Убежище Монрепо - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 13 стр.


– Да ты к чему это говоришь? уйти, что ли, от меня хочешь?

– Уйти мне от вас никак невозможно. Я покойному вашему папеньке образ снимал, чтоб быть, значит, завсегда при вас. А только я по мужицкому своему разуму говорю: нехорошо здесь.

– Стало быть, продать?

– Это как вам будет угодно.

– И опять искать?

– И опять сыскать тоже. Только уж надо с умом. Чтоб Разуваевых, значит, не было. Вон он и теперь свищет да гамит по ночам, а летом, пожалуй, и вовсе в трубу трубить будет… По-прежнему, по-старинному, в шею бы ему за это накласть, а нынче, вишь, не дозволено.

– Чудак! да ведь и там и во всяком месте свой Разуваев найдется!

– На что такое место выбирать? Надо такое изобрать, – чтобы никем-никого, опричь своих. Живем, значит, одни, ни мы никого не замаем, ни нас никто не замай. Вот какое место искать нужно.

– Ну, прощай покуда.

– Спокойной ночи-с.

Всю ночь я не мог заснуть. Все мне представлялся вопрос: в самом деле, что я буду делать, если Разуваеву вздумается по ночам в трубу трубить? Да и не одному Разуваеву, а вообще всякому. Должно быть, уж это судьба такая: насчет чтениев строго, а в трубу трубить у соседа под ухом – можно. Весь арсенал воздействии, кажется, во всякое время налицо: и ежовые рукавицы, и бараний рог, и злачные места – а кому они служат защитой? Хорошо еще, что не все знают, что озорничать свободно, – иначе все, у кого мало-мальски досуг есть, непременно затрубили бы в трубы. Как тут быть? неужто приносить жалобы, подавать прошения, нанимать адвоката, ходатайствовать? неужто, наконец, бежать?

И на другой день утром голова моя была полна этими мыслями. Уныло бродил я по комнатам и от времени до времени посматривал в окно, словно желая удостовериться: все ли стоит на старом месте и не бежало ли к Разуваеву? Март подходил уж к концу; время стояло хмурое, хотя в воздухе все-таки чуялась близость весны. Деревья в парке стояли обнаженные, мокрые; на цветнике перед домом снег посинел и, весь источенный, долеживал последний срок; дорожки по местам пестрели желтыми пятнами; несколько поодаль, на огороде, виднелись совсем черные гряды, а около парников шла усиленная деятельность. За зиму рабочий люд отдохнул и приготовлялся к серьезному труду. Вот и я за зиму отдохнул и приготовляюсь продолжать отдыхать и летом. Какой отдых приятнее: зимний или летний? – оба в своем роде хороши! Зимой хорошо отдыхать, переходя в туфлях из комнаты в комнату; летом хорошо отдыхать, бродя по аллеям и внимая пению зябликов и чижей. Но ежели все сложилось так хорошо, – зачем же я буду уступать это хорошее какому-то Разуваеву? И какое право он имеет прямо или косвенно заявлять, что я кому-то мешаю и что вообще я здесь не ко двору?

Среди этих сетований явился давно небывалый гость: батюшка. На вопрос: чем потчевать? он только горько усмехнулся, как бы вопрошая: а какие теперь дни? забыл?

– Не полагается?

– То-то, что не полагается. И из мирян благочестивые – и те ни вина, ни елея не дерзают.

Мы оба несколько минут помолчали, слегка удрученные.

– Был я у вас на мельнице, – начал батюшка, – полезное заведеньице!

– Выгоды мало приносит, батюшка.

– И выгода будет, ежели к рукам. Коли помольцев мало, самим по осени, в дешевое время, зерно можно скупать, а весной, в дорогое время, мукой подавать – убытка не будет. Вот тоже огород у вас. Место обширное, сколько одной обощи насадить можно, окромя ягод и всего прочего!

– И сажаем, батюшка, да тоже без особенной выгоды. Сами, должно быть, потребляем, а на сторону мало продаем.

– И на сторону можно бы продавать, коли с разумением. Возьмем хоть бы ягоды: земляница, малина, сморода – на всё покупщик найдется.

– Кабы был покупщик – отчего бы не продать!

– Искать, сударь, надо – и найдется. Толцыте и отверзется. По здешнему месту да покупщика не сыскать! Да тут на одном огурце фортуну сделать можно.

Однако ж, воспоминание об овощах (особенно ежели с елеем), по-видимому, подействовало на батюшку раздражительно. Он слегка поперхнулся, провел рукою по волосам, как бы отгоняя «мечтание», потом вздохнул и перешел к злакам.

– Вот, тоже луга у вас. Место здесь потное, доброе, только ума требует. А вы сеете-сеете, и все у вас кислица заместо тимофеевки родится.

– Так, стало быть, Богу угодно, батюшка.

– Знаю, что без Бога нельзя. Прогневлять его не следует – вот что главнее всего. А затем и самому необходимо заботу прилагать, дабы Бог на наши благополезные труды благосердным оком взирал. Вот тогда будет родиться не кислица, а Тимофеева трава.

– Что ж, батюшка, кажется, я ничего такого не делаю, за что бы Богу гневаться на меня.

– То-то и есть, что «не делать»-то мы все мастера, а нужно «делать», да только так «делать», чтоб Богу приятно было. Тогда у нас будет кормов изобилие: и сами будем сыты, и скотины не изобидим. Скажем, например, о картофеле. Плантации вы завели значительные, картофелю прошлой осенью нарыли достаточно, а, между прочим, добрую половину свиньям скормили. Свиньи же, по неимению борова, плода не принесли.

Последнее замечание поразило меня. В самом деле, меня преследует неудача особого рода. На скотном дворе у меня мужской пол положительно не в авантаже. Третий год, например, мы ищем селезня для уток и что ни купим – опять окажется утка. И вот, вследствие этого преобладания женского элемента над мужским, куры не несутся, коровы доят мало и телятся не каждогодно. А одна корова так положительно добродетельная. В течение четырех лет всего один раз телилась, да и то самым необыкновенным образом. Никто ничего не подозревал, а она, между тем, однажды вечером не пришла со стадом домой, а на утро только солнышко встало, слышим: мычит, умница, у ворот, а за нею теленочек. Радостям и изумлениям не было конца. «Вот умница! вот красавица! и где это она? и когда это она?» – сыпалось на нее со всех сторон, и всякий спешил чем-нибудь порадовать умную коровку. Радовался и я и подарил «Умнице» «Домашнюю Беседу» за целый год. Но с тех пор «Умница» – ни гугу. Покушает, ляжет, взглянет на небо, зажмурит глаза – и только. Не раз я спрашивал у Лукьяныча, что за причина такая? Но у него всегда один ответ: либо «стало быть, петухи свово дела не понимают», либо «стало быть, бык не солСщ попался». Прекрасно; но кто же должен за этим наблюдать?!

Разумеется, в виду этих фактов я ничего дельного на укоризны батюшки возразить не мог.

– Опять же лес, – продолжал между тем батюшка, – с тех пор, как имение к вам перешло, он даже в росте прибавляться перестал. Мужики в нем жердняк рубят, бабы – веники режут. А ежели бы этот самый лес да в надежные руки – он бы процент принес!

Я молчал, потому что сознавал батюшкину правду, как она ни была для меня обидна. А батюшка все больше и больше хмурил брови и начал даже раздражаться.

– Куры не несутся, – говорил он негодующим голосом, – коровы молока не дают, поля не родят, мельница издержек не окупает, лес надлежащего прироста не дает – по-вашему, как это называется?

Я так и ждал, что он вынет из кармана листок «Московских Ведомостей» и закричит: «Измена!»

– А по-моему, – продолжал он, – это и для правительства прямой ущерб. Правительство источников новых не видит, а стало быть, и в обложениях препону находит. В случае, например, войны – как тут быть? А окроме того, и местность здешняя терпит. Скольким сирым и неимущим было бы существование обеспечено, если б с вашей стороны приличное направление сельскохозяйственной деятельности было дано! А ведь и по христианству, сударь, грешно сирых не призирать!

Батюшка опять-таки был прав; но так как он рассердился, то, по закону возмездия, счел нужным рассердиться и я.

– Ну-ну, батя! – сказал я, – увещевать отчего не увещевать, да не до седьмого пота! Куры яиц не несут, а он правительство приплел… ишь ведь! Вон я намеднись в газетах читал: такой же батя, как и вы, опасение выражал, дабы добрые семена не были хищными птицами позобаны. Хоть я и не приравниваю себя к «добрым семенам» – где уж! – а сдается, будто вы с Разуваевым сзобать меня собрались.

– Что вы! Христос с вами! – смягчился батюшка, – я ведь для вашей же пользы! Вижу, что ни в чем благопоспешения нет, думаю: кому же, как не пастырю, о сем предстательствовать!

– Нет, вы лучше прямо скажите: Разуваев вас ко мне подослал?

Батюшка слегка крякнул и уж совсем было сконфузился, но сейчас же, впрочем, оправился.

– А хоть бы и Разуваев? отчего же бы и от него препоручения не принять, ежели из того обоюдная польза произойти должна? В сих случаях пастырю даже в обязанность вменяется…

– Позвольте, да разве я в газетах публиковал или кому сказывал, что дачу продаю?

– Об этом, конечно, не слыхал, а только для всех видимо. Призору настоящего нет, предприятий тоже не видится – вот и сдается, словно бы дело к недальнему концу приближается.

– Вы так полагаете?

– Вместе с прочими и я. Нередко мы с попадьей про вас поминаем: совсем не так господин устроился, как ему надлежит! Да ведь и в самом деле, где, сударь, вам за экой угодой самим везде усмотреть!

– Вы так полагаете?

– Вместе с прочими и я. Нередко мы с попадьей про вас поминаем: совсем не так господин устроился, как ему надлежит! Да ведь и в самом деле, где, сударь, вам за экой угодой самим везде усмотреть!

– А как бы, по-вашему, мне устроиться надлежало?

– Да так думается: десятинки две-три, не больше. Домичек небольшой, садик при нем, аллейка для прохладности… чисто, аккуратно! А из живности: курочек с пяток, ну, коровка, чтоб молочко свое было.

– За этим, значит, я буду в состоянии усмотреть?

– Где и сами присмотрите, а где и Лукьяныч поможет. Женщину тоже хорошую подыскать можно, чтоб за курами да за коровой ходила.

Именно это самое говорил мне вчера Лукьяныч. Да я и сам – разве я, в сущности, когда-нибудь мечтал о другом! Пять курочек и одна коровка – вот все, что мне нужно, все, с чем я могу справиться! Да и это нужно совсем не для того, что оно в самом деле «нужно», а только для того, чтоб около дома не было уж чересчур безмолвно, чтобы что-нибудь поблизости мычало, кудахтало. Взял бы я в товарищи Лукьяныча и скотницу Матрену, слушал бы, как они, с утра прикончив с делами, взапуски зевают и чешутся спинами об дверные косяки. И мне было бы хорошо, и всем было бы хорошо. Правительство находило бы новые источники, а Разуваев призирал бы сирых и неимущих, предоставляя им пахать землю, полоть гряды в огороде и пр. Тем не менее я не решился в эту минуту сознаться перед батюшкой, что он отгадал мои тайные помышления.

– Благодарю за предику, – сказал я, – но откровенно сознаюсь, что таковые бывают приятны лишь во благовремении. Так и Разуваеву передайте.

На этот раз батюшка взаправду огорчился и даже слегка побелел в лице. Он поспешно засучил рукава своей ряски, взял шляпу и стал искать глазами образа.

– Образок-то маленький, – сказал он, – сразу и не отыщешь!

Он произнес это с улыбочкой, что, впрочем, не мешало мне прочесть на его лице: «Материалы!! Правительству новых источников дохода не предоставляет – первое; пастырей духовных не чтит и советами их небрежет – второе».

– Говеть-то будете? – спросил он уже совсем умиленным голосом.

– Я, батюшка, в городе…

Он радушно пожал мне руку на прощание, но уверению моему веры не дал, и на лице его я прочитал новый «материал»: «утверждает, якобы говел в городе, но навряд ли – третье».

Распростившись с батюшкой, я вышел из дому и направился в огород. Там, около парников, сидел садовник Артемий, порядочно навеселе, и роптал:

– Какой это навоз! – вопиял он, – разве на таком навозе может настоящая обощь вырасти?

С этими словами он нагнулся, зачерпнул из парника рукой и поднес горсть к самому моему лицу.

– Вот, сударь, извольте смотреть!

И затем, не выжидая моего ответа, продолжал:

– Навоз для парников должен быть конский, чистый… одно чтобы кало! А у нас как? Я говорю: давай мне навозу чистого, чтобы, значит, все одно как печь, а Лукьяныч: ступай в свиной хлев, там про тебя много припасено! Разве так возможно… ах-ах-ах!

– Ну, старик, как-нибудь…

– Позвольте вам, господин, доложить: и вас за эти самые слова похвалить нельзя. Потому я – садовник, и всякий, значит, берет это в рассуждение. Теперича вы, например, усадьбу свою продавать вздумали… хорошо! Приходит, значит, покупатель и первым делом: садовник! кажи парники! Что я ему покажу? А почему, скажет, в парниках у тебя ничего не растет? А?

Но я уже шел дальше, на скотный, и только слышал, как в догонку мне укоризненно раздавалось:

– Я выпил… это действительно! да ведь не на ваши, а на свои… ах, господин, господин!

На скотном меня ждала радость: «Умница» опять отелилась.

– Телочку принесла… пестренькую! – радовалась старуха Матрена, но вдруг словно спохватилась, вздохнула и прибавила: – А по-настоящему, лучше, кабы бычка принесла!

– Отчего так?

– Все равно резать велите; бычка не так бы жалко.

– Почему же ты думаешь, что я резать велю?

– Так неужто ж Разуваеву отдавать? будет с него, толстомясого, и старых коров. Вон и Машка пороситься собралась – стало быть, и поросят для Разуваева беречи будете?

Решительно, даже кругом меня, и в доме и во дворе, все в заговоре. Положим, это не злостный заговор, а, напротив, унылый, жалеющий, но все-таки заговор. Никто в меня не верит, никто от меня ничего солидного не ждет. Вот Разуваев – другое дело! Этот подтянет! Он свиной навоз в конский обратит! он заставит коров доить! он такого петуха предоставит, что куры только ахнут!

Все боятся Разуваева, никто не любит его, и в то же время все сознают, что Разуваева им не миновать. Вот уж полгода, как рабочие мои предчувствуют это, и в моих глазах самым заискивающим образом снимают шапки перед ним.

Продолжая мою экскурсию, прихожу к сенному сараю; там работники: первый Иван да другой Иван прошлогоднее сено перебивают и для чего-то с одной стороны на другую его перетаскивают.

– Что это вам вздумалось?

– Федот Лукьяныч велел.

– Зачем?

– У нас спереди-то с гнильцой сено лежало, а сзади зеленое, вёдреное; так теперь похуже-то сено к стене переложим, а хорошее будет впереди.

– Сами себя, стало быть, тешить хотите?

– Нет, а на случай, ежели примерно покупатель…

Я прекращаю разговор и спрашиваю:

– Где Лукьяныч?

– С Андреем за реку в лес пошел.

– Зачем же Андрея взял?

– У нас в прошлом году за рекой порубочка была, так хворостку пошли на это место покидать, чтоб покупателю, значит…

Я поворачиваюсь и быстро заканчиваю свой осмотр. «Неужто же я в самом деле продаю? – спрашиваю я себя. – Ежели продаю, то каким же образом я как будто не сознаю этого? ежели же не продаю, так ведь это просто разорение: никто никакой работы не делает, а все только дыры замазывают да приготовляются кому-то показать товар лицом».

– Стакнулись, что ли, вы с Разуваевым? – накинулся я на Лукьяныча, как только увидел его.

– Зачем с Разуваевым! Свет не клином сошелся; может, и окромя покупатель сыщется!

Он высказал это с такой невозмутимой уверенностью, что мне ничего другого не оставалось, как замолчать.

Разумеется, молчать – самое лучшее. Но как молчать, когда булавки со всех сторон так и впиваются в вас? как молчать, ежели комнаты не топлены, ежели вы ежечасно рискуете остаться в положении человека, выброшенного на необитаемый остров, ежели самые обыкновенные жизненные удобства ежеминутно грозят сделаться для вас недоступными?

Я знаю, что мой личный казус ничтожен, но разве я один? Разве такие руины, как я, не считаются тысячами, десятками тысяч? руины, жалобно вымирающие по своим углам? руины, питающиеся крупицами, остающимися от трапезы мироедов? руины, ежеминутно готовые превратиться в червонных валетов?

Предположите, что я представляю собой тип старокультурного человека среднего пошиба, не обладающего сильными материальными средствами, но и не совсем обделенного. Человека, помнящего крепостное право с его привольями, человека, смолоду выработавшего себе потребность известных удобств, человека, ни к какому делу не приготовленного (ибо и дела в то время не предвиделось), и, что важнее всего, человека, совершенно неспособного к физическому труду. Сей человек ни в чем не может лично помочь себе; он не может сделать шагу в жизни без того, чтобы не потребовать чьей-нибудь услуги. Для него одного нужно несколько человек, которые постоянно заботились бы о том, чтобы он был накормлен, одет, обут, не задохся от собственных миазмов, не закоченел от холода. Чтобы связать эти посторонние существования со своим, он должен иметь наготове приманку, то есть деньги, и эти деньги, в большинстве случаев, опять-таки добыть при помощи посторонних людей. Но разве эти люди, которых он заманивает деньгою, не понимают, что они существуют не для себя? разве есть возможность устроить такой мираж, который заставлял бы их думать, что, соблюдая мою выгоду, холя и покоя меня, они не мою выгоду соблюдают, а свою, не меня покоят и холят, а себя?

Даже при крепостном праве такого миража нельзя было устроить, а теперь уже стало и совсем ясно, что только нужда может заставить постороннего человека принять участие в холении другого человека, хотя бы и «барина». А ежели нужда, то, стало быть, надлежит удовлетворять ей вот до этой черты и ни на волос больше. И вот затевается борьба или, лучше сказать, какая-то бестолковая игра в прятки, в неохоту, в нехотение. Допустим, что подневольный человек в этой борьбе ничего не выиграет, что он все-таки и вперед останется прежним подневольным человеком, но ведь он и без того никогда ничего не выигрывает, и без того он осужден «слезы лить» – стало быть, какой же ему все-таки резон усердствовать и потрафлять? А культурный человек проигрывает положительно. Не говоря уже о материальных ущербах, чего стоят нравственные страдания, причиняемые вечно присущим страхом беспомощности?

Сапоги не чищены, комнаты не топлены, обед не готовлен – вот случайности, среди которых живет культурный обитатель Монрепо. Случайности унизительные и глупые, но для человека, не могущего ни в чем себе помочь, очень и очень чувствительные. И что всего мучительнее – это сознание, что только благодаря тому, что подневольный человек еще не вполне уяснил себе идею своего превосходства, случайности эти не повторяются ежедневно.

Назад Дальше