— Сволочи, — искренне сказал я и сообразил вдруг, что это касается меня напрямую! Я тоже во всём этом по уши! — Давайте познакомимся, что ли… Вот честное слово, я не провокатор. Я Борька. Шалыгин.
— Сашка Казьмин, — протянул мне руку курносый.
Блатнячок оказался Гришей Григорьевым (я так и не понял, правда ли это). Сельских ребят звали Савка Пантюхин и Тошка Буров. Белобрысый оказался Колькой Витцелем.
— Так ты немец, что ли? — удивился я.
— Я советский человек, — упрямо сказал он. — И родители у меня советские люди. Мне эти, — он мотнул куда-то головой, — уже говорили, ты, мол, фольксдойче, твоё место в наших рядах… Пусть подавятся своим местом, гады, фашисты…
— Ясно, — пробормотал я. Гришка заметил:
— Камзол у тебя высший класс. С кого снял?
— С убитого немца, — ответил я. — Удобная вещь в лесу, — и заметил, что меня смерили внимательными взглядами. — А как тут с туалетом?
— Дырка вон там, — Сашка ткнул в переднюю часть вагона, где была перегородка из висящих одеял. Я снова ругнулся:
— Номер с удобствами… — оперся спиной о стену плотней и охнул.
— Били? — спросил Сашка. Я поморщился:
— Да-а… Прикладом один раз… Ерунда.
Вагон поматывало на рельсах, под полом скрежетало и ухало. В щелях начинало алеть — закат… Подходил концу первый день моего пребывания в… Кстати, какой же это год? Не сорок первый — весной войны ещё не было, а тут явно май. Весна сорок третьего или, скорей, сорок второго. В сорок четвёртом они уже не были такими наглыми, а в сорок пятом война закончилась… Эх, сюда бы Олега, он бы по форме догадался… Нет, стоп. «Строк», оставайся на своём месте, такое желать даже в шутку не стоит…
Я сходил за занавеску — отлить, весь день ведь терпел. Как-то особо стыдно не было. Что делать, раз обстоятельства такие? Вернувшись, снова улёгся на солому. Меня поразило, как тихо и послушно вели себя младшие — подчинялись практически каждому жесту девчонок и буквально глядели им в рот. Следя за этим, я сказал бездумно:
— Когда меня вели, навстречу пленные шли… Один упал, и конвоир его заколол. Я не думал, что это так… просто.
— Это ты ещё мало видел, — сказал Сашка.
— Немного, — согласился я. — А такого и вовсе не видеть бы.
— Это правда, — он улёгся рядом и закинул руки за голову. Мне хотелось спросить, каким образом он сам попал к немцам, но я понимал, что задавать такой вопрос небезопасно. Придушат ночью, долго ли. Решат, что провокатор или предатель. Колька спросил из полутьмы:
— Ты не слышал, что на фронте?
— Нет, — отозвался я. — Я в лесу долго был… А что было последний раз?
— Наши начали наступление на Севастополь, — надо было слышать, как Колька произнёс «наши»… А я промолчал. Олег нам буквально все уши прожужжал, и я сейчас хорошо вспомнил всё, им рассказанное.
8 мая 1942 года — именно сегодня — армия Манштейна встречным ударом разгромила наши войска в Крыму, пытавшиеся деблокировать Севастополь. 14 мая падёт Керчь. Через четыре дня — 12 мая — наши пойдут в наступление на Харьков, немцы заманят армию в «мешок» и в конце мая, разделавшись с ней, по степям рванут на Сталинград и Кавказ… А ещё именно в эти дни в сорок втором Северо-Западный и Ленинградский фронты начали наступление, чтобы снять блокаду Ленинграда — и скоро генерал Власов где-то недалеко от нас погубит в болотах 2-ю ударную армию…
О господи. Самое страшное ещё впереди… И посреди всего этого страшного — я. Как муха в клею. И что делать — совершенно, до стона, непонятно.
Может быть, просто сейчас поспать? А там решим?
С этими мыслями я и уснул.
8
Спал я одновременно глубоко и плохо. Это возможно, если кто не верит. Меня донимала боль в руке, шум под полом, грохот и свист, гудки и ещё чёрт-те-что. Но проснуться при этом я не мог — слишком устал. Усталость не давала никак реагировать на все эти мутные заморочки, требуя одного: спать. Отдыхать. Может, оно и было к лучшему. Ещё мне снилось, что я дома и то, что со мной случилось — сон.
С этой мыслью я и проснулся. Как раз к завтраку. И снова — каюсь — зажмурил глаза, надеясь, что всё окружающее растает и пропадёт.
Чёрта с два…
Двери были открыты настежь. За ними маячили конвоиры — немцы, кажется. А за их спинами были угрюмые строения, составы и — море! Совсем близко! На берегу лежали несколько корабельных корпусов. А подальше угрюмо серели на рейде боевые суда. Два или три не очень больших конвоировали подводную лодку, на палубе и рубке которой суетились люди.
— Рига, — сказал Сашка.
Он привстал, опираясь на локти. Остальные ещё дремали… хотя нет, мелкие уже возились и девчонки проснулись.
— Рига? — заторможенно спросил я. — Литва? Сашка кивнул и проводил взглядом проплывающие по соседнему пути платформы, на которых стояли окрашенные в жёлто-коричневое танки. — В Африку собирались отправить, — машинально сказал я. Сашка повернулся:
— Откуда знаешь?
— А окраска… Такая для пустыни.
— В Африку… — он проводил взглядом ещё один танк. — Значит, плохо у них, раз резервы с фронта на фронт кидают…
— Не особо радуйся, — покачал я головой, рассматривая свою руку. — Сил у них ещё ого-го… Вся Европа на них работает. И многие — охотно.
Сашка промолчал. Но глаза у него были не просто ненавидящие — я прочёл в них что-то такое, чему просто не было названия в человеческом языке. Чтобы отвлечься, я снова стал смотреть в дверь. Двое мелких пацанов, присев и свесив ноги наружу, повторяли за одним из солдат — молодым весёлым парнем — под смех некоторых его товарищей — исковерканные матерные русские слова — старательно и непонимающе. Но уже немолодой немец с какими-то нашивками, подойдя, отпустил молодому подзатыльник и что-то сказал. Подошла и одна из девчонок, взяла младших, не глядя на немцев, за шиворотки, поставила на ноги и несильно ударила по губам одного и другого:
— Чтобы больше не слышала, — сказала она. — Пошли на место.
— Айн момент, фроляйн[22], — сказал кто-то из немцев и протянул большую шоколадку. — Битте, фроляйн. Фюр кляйне киндер, битте.[23]
— Возьми, Лен, — сказал Сашка. Девчонка взяла молча, не поблагодарив. И, вернувшись на место, начала делить шоколад между младшими.
— Сволочи… — прошептал Сашка. — Откупаются, что наши дома жгли…
— У них тоже дети, наверное, — сказал я. — И дома…
— Ну и сидели бы со своими детьми у себя дома, — сказал Сашка. И почти выплюнул: — Ненавижу…
— А где твои родители? — спросил я. Сашка не ответил.
Одна из девчонок бросила на пол обёртку от шоколадки. Я присмотрелся и увидел с изумлением, на миг перешедшим в ступор, невероятную надпись:
N e s t l e
Пару секунд я на эту надпись просто смотрел. Потом хихикнул и начал смеяться. Проснувшиеся от смеха ребята смотрели на меня с испугом, потом Тошка спросил:
— Ты чего, с ума спятил?
Я не мог ответить. Я хохотал уже в голос, с повизгиваньем, так, что даже немцы недоумённо заглядывали в дверь и переговаривались. Стоило мне бросить взгляд на эту надпись на мятой бумаге с рисунком, совсем не похожим на рисунки того же шоколада моего времени, как меня опять пробивало на хи-хи. Я ничего не мог бы объяснить, даже если бы перестал ржать.
Но я и перестать не мог…
* * *Нас поставили впереди состава, в котором — как мы успели заметить, когда его перегоняли по параллельным путям — были вперемешку вагоны с солдатами и платформы с орудиями. Мы с ребятами, не сговариваясь, перебрались ближе к двери — её так и не закрыли пока — и смотрели, как всё это плывёт мимо нас. Сашка негромко считал платформы, потом сказал:
— Если считать по сорок человек в вагоне, то не меньше полка… И пушек штук тридцать.
— Это, наверное, и есть артиллерийский полк, — заметил Колька. — Стапятимиллиметровые гаубицы… Сейчас бы…
Он не договорил. Один из оставшихся на часах у двери солдат, слушавший нас, что-то сказал, ткнув в эшелон, потом кивнул и ещё довольно долго о чём-то распространялся, а в конце добавил по-русски:
— Ленинград… рус конец, бум! — и показал, как взрывается снаряд. — Рус плен, — поднял руки и засмеялся добродушно.
Сашка побелел. И, прежде чем я успел хоть что-то сказать, выкрикнул:
— Сам конец! Сам плен! Гитлер капут, бум!
Я офонарел и ожидал, что сейчас начнутся — мягко сказано — неприятности. Но немец только серьёзно покачал головой и, назидательно подняв палец, опять заговорил, начав со слова «фюрер» и закончив словом «уберменш». Потом усмехнулся и отошёл в сторону.
— Говорит, что фюрер великий человек, — сказал Колька. Я спросил:
— Ты знаешь немецкий?.. А, да, конечно…
Сашку трясло. Он кусал губы и смотрел бешеными глазами. Я, честное слово, обрадовался, когда после «завтрака» — кружки с невероятной бурдой, одно хорошо, что горячей, и ломтики серого хлеба, намазанные чем-то невообразимым, сладковато-химическим — дверь закрыли и мы опять куда-то отправились. Скорее всего — в обратный путь, к фронту.
Сашку трясло. Он кусал губы и смотрел бешеными глазами. Я, честное слово, обрадовался, когда после «завтрака» — кружки с невероятной бурдой, одно хорошо, что горячей, и ломтики серого хлеба, намазанные чем-то невообразимым, сладковато-химическим — дверь закрыли и мы опять куда-то отправились. Скорее всего — в обратный путь, к фронту.
Девчонки занимали младших — на этот раз не уроком, а какой-то игрой, с их стороны то и дело слышался смех. Хорошо им… Гришка доматывался с какой-то ерундой к Савке и Тошке, называя их «куркулями», «пособниками» и ещё разными непонятными словами — те ворчливо отругивались, явно уступая оппоненту. Колька о чём-то думал, лёжа на соломе. Сашка замер лицом к стенке вагона.
От безделья я тоже начал думать — в первую очередь, о том, что же теперь со мной будет, как я сюда попал и что станется с моими родными. От этих мыслей хотелось повеситься прямо тут же, и я понял, что так и сделаю в скором времени, если не отвлекусь. На что угодно.
Подумав так, я заставил себя встать с соломы (чёрт, каких усилий это потребовало! Не физических, но мне кто-то словно шептал на ухо: «Не ворошись, лежи, успокойся, чего трепыхаться?») и стащил куртку и водолазку. На меня смотрели все, кроме Сашки — с недоумением. А я совершенно невозмутимо принялся за разминку — как обычно перед занятиями штурмовым боем в дружине. Когда я закинул ногу на стенку выше своей головы и начал растягиваться, Гришка сказал:
— Ловко, — и, встав, попытался сделать то же самое. — Чёрт, ну ты даёшь! — сообщил он, когда ничего не получилось. Вместо ответа я ткнул его в плечо. — Ты чего? — я повторил тычок, и он отмахнулся… после чего полетел на солому через моё бедро. Но тут же вскочил: — Опа! Это ты как?! А ну…
Я кинул его ещё раз. Очевидно, он умел драться, конечно — и всё-таки не успевал защититься или атаковать. Когда я побросал его ещё пару раз, Гришка растянулся на соломе и поднял руки:
— Всё, пас. Тебе только в мусорне работать, один малины грёб бы… У тебя папахен не мусор?
— Нет, — усмехнулся я. И увидел, что поднялся Колька:
— А со мной?..
…Короче, я расшевелился сам и расшевелил остальных, даже Сашку, хотя, если честно, этого делать не собирался. Младшие и девчонки прекратили свои игры и смотрели на нас, как на стадионе. Дольше всего мне пришлось возиться с Колькой. Тошка и Савка дрались по-деревенски, нанося размашистые удары кулаками и совершенно не умели бороться. Примерно так же дрался и Сашка, хотя он, кажется, знал кое-какие броски и захваты. А Колька вдруг оказался опасным соперником, и я поинтересовался, когда мы отдыхали на соломе:
— Ты борьбой занимался, что ли?
— Французской борьбой и французским боксом[24], — ответил он. — Сосед учил, товарищ Лепелье. Он был коминтерновец…[25] — и Колька вдруг из сидячего положения лёгким взмахом ноги достал стенку у себя над головой.
Общая разминка нас как-то сблизила, и я неожиданно для самого себя сказал:
— Послушайте, нас ведь так будут возить до скончанья века. Надо бежать.
— Малышей убьют, — напомнил Сашка.
— Значит, надо бежать всем, — отрезал я.
На меня уставились со смесью интереса и раздражения. В щелях мелькал весенний лес. Ветерок крутил на полу солому и пыль. Младшие, увидев, что представление кончилось, снова вернулись к своим делам.
— Слушай, — наконец сказал Колька, — ты не думай, что ты один такой умный и хочешь на свободу… Мы тут все головы себе сломали…
— Ага, — радостно перебил его я, — так вы меня не считаете провокатором?!
— А смысл? — это спросил Сашка, пожав плечами. — Нахрена им нас подбивать на побег? Тем более, что отсюда и сбежать невозможно.
— Сортирная дырка, — быстро сказал я.
— Тридцать сантиметров в диаметре, — фыркнул Колька.
— Расширить, — подал я идею. — А, да… Она железкой оббита…
— Во-во, — кивнул Сашка.
— А вы вообще пол проверяли? — настаивал я. — Может, где-то можно доски расшатать…
— Смысл? — коротко спросил Колька. — Мы бы ещё смогли на рельсы спуститься на ходу. А младшие сразу под колёса полетят. А если на остановке — то кругом эти гады.
Я заткнулся. Да, теперь я понимал, почему ребята моего возраста в моём времени часто не убегают, когда есть возможность, от разных там террористов и прочее. Не от трусости. Почти всегда рядом младшие… Мне они, например, никто. Но я уже чувствовал, что не смогу их бросить, зная, что за мой побег их убьют.
— Может, пугают насчёт расстрела, — предположил я неуверенно. — Ну, вот эти немцы, из охраны… Неужели правда маленьких будут убивать?
— Они не будут, — согласился Сашка. — Начальник охраны эстонцам скажет. А те… — и он поморщился. Я вздохнул и сел удобнее.
Что ещё оставалось?..
…Не знаю, как назывался этот город, где охрана снова открыла дверь. Тут тоже стояли поезда. И прямо напротив нас — санитарный.
Ещё когда мы только останавливались, я услышал шум — крики, стоны, ругань — и настроился на то, что сейчас увижу какую-нибудь зверскую расправу или, как минимум, эшелон с угоняемыми в рабство. Но напротив нас грузили в вагоны и сгружали с них раненых — царила невероятная сутолока. Я лично не видел никакого порядка — через носилки с лежащими на них людьми переступали, тащили куда-то, кто-то орал… Прямо напротив дверей сидел человек в чёрной куртке и маске. Он курил сигарету, вставленную в алую прорезь. И только через полминуты я сообразил, что нет ни куртки, ни маски — я видел обгоревшего, кожа тут и там полопалась трещинами, всё это сочилось сукровицей. Глаза у человека уцелели, и он смотрел на нас отсутствующим взглядом откуда-то из-за такой боли, что вряд ли понимал, кого видит перед собой. Возле него на носилках лежал огромный солдат с безучастным лицом — огромный до бёдер, а ниже начиналась бурая от засохшей крови простыня. Дальше — молодой парень без нижней челюсти, он раскачивался по кругу, а другой солдат, с перевязанной головой, то и дело вытирал какой-то тряпкой розовую пену с его лица. Тоже молодой офицер в форме эсэсовца читал книжку левым глазом — справа у него всё было снесено, половина носа, губы; щека висела лохмотьями, зубы торчали через один, пошевеливался язык…
И я услышал, как Сашка смеётся. Потом он крикнул:
— Ну что, фрицы?! Получили нашу землю?! Погодите чуть — вас в ней и похоронят! Вот тогда ваша будет — два на три, всё ваше!
Его услышали. Наш поезд тронулся, двери закрыли, но я видел сквозь щель, как за нами на костыле прыгает рыжий солдат с перекошенным лицом. Он стрелял в наш вагон из пистолета, пули расщепляли, не пробивая, толстые доски, а он выкрикивал что-то и не отставал, пока его не перехватили санитары.
Сашка смеялся. Это было почти так же страшно, как увиденная мною картина раненых.
Сашка смеялся.
9
… — Мы жили на краю села. Я, мама, батя, сестры… Они старше меня были, а мама и батя уже немолодые. Я у них последний, пацан к тому же. В общем, они меня баловали даже… Батя ушёл летом, в августе, а в начале сентября мы на него уже похоронку получили… Смертью храбрых… А потом немцы пришли. Я даже не верил, что так может быть. Вот смотрел и не верил. Сперва они и не делали ничего, пёрли и пёрли через село… А потом у нас остановились, которые обратно шли, с фронта на переформирование. Сразу волками смотрели, потом перепились в хрень, я наших мужиков, уж на что мастера у нас были треснуть, даже по праздникам такими не видел. Половина под стол попадала, а остальные сперва пели, я так понял — своих поминали… Мы с матерью им прислуживали. Я сперва не хотел, а потом подумал — пусть лучше я, чем сёстры. Они в сарае прятались. Мамка уже немолодая, а ко мне-то лезть не будут… Не лезли, конечно, только пинки отвешивали. Мы им самогон носили, думали — ужрутся же в конце концов! Ну, почти все упились. А пятеро — ни в какую, хлещут, как воду, и ни в одном глазу. Один такой… как бык здоровый, но подобрей остальных. Двое так, обычные мужики, ещё один немолодой, но питух позлей остальных. И пятый молодой совсем, года на три-четыре вот нас постарше. Самый заядлый… Он сестрёнок и нашёл. По нужде, гад, вышел, и услышал, как они в сарае переговаривались… Вернулся, своих зовёт, ржёт… Мамка поняла, что к чему, и в дверях как окаменела. Они сперва со смехом, а она не пускает… Тогда этот младший достал нож и её — раз, раз, раз… Я за вилы, в сенях стояли. И в живот ему… Он только охнул, и всё. Тогда они меня схватили и тоже в сарай. Привязали к двери и своих из других домов зовут. Человек двадцать собралось. Я не хотел смотреть, а один мне глаза пальцами раскрыл, чтобы я видел, как они сестрёнок… Я уже думал — ну чтоб они умерли поскорее… А они ещё до утра живы были. И эти… Устали, разошлись, а нет-нет кто-то зайдёт обратно и опять… Знаешь, как будто поссать — и не очень хочется, а надо… А под утро они всё внутри керосином облили. И сестрёнок, они уже… неживые были. И меня. И подожгли… Я не знаю, как там дальше получилось. Я в себя только за сараем пришёл, в канаве. Даже волосы почти не обгорели. Там и прятался, думал — только бы они ещё на ночь остались, я бы им сделал… Не остались, ушли. И я ушел, в лес. Дня три бродил один, думал — с ума сойду, мамкин голос слышал. Потом встретил наших окруженцев. С ними пошёл. Всю зиму тут кружили, где могли — нападали. А в конце апреля нас расколотили. Я ушёл, а на одном кордоне хозяин меня фрицам выдал. Хорошо ещё, решил — я просто бродяга…