.
– Не ходи туда, – шепнула она.
– Отличное место для Христа.
– Там одни фасады и ничего сзади. Споткнешься обо что-нибудь и упадешь, как те камни, что горбун кидал в толпу.
– Это же кино, Констанция!
– А это, думаешь, все настоящее?
Констанция вздрогнула. Мне так захотелось увидеть прежнюю Раттиган, ту, что все время смеялась.
– Я только что видела кого-то там, на колокольной башне.
– Может, это Иисус, – предположил я. – Пока остальные обшаривают Голгофу, почему бы мне не заглянуть туда?
– Я думала, ты боишься высоты.
Я посмотрел на тени, перебегающие по фасаду собора.
– Дурачок. Ну, давай же. Заставь этого Иисуса спуститься, – прошептала Констанция, – пока он не превратился в горгулью. Спаси Иисуса.
– Я спасу его!
Отбежав на сто футов, я обернулся. Констанция уже грела руки у костра римских легионеров.
40
В нерешительности я слонялся вокруг собора. Мне было страшно – войти внутрь, а потом еще забраться наверх! Вдруг, в ужасном волнении, я обернулся и втянул носом воздух. Затем вдохнул поглубже и выдохнул.
– Не может быть. Запах ладана! И свечного дыма! Кто-то там есть… Иисус?
Я прошел внутрь и остановился.
Где-то высоко на опорах шевельнулась огромная тень.
Прищурившись, я стал всматриваться сквозь холстину, натянутую на рейки, сквозь листы клееной фанеры и тени горгулий в вышине, пытаясь разглядеть, что могло шевелиться там, во мраке собора.
«Кто зажег благовония? – думал я. – Как давно ветер задул свечи?»
С высоты осыпалась струйка мелкой пыли.
«Иисус? – думал я. – Если ты упадешь, кто же спасет Спасителя?»
Молчание было ответом на мое молчание.
И все же…
Трусливейшему из всех трусов на свете пришлось взбираться вверх по лестнице, ступенька за ступенькой, сквозь тьму, боясь, что в любой момент грянут исполинские колокола и столкнут меня в свободное падение. Я зажмурился и полез дальше.
Добравшись до верха, я долго стоял, прижимая руки к бешено стучавшему сердцу, горько сожалея о том, что залез сюда, и страстно желая оказаться внизу, где светло и где пиво льется рекой, в толпе римлян, чтобы носиться по аллеям и улыбаться на бегу Раттиган, заезжей королеве.
«Если я сейчас умру, – подумал я, – никто из них даже не услышит».
– Иисус! – тихо позвал я в темноту.
Молчание.
Я обошел вокруг длинного листа фанеры. Там, под звездным небом, где когда-то, полжизни назад, сидел уродливый звонарь, свесив ноги над ажурным фасадом собора, виднелась чья-то неясная тень.
Человек-чудовище.
Он глядел на город, на миллионы огней, разбросанных на четыреста квадратных миль вокруг.
«Как ты сюда попал? – удивлялся я. – Как тебе удалось пройти мимо охраны у ворот, или… о нет! – ты перелез через стену! Ну конечно! Лестница, приставленная к ограде кладбища!»
Мне послышался стук плотницкого молотка. Я услышал, как волокут чье-то тело. Хлопнула крышка сундука. Вспыхнула спичка. Загудел мусоросжигатель.
Вдох замер в моей груди. Чудовище обернулось и посмотрело на меня.
Я покачнулся и едва не сорвался с карниза. Но схватился за одну из горгулий.
Вдруг Человек-чудовище вскочил.
Его рука схватила мою.
Мгновение мы балансировали на карнизе собора. В его глазах я прочел страх передо мной. В моих глазах он прочел страх перед ним.
Затем, пораженный, он отдернул руку, словно обжегся. Он живо отпрянул назад, и мы, полусогнутые, остановились.
Я взглянул в это страшное лицо, в его встревоженные и навечно пойманные в капкан глаза, посмотрел на отверстую рану рта и подумал:
«Почему? Почему ты меня не отпустил? Не столкнул? Ведь это ты, тот человек с молотком, да? Тот, кто нашел и уничтожил страшную глиняную голову, сделанную Роем? Никто больше не мог дойти до такой ярости! Почему ты спас меня? Почему я еще жив?»
На эти вопросы не могло быть ответов. Снизу раздался грохот. Кто-то поднимался по лестнице.
Человек-чудовище испустил тяжкий, стонущий вздох:
– Нет!
И бросился бежать по высокому балкону. Его ноги бухали по расхлябанным доскам. Пыль клубами сыпалась вниз, во тьму собора.
На лестнице снова послышался шорох. Я хотел было кинуться вслед за чудовищем к дальней лестнице. Он обернулся ко мне, в последний раз. Его глаза! Что же? Что же было такого в его глазах?
Они были разные и в то же время одинаковые, испуганные и смиренные, то внимательные, то растерянные. Его рука взметнулась вверх, во тьму. На мгновение мне показалось, что он вот-вот окликнет, закричит, заорет на меня. Но с губ сорвался лишь странный, приглушенный вздох. Затем я услышал его шаги, он сбегал по ступеням – прочь из этого нереального мира к еще более жуткому, нереальному миру внизу.
Я, спотыкаясь, бросился в погоню. Мои ноги взметали гипсовую пыль. Она текла, как песок в гигантских песочных часах, оседающий далеко внизу, рядом с купелью. Доски под моими ногами затрещали и покачнулись. Ветер затрепетал размашистыми крылами, хлопая вокруг меня брезентовыми стенами собора, и вот я уже скачу вниз по лестнице и с каждым скачком сжимаю зубы, чтобы с моих губ не сорвались тревожный крик или проклятие. «Господи, – думал я, – мы с этим существом, на одной лестнице, убегаем от чего?»
Я взглянул наверх и увидел горгулий, едва различимых во тьме; я был один и думал, спускаясь во мраке: «А вдруг он поджидает меня там, внизу?»
Я похолодел. И посмотрел вниз.
«Если я упаду, – думал я, – буду лететь до пола целый год». Мне был известен только один святой. Его имя внезапно сорвалось с моих губ: «Крамли!»
«Держись крепче, – сказал Крамли откуда-то из далекого далека. – Сделай шесть глубоких вдохов».
Я втянул в себя воздух, но тот никак не хотел выходить обратно изо рта. Задыхаясь, я бросил взгляд на огни Лос-Анджелеса, рассыпавшиеся четырехсотмильным одеялом фонарей и автомобильных фар: такое множество людей, разных и красивых, и никого рядом, чтобы помочь мне спуститься вниз, в эти огни! Улицы, улицы, все в огнях!
Далеко-далеко, на краю света, мне почудилось, будто длинная темная волна набегает на неосязаемый берег.
«Бодисерфинг», – шепнула Констанция.
Это подействовало. Я перепрыгнул еще на ступеньку вниз и продолжал спускаться с закрытыми глазами, больше не заглядывая в пропасть, пока не достиг пола, и остановился. Я ждал, что Человек-чудовище, уже занесший руку для убийства, а не для спасения, схватит меня и прикончит.
Но чудовища не было. Лишь пустая купель, в чаше которой лежало с полпинты соборной пыли, потухшие свечи да брошенные палочки ладана.
Я в последний раз взглянул вверх, на незаконченный фасад собора Парижской Богоматери. Тот, кто взбирался по лестнице, был уже наверху.
Вдали, чуть ли не на другом конце континента, толпа носилась по Голгофским холмам, как команда на воскресном футбольном матче.
«Иисус, – подумал я, – если тебя здесь нет, то где же ты?»
41
Те, кого послали обыскать Голгофу, искали не слишком старательно. Они пришли и ушли, а гора лежала, пустынная, под звездами. Над нею носился ветер, разметая впереди себя пыль, овевая подножия трех крестов, которые, казалось, выросли здесь задолго до того, как вокруг них построили киностудию.
Я подбежал к кресту. На вершине ничего не было видно, ночь была темной. Лишь мерцающие отблески света маячили вдалеке, там, где правил Ирод Антипа, где бесновался Фриц Вонг и где римляне в огромном пивном облаке маршировали от здания гримерной до Судной площади.